Прошло два года. В Диаманте и во всей Сицилии произошла одна только перемена — народ становился все беднее и беднее.
Наступила осень, и пришло время сбора винограда.
В это время канцоны, не смолкая, лились с уст, и на мандолинах звучали новые дивные мелодии.
Молодежь толпами отправляется на виноградники, целый день проходит в работе среди немолчного смеха, а всю ночь смеются, танцуют и веселятся, и никто не думает о сне.
Ясное небо над горами кажется еще прекраснее, чем всегда. В воздухе носится веселье, и сверкающие взоры подобны молниям; и кажется, что тепло и свет исходят не только из солнца, но и из сияющих лиц прекрасных женщин Этны.
Но в эту осень все виноградники были истреблены филоксерой.
Сборщики винограда не толпились среди лоз, длинный ряд женщин с наполненными корзинами на головах не тянулся к прессу, и нигде на плоских крышах не танцевали по ночам.
И в эту осень октябрьский воздух не был над Этной таким ясным и легким, как всегда, но тяжелый, расслабляющий ветер пустыни непрерывно дул из Африки и, словно союзник голода, приносил с собой пыль, испарения и затемнял весь воздух.
Ни разу в эту осень не повеяло прохладным горным ветерком. Все время дул ужасный сирокко.
Иногда он был такой сухой и горячий и до того насыщенный пылью, что приходилось запирать все двери и окна и не выходить из комнат, чтобы не задохнуться.
Но часто он был тяжелый, сырой и удушливый. Люди не знали покоя; ни днем, ни ночью не покидали их заботы, и страдание их росло, как сугробы снега на горных вершинах.
Это беспокойство охватило и донну Микаэлу, которая продолжала по-прежнему ухаживать за мужем.
Уже с наступления осени не слышно было ни пения, ни смеха. Люди молча встречались и расходились, и, казалось, злоба и отчаяние готовы задушить их. И она говорила себе, что они, наверное, замышляют восстание. Она понимала, что они должны, наконец, восстать. Это, разумеется, ничему не поможешь; но им не за что больше ухватиться.
В начале осени она сидела однажды у себя на балконе и слушала, что говорит народ на улице. Все говорили только о голоде: «У нас неурожай на пшеницу и виноград; сера и апельсины тоже приносят плохие доходы. Все желтое золото Сицилии изменило нам. Чем мы будем жить?»
И донна Микаэла понимала, что это должно быть ужасно. Пшеница, вино, апельсины и сера — это было их желтое золото.
Она понимала также, что народ не может выносить дольше такой нужды. И она жаловалась, что жизнь так тяжела. Она спрашивала себя, почему народ должен платить такие большие налоги. К чему существует налог на соль, так что бедная женщина не имеет права спуститься к берегу и взять себе ведро морской соленой воды, а должна покупать соль в казенных лавках? К чему служит налог на пальмы? Крестьяне с болью в душе рубят старые деревья, так долго украшавшие прекрасный остров. А к чему платить налог на окна? Какая цель этого? Не хотят ли они, чтобы бедный люд заколотил окна или покинул жилые помещения и переселился в подвалы?
В серных копях происходили стачки рабочих и беспорядки, и правительство высылало солдат, чтобы принудить народ к работе. Донна Микаэла удивлялась, неужели правительство не знает, что в этих копях нет машин? Разве правительство никогда не слыхало, что дети таскают руду из глубоких шахт. Неужели же оно не знает, что дети эти — рабы, что родители продали их работодателям. А если оно знает все это, зачем же оно помогает владельцам копей?
Потом до нее стали доходить слухи о частых преступлениях. И снова ее одолевали вопросы. Зачем допускают людей становиться преступниками? Зачем доводят их до такой бедности и нищеты? Она знала, что жители Палермо и Катании не задавались этими вопросами. Но жители Диаманте не могли заглушить в себе страха и беспокойства. Как можно допускать людей до такой бедности, что они умирают с голода?
Лето подходило к концу, и уже в начале осени донна Микаэла предвидела тот день, когда вспыхнет возмущение. Она видела уж, как голодный народ бросится на улицы. Они будут грабить лавки и дома богачей. Обезумевшая толпа бросится к летнему дворцу и будет взбираться на балконы и окна: «Подайте сюда драгоценности старинных Алагона, подайте сюда миллионы дона Ферранте!» Летний дворец был венцом их мечтаний. Они думали, что он полон золота, как сказочный замок.
А когда они ничего не найдут, они приставят ей кинжал к горлу и потребуют, чтобы она выдала им сокровища, которыми она никогда не владела, и она будет убита опьяненной грабежами толпой.
Почему богатые владельцы копей не могли спокойно жить дома? Зачем они раздражали бедных, ведя широкую жизнь в Риме и Париже? Живи они у себя дома, они не возбудили бы против себя такой ненависти. Тогда не произносились бы великие, священные клятвы, что наступит день, когда они убьют всех богачей.
Донне Микаэле хотелось бежать в один из больших городов. Но ее отец и дон Ферранте прихварывали всю осень, и ради них она не могла уехать. И она знала, что ее убьют, как искупительную жертву за грехи богатых против бедных.
В течение многих лет собиралось несчастье над Сицилией, и теперь его нельзя было предотвратить. А к тому же и Этна начала грозить извержением. Серный дым огненно-красным столбом стоял по ночам над ее вершиной, а подземные удары слышались даже в Диаманте. Все ждало конца. Все должно было погибнуть.
А правительство как будто ничего и не знало о недовольстве народа? Но вот оно познакомилось, наконец, с положением дел и основало комитет помощи. Большим утешением было видеть, как в один прекрасный день члены комитета появились на Корсо в Диаманте. Если бы только народ понял, что они желают ему добра. Но женщины стояли в дверях и высмеивали изящных, хорошо одетых господ, а дети прыгали вокруг экипажей и кричали: «Воры! Воры!»
Все, что ни делалось, только ускоряло развязку. Народ никого не слушал, и никто не мог успокоить его. Должностным лицам больше не верили. Бравших взятки, презирали еще меньше других, но про многих говорили, что они были членами Маффии и думали только о том, как бы побольше забрать себе денег и власти.
И чем дальше шло время, тем больше появлялось признаков, что должно произойти что-то ужасное. В газетах читали, что рабочие в больших городах собирались толпами и ходили по улицам. В газетах читали еще, что вожди социалистов разъезжали по стране и говорили зажигательные речи. Тут донна Микаэла вдруг поняла, откуда идет все зло. Восстание подготовляют социалисты. Их горячие речи волновали умы. Как это могли допустить? Кто же был королем Сидилии? Зовут его де-Феличе или Умберто?
Донну Микаэлу охватил страх, от которого она не могла освободиться. Ей казалось, что заговор составлен именно против нее. И чем больше ей приходилось слышать о социалистах, тем сильнее боялась она их.
Джианнита старалась успокоить ее:
— У нас в Диаманте нет социалистов, — говорила она. — В Диаманте никто не думает о восстании.
Но донна Микаэла спрашивала ее, знает ли она, что это значит, что старые прядильщицы, сидя в своих темных углах, рассказывают о великих героях-разбойниках и о знаменитом ловце перламутра Джузеппе Алези, которого они называли Мазаньелою Сицилии?
Если социалисты смогут зажечь восстание, то Диаманте примкнет к нему. В Диаманте все чувствовали, что готовится что-то ужасное. На балконе палаццо Джерачи стал появляться высокий черный монах. Всю ночь напролет кричали совы, и многие утверждали, что петухи начали петь при заходе солнца и молчать на рассвете.
Однажды в ноябре все Диаманте неожиданно наполнилось толпой страшно возбужденных людей. Это были люди с хищными лицами, всклокоченными бородами и невероятно длинными и большими руками. Многие носили широкую болтающуюся холщевую одежду, и в народе говорили, что в них узнают знаменитых бандитов и недавно выпущенных на свободу каторжников.
Джианнита рассказывала, что этот дикий народ обычно живет в горных пустынях в глубине страны, а теперь они перешли Симето и явились в Диаманте, потому что дошли до них слухи, что уже «началось». Но, так как все было еще спокойно, а казармы полны солдат, то они возвратились назад.
Донна Микаэла неотступно думала про этих людей, и ей казалось, что именно они будут ее убийцами. Их болтающиеся одежды и зверские лица стояли перед ней. Она знала, что они сидят в своих пещерах, насторожившись, и ждут наступления дня, когда со стороны Диаманте послышатся выстрелы и шум восстания. Они бросятся тогда в город, будут жечь и убивать и пойдут во главе изголодавшегося народа.
Всю эту ночь донне Микаэле приходилось ухаживать за отцом и доном Ферранте, которые уже несколько месяцев были больны. Но ей сказали, что жизни их не грозит опасность.
Она сильно обрадовалась, что дон Ферранте останется жив; ее единственной надеждой было, что эти молодцы все-таки пощадят его, как потомка старинного почетного рода.
Сидя у постелей больных, она тосковала по Гаэтано и часто желала, чтобы он вернулся. Она не испытывала бы этой тревоги и смертельного страха, если бы он снова работал в своей мастерской. Тогда она чувствовала бы себя покойно и в безопасности…
И далее теперь, когда он был далеко, она часто в безумном ужасе мысленно обращалась к нему. С тех пор как он уехал, она не получила от него ни одного письма, и иногда она думала, что он, вероятно, совсем забыл ее. А в другое время она проникалась уверенностью, что он любит ее; она чувствовала такую потребность думать о нем, что была уверена, что и он думает о ней и зовет ее.
Наконец, в эту осень она получила письмо от Гаэтано. Ах, и какое письмо! Первой мыслью донны Микаэлы было его сжечь.
Она поднялась на террасу на крыше, чтобы наедине прочесть его. Здесь Гаэтано когда-то признался ей в любви. И тогда это совсем не тронуло ее — ни взволновало, ни испугало.
Но это письмо было совсем другое. Гаэтано просил ее приехать к нему, быть с ним, посвятить ему свою жизнь. Читая это, она испугалась самой себя. У нее было такое чувство, что ей хотелось отсюда крикнуть ему: «Я иду, я иду!» — и сейчас же уехать. Какая-то сила неудержимо влекла ее.
«Мы будем счастливы! — писал он. — Мы теряем время, годы уходят. Мы будем счастливы!»
Он описывал ей, как они будут жить. Он говорил ей о других женщинах, которые последовали заповеди любви и были счастливы. Он писал так увлекательно и убедительно.
Но ее тронуло не самое содержаниѳ письма, а любовь, которая пылала и горела в нем. От письма веяло чем-то опьяняющим, что проникало в нее. Каждое слово дышало страстью. Теперь она уже не была для него святыней, как прежде. Оно ошеломило ее своей неожиданностью после нескольких лет молчания. И, испытывая его очарование, она чувствовала себя несчастной.
Такой она никогда не представляла себе любовь! И она понравится ей? Да, она в ужасе признавалась, что такая любовь ей нравится.
И она наказала себя и его, написав ему строгий ответ. Он заключал в себе моральные наставления и ничего больше. Она гордилась своим письмом. Она не отрицала, что она любит его; но, пожалуй, Гаэтано не сможет открыть слов любви, так они были затуманены нравоучениями. Должно быть, он действительно не отыскал их, потому что второго письма не последовало.
Но теперь донна Микаэла уже не могла думать о Гаэтано как о поддержке и защите. Теперь он был опаснее, чем люди с гор.
С каждым днем в Диаманте приходили все более печальные вести. Все начали запасаться оружием. И хотя это было запрещено, все мужчины носили его на себе спрятанным.
Иностранцы покидали остров; а взамен их из Италии присылали один отряд солдат за другим.
Социалисты произносили речи; они были одержимы злым духом и не могли найти покоя, пока не совершат злого дела!
Наконец вожди назначили день, в который должно было вспыхнуть восстание. Вся Сицилия и Италия должны были подняться разом. Теперь это были уже не угрозы, а действительность.
С материка прибывало все больше солдат. Большинство из них были неаполитанцы, живущие в вечной вражде с жителями Сицилии. А потом пришло известие, что остров объявлен на военном положении. Гражданские суды прекратили свою деятельность, все дела правил военный суд. И народ говорил, что солдатам предоставлено грабить и убивать сколько им угодно.
Никто не знал, что произойдет. От страха у всех, казалось, помутился разум. Жители гор спустились в долины. В Диаманте народ день и ночь толпился на площади, побросав работу. Какими зловещими казались фигуры этих людей в темных плащах и широкополых шляпах. Стоя там, они, наверное, мечтали о той минуте, когда они будут грабить летний дворец.
Чем ближе подходил день восстания, тем слабее становился дон Ферранте. Донна Микаэла начала бояться, что он умрет.
Ей казалось, что смерть дона Ферранте, будет ясным знаком, что ей предназначено погибнуть. Кто позаботится о ней, когда его не будет в живых?
Она не отходила от него. Она и женщины со всего квартала сидели с тихими молитвами вокруг его смертного ложа.
И однажды утром, около шести часов, дон Ферранте скончался. Донна Микаэла горевала о нем, потому что он был ее единственным защитником и один он мог спасти ее от гибели, и она захотела почтить умершего, как это еще было в обычае в Диаманте.
Она велела затянуть всю комнату черным и затворить все ставни, чтобы солнечный свет не проходил в комнату, где стоял покойник.
Она приказала потушить огонь в очаге и послала за слепым певцом, который должен был петь над усопшим погребальные песни.
Она поручила Джианните ухаживать за кавальере Пальмери чтобы самой тихо сидеть возле гроба вместе с другими женщинами.
Вечером все приготовления были окончены, и ждали только белых братьев, которые должны были прити и унести тело. В комнате, где стоял покойник, царила мертвая тишина. Вокруг гроба неподвижно сидели женщины с заплаканными лицами.
Донна Микаэла, бледная, в страшной тревоге, не спускала глаз с покрова на усопшем. Это был родовой покров с вышитым посредине громадным пестрым гербом, серебряной бахромой и тяжелыми кистями. Этот покров никогда не служил никому, кроме рода Алагона. Он лежал здесь, казалось, для того, чтобы донна Микаэла ни на минуту не забывала, что она потеряла свою последнюю опору и теперь одинока и беззащитна среди разъяренной толпы.
Тут кто-то пришел и сообщил, что пришла старая Ассунта.
Старая Ассунта? Что хочет старая Ассунта?
Да, ведь она произносит похвальное слово и причитает над усопшими.
Донна Микаэла велела ввести Ассунту. Она пришла в том же виде, как ее можно было видеть каждый день на соборной лестнице, просящей милостыню; она была в тех же лохмотьях, в том же полинявшем платке на голове и все с той же крючковатой палкой.
Невысокая, сгорбленная, подошла она, прихрамывая, к гробу. Лицо ее было все в морщинах, рот провалился и глаза потухли. Донне Микаэле казалось, что в ее образе в комнату вошли слабость и беспомощность.
Старуха возвысила голос и заговорила от имени супруги:
— Мой господин и супруг умер! Я одинока! Он, возвысивший меня до себя, умер! Как ужасно, что дом мой потерял своего господина! «Почему заперты ставни твоего дома?» спрашивают проходящие мимо. «Потому что глаза мои не выносят света, горе мое слишком велико, горе мое трижды велико», отвечаю я. «Разве так многих из твоего рода уже унесли белые братья?» «Нет, никто из моего рода не умер, но я потеряла своего мужа, своего мужа, своего мужа!»
Старая Ассунта могла не продолжать. Донна Микаэла разразилась рыданиями. Вся комната наполнилась плачем и стонами собравшихся женщин. Нет большего горя, как потерять мужа! Вдовы вспоминали своих мужей, а женщины, мужья которых еще были живы, думали о том времени, когда они останутся одиноки, когда они не будут иметь никакого значения, когда они будут всеми оставлены и забыты, потому что у них не будет больше мужа, у них не будет ничего, что дает им право на жизнь.
* * *
Дело было в конце декабря между Рождеством и Новым годом.
Опасность восстания все еще грозила, и тревожные слухи не прекращались. Рассказывали, что Фалько Фальконе собрал шайку разбойников и залег в каменоломнях, ожидая дня, назначенного для восстания, чтобы броситься в Диаманте и предаться грабежу и убийству.
Рассказывали также, что во многих горных городках народ возмутился, разгромил заставы у городских ворот и прогнал чиновников.
Ходили слухи, что солдаты переезжали из города в город, забирали всех подозрительных людей и расстреливали их сотнями.
Все готовы были к борьбе. Нельзя же было давать этим итальянцам убивать себя без всякого сопротивления.
И в это время донна Микаэла ухаживала за своим больным отцом, как прежде она ухаживала за доном Ферранте. Она не могла бежать из Диаманте, ужас ее все возрастал, и вся она была охвачена безумной тревогой.
Последним и самым ужасным известием, дошедшим до нее, была весть о Гаэтано.
Гаэтано вернулся неделю спустя после смерти дона Ферранте. Но не это наполнило ее ужасом, напротив, она обрадовалась, узнав это. Она почувствовала радость, что, наконец, возле нее есть кто-то, кто может защитить ее.
Но сейчас же она решила, что не примет Гаэтано, если он придет к ней. Она чувствовала, что еще принадлежит усопшему. Ей хотелось не видать Гаэтано, по крайней мере, еще год.
Но, когда прошла неделя, а Гаэтано все еще не показывался в летнем дворце, она спросила о нем Джианниту.
— Где Гаэтано, о нем ничего не слышно, может быть, он опять уехал?
— Ах, Микаэла, — отвечала Джианнита, — чем меньше будут говорить о Гаэтано, тем для него лучше.
Она рассказала донне Микаэле с ужасом, как о каком-то позоре, что Гаэтано сделался социалистом.
— Он совсем изменился, побывав в Англии, — сказала она. — Он не верит больше ни в Бога, ни в святых. Он не целует у священника руку, когда встречает его на улице. Он говорит, что никто не должен больше платить пошлины у застав. Он требует, чтобы крестьяне не платили больше аренды. Он носит при себе оружие. Он вернулся домой, чтобы поднять восстание и оказать помощь бандитам.
Довольно было и этого, никогда еще донна Микаэла не испытывала более страшного ужаса.
Так вот что предвещали зловещие осенние дни. Именно он и должен был ударить молнией из облаков. Этого ей и следовало ожидать!
Это было наказание и месть. Именно он и должен был принести с собой несчастье.
В последние дни она немного успокоилась. Она слышала, что все социалисты на острове были переловлены. A все отдельные попытки к восстанию в горных городках были быстро подавлены. Казалось, что всем волнениям должен наступить конец.
А теперь появился последний из рода Алагона, и народ последует за ним. Теперь придут в движение черные фигуры на площади. Люди в холщевой одежде опять перейдут Симето. И разбойничья шайка Фалько Фальконе выйдет из каменоломни.
* * *
На следующий вечер Гаэтано говорил на площади речь. Он сидел на срубе колодца и смотрел, как народ приходил за водой. Три года был он лишен наслаждения видеть, как стройные девушки поднимают на головы тяжелые кувшины с водой и проходят твердой, гордой походкой.
Но к колодцу приходили не только молодые девушки, но и люди всех возрастов. И, видя, как большинство из них бедно и несчастно, он захотел поговорить с ними о будущем. Он обещал им, что скоро начнутся лучшие времена. Он говорил старой Ассунте, что в будущем она каждый день будет иметь свой кусок хлеба, не прося ни у кого милостыни. И, когда она говорила, что не понимает, как это может случиться, он почти с гневом спрашивал ее, разве она не знает, что приближается время, когда старцы и дети не будут больше беспомощны и забыты.
Он указывал на старого столяра, который был так же стар, как и Ассунта, а к тому же очень болен, и он спрашивал ее, неужели она думает, что можно терпеть дольше без домов призрения и больниц? Разве она не понимает, что так не может идти дальше? Неужели все они не понимают, что в будущем будут заботиться о старых и больных?
Он видел детей, которые, как он знал, питались исключительно крессом и щавелем, который они собирали на берегу реки и по краям дороги, и он обещал, что скоро никто не будет голодать. Он положил руку на голову одного ребенка и так гордо поклялся, что скоро они не будут терпеть нужды в хлебе, словно он был владетельный князь Диаманте.
Он говорил, что, живя в Диаманте, они ничего не знают и не понимают, что должно наступить новое, прекрасное время, они думают, что прежние бедствия будут длиться вечно.
Пока он утешал так бедняков, вокруг него собиралось все больше и больше народа. Наконец он вскочил, стал на сруб колодца и заговорил громко.
Как могли они думать, что никогда не наступят лучшие времена? Неужели люди, которым принадлежит вся земля, должны довольствоваться тем, чтобы старики голодали, а дети росли на горе и преступления?
Разве они не знают, что в горах, морях и земле таятся сокровища? Разве они никогда не слыхали, как богата земля? Неужели они думают, что им нечем прокормить своих детей?
Они не должны стоять и бормотать о том, что невозможно изменить существующий порядок. Они не должны думать, что все люди делятся на богатых и бедных. Ах, если они верят в это, то значит они ничего не знают! Они совсем не знают свою мать-землю. Неужели они думают, что она ненавидит хоть одного из них? Или они лежали на земле и прислушивались к ее говору? И одним она определяла голод, а другим жизнь в избытке?
Почему зажимают они уши и не слушают нового учения, облетевшего весь свет? Разве они не хотят, чтобы им жилось лучше? Или им так нравятся их лохмотья? Они сыты щавелем и крессом? И они не хотят иметь крова и очага?
Он говорил им, что, как бы они ни упорствовали в своем неверии в наступление нового времени, оно все равно придет к ним. Как солнце без их помощи поднимается каждое утро из-за моря, так и это время наступит само собой. Но почему они не хотят приветствовать его, почему не хотят идти ему навстречу? Зачем они запираются и пугаются нового света?…
Он долго говорил таким образом, и вокруг него собиралось все больше бедняков Диаманте.
И чем дольше он говорил, тем прекраснее складывалась его речь, и тем громче звучал его голос.
Огонь сверкал в его ясных глазах, и народу, смотрящему на него, он казался юным принцем.
Он был похож на своего могущественного отдаленного предка, который обладал могуществом оделять всех жителей своей страны золотом и счастьем. Они чувствовали себя утешенными и радовались, что их молодой господин любит их.
Когда он замолчал, они начали радостно кричать, что они последуют за ним и сделают все, что он им прикажет.
В одно мгновенье он приобрел над ними власть. Он был так прекрасен и величествен, что они не могли противостоять ему. A вера его была так сильна, что захватывала и покоряла всех.
В эту ночь в Диаманте не было ни одного бедняка, который не верил бы, что скоро Гаэтано создаст для них беспечальные, счастливые дни. В эту ночь все голодные отошли ко сну с твердой уверенностью, что при пробуждении они увидят перед собой стол, покрытый яствами.
И в словах Гаэтано было столько власти, что он мог убедить стариков, что они еще молоды, а дрожащему от холода внушить, что ему тепло. И чувствовалось, что обещания его должны исполниться!
Он — властелин нового времени. Руки его исполнены щедрот, и с его возвращением на Диаманте польются счастье и благоденствие.
* * *
На следующий день вечером Джианнита вошла в комнату больного и шепнула донне Микаэле:
— В Патерно началось восстание. Там уже нисколько часов идет стрельба; слышно даже здесь. В Катанию послано за войсками. И Гаэтано говорит, что то же самое скоро начнется и здесь. Он говорит, что восстание должно вспыхнуть сразу во всех городах Этны.
Донна Микаэла сделала Джианните знак остаться с отцом, а сама вышла из дому и перешла в лавку донны Элизы.
— Где Гаэтано? — спросила донна Микаэла. Я должна поговорить с ним.
— Бог да благословит твои слова, — отвечала донна Элиза. — Он в саду.
Она перешла двор и вошла в садик, обнесенный каменной стеной.
В этом саду было много извилистых тропинок, переходящих с одной террасы на другую. В нем было много беседок и укромных уголков. И все так густо заросло плотными агавами, толстыми пальмами, толстолиственными фикусами и рододендронами, что ничего не было видно на расстоянии двух шагов. Донна Микаэла долго блуждала по бесчисленным тропинкам, пока наконец увидала Гаэтано. И чем дольше она ходила, тем сильнее становилось ее нетерпение.
Наконец, она нашла его в отдаленном углу сада. Она заметила его на нижней террасе, расположенной на одном из бастионов городской стены. Гаэтано сидел и спокойно высекал статуэтку. Увидя донну Микаэлу, он поднялся и пошел к ней с протянутыми руками.
Она едва поздоровалась с ним.
— Это правда? — спросила она. — Вы вернулись, чтобы погубить нас?
Он громко рассмеялся.
— Здесь был синдик, — сказал он. — Приходил и настоятель. А теперь являетесь вы?
Ее оскорблял его смех и упоминание о синдике и священнике. Ее приход имел совсем другое и большее значение.
— Скажите мне, — настойчиво повторила она, — правда ли, что сегодня вечером у нас произойдет восстание?
— О, нет, — отвечал он. — Восстания у нас не будет. — И он произнес это так печально, что ей почти стало жаль его.
— Вы причиняете донне Элизе много горя! — воскликнула она.
— И вам тоже, правда? — произнес он с легкой насмешкой. — Я причиняю вам всем много огорчений. Я — потерянный сын, я — Иуда, я — карающий ангел, изгоняющий вас из этого рая, где питаются только травой!
Она возражала:
— Может быть, мы находим, что лучше оставаться, как есть, чем быть расстрелянными солдатами.
— Да, гораздо лучше голодать. Ведь к этому уже привыкли!
— Нет ничего приятного быть убитым разбойниками.
— Но зачем же допускают существование бандитов, если не хотят быть ими убиты?
— Да, я это знаю, — проговорила она, все больше волнуясь. — Вы хотите уничтожить всех богатых!
Он ответил не сразу, он стоял и кусал себе губы, чтобы не быть слишком резким.
— Позвольте мне высказаться вам, донна Микаэла! — сказал он, наконец. — Позвольте мне объяснить вам!
Он сразу успокоился и так просто и ясно рассказал ей про социализм, что его понял бы и ребенок.
Но она была далеко от того, чтобы следить за ним. Может быть, она и могла, но не хотела.
В эту минуту она совсем не хотела слушать о социализме.
При виде Гаэтано ее охватило какое-то необъяснимое чувство. Земля заколебалась у нее под ногами, и она почувствовала невыразимое блаженство.
«Боже, да ведь я люблю его, — думала она. — Я люблю его!»
Пока она искала его, она прекрасно знала, что она ему скажет. Она хотела вернуть его к детской вере. Она хотела доказать ему, что это новое учение ужасно и достойно порицания. Но любовь спутала все ее мысли. Она ничего не могла ответить ему. Она только слушала его и удивлялась его словам.
Она в изумлении спрашивала себя, не стал ли он еще прекраснее, чем был раньше. Она никогда не терялась так при виде его, никогда она так не волновалась. Или это было потому, что теперь он стал свободным и сильным человеком? Она пугалась, чувствуя, какую власть он имеет над ней.
Она не решалась возражать ему. Она не могла произнести ни одного слова, боясь расплакаться. Если бы она заговорила, то только не о политике. Она бы сказала ему, что она узнала в тот день, когда звонили колокола. Или она попросила бы его дать ей поцеловать его руку. Она рассказала бы ему свои мечты о нем. Она сказала бы, что не могла бы вынести своей жизни, если бы у нее не было этих мечтаний. Она попросила бы его дать ей поцеловать его руку в благодарность за то, что он дарил ей возможность жить все эти годы.
Если восстания не будет, зачем же он говорит ей о социализме? Какое им было дело до социализма теперь, когда они сидели вдвоем в старом саду донны Элизы? Она сидела и смотрела вдоль одной из дорожек. По обеим сторонам ее Лука устроил деревянные арки, по которым вились тонкие розовые побеги, усеянные маленькими бутонами и цветами. И каждый, идя по этой дорожке, спрашивал себя, куда она приведет. А она вела к маленькому выветренному Амуру. Старый Лука понимал в чем дело лучше, чем Гаэтано.
Пока они так сидели, солнце зашло, и Этна залилась красным отсветом. Казалось, что Этна краснеет от гнева при виде того, что происходит в саду донны Элизы. Каждый раз при закате солнца, когда розовела Этна, она вспоминала Гаэтано. Казалось, что обе они ждут его. И они ясно представляли себе, что произойдет, когда вернется Гаэтано. И она только боялась, что он будет слишком пылок и порывист. А теперь он только говорит об этих ужасных социалистах, которых она ненавидит и боится.
Он говорил долго. Она видела, как Этна бледнеет и принимаешьт бронзовый отлив, и, наконец, наступила темнота. Она знала, что скоро взойдешь луна. Она сидела, притаившись, и ждала, что ей на помощь придет лунный свет. Сама она была бессильна. Она всецело была в его власти. Но и лунный свет ничему не помог. Гаэтано продолжал говорить о капиталистам и рабочих.
Тогда она подумала, что этому может быть только одно объяснение. Он, очевидно, ее разлюбил.
И вдруг она вспомнила, что случилось неделю тому назад. Это было в тот день, когда вернулся Гаэтано. Она вошла в комнату Джианниты; но она шла так неслышно, что Джианнита не заметила ее.
И она увидела Джианниту в каком-то экстазе с протянутыми руками и запрокинутой головой. В руках она держала портрет. Она то прижимала его к губам, то поднимала его над головой и в восхищении смотрела на него. Это был портрет Гаэтано.
Увидя это, донна Микаэла вышла так же неслышно, как и вошла. И тогда ей стало жаль Джианниту, что она любит Гаэтано.
Но теперь, когда Гаэтано говорил только о социализме, она задумалась над этим.
И теперь ей начало казаться, что и Гаэтано любит Джианниту. Она вспомнила, что они были друзьями детства. Он вероятно уже давно любит ее. Может быть, он вернулся, чтобы жениться на ней. Донна Микаэла ничего не могла сказать против этого, ей не на что было жаловаться. Не прошло и месяца, как она писала Гаэтано, что он не должен любить ее.
А он наклонился к ней, встретил ее взгляд и заставил ее, наконец, слушать себя.
— Вы должны понимать, вы должны видеть и понимать. Здесь на юге нам необходимо возрождение, толчок, каким в свое время было христианство. Да здравствуют рабы, долой господ! Мы должны пересоздать все общественные условия! Мы должны вспахать новую землю, старая истощена. Старая почва дает только слабую, ничтожную растительность. Откройте свет нижним слоям, я вы получите совсем другой результат!
— Понимаете вы теперь, донна Микаэла, почему социализм жив и не погиб до сих пор? Потому что он привел с собой новое слово. Подумайте о земле! — говорит он, — как христианство взывало: «Подумайте о небе!» Оглянитесь кругом себя! Разве земля — не единственное, чем мы владеем? Поэтому мы должны устроить так, чтобы быть счастливыми в этой жизни. Почему, почему не подумали об этом раньше? Потому что мы слишком были заняты тем, что наступить после. Ах, что нам до того? Земля, земля, донна Микаэла! Мы — социалисты, мы любим землю! Мы поклоняемся священной земле, бедной, презираемой матери, которая скорбит о том, что сыны ее стремятся к небу.
— Поверьте мне, донна Микаэла, все это совершится через несколько лет. Апостолы распространят наше учение, мученики пострадают за веру, и толпы людей перейдут на нашу сторону. И мы — истинные сыны земли, одержим победу. И земля раскинется перед нами во всей свой прелести. И она одарить нас красотой, наслаждением, знанием и здоровьем!
Голос Гаэтано задрожал, слезы сверкали у него на глазах. Он подошел к краю террасы и протянул руки, словно желая обнять залитую лунным светом землю.
— Ты так ослепительно прекрасна, — говорил он, — так ослепительно прекрасна.
И донне Микаэле показалось на минуту, что она испытывает его страдание за все то горе, что таится под этой прекрасной оболочкой.
Жизнь, полная несчастий и пороков, показалась ей грязной рекой, полной нечистот, протекающей среди этой сверкающей красоты.
— И никто не может наслаждаться тобой, — продолжал Гаэтано, — никто не решается наслаждаться тобой. Ты неукротима и полна злобы и предрассудков. В тебе неуверенность, опасность, раскаяние и мука, порок и позор, ты — все, что только можно себе представить ужасного, потому что люди не хотели сделать тебя лучше.
— Но наступит день, — восторженно произнес он, — когда они обратятся к тебе со всей своей любовью, к тебе, а не к мечте, которая ничего не дает и не может дать.
Она внезапно прервала его. Он все больше пугал ее.
— Так это правда, что в Англии вы не имели успеха?
— Что вы хотите сказать?
— Говорят, что знаменитый художник, к которому вас послала мисс Тоттенгам, сказал, что вы…
— Что он сказал?
— Что ваши работы годятся и хороши только для Диаманте.
— Кто это говорит?
— Так думают, потому что вы очень изменились.
— Потому что я теперь социалист?
— Вы не сделались бы им, если бы имели успех.
— Ах… вот что!… Вы не знаете, — продолжал он, смеясь, — что мой великий учитель в Англии сам был социалист. Вы не знаете, что он-то и научил меня новым взглядам.
Он замолчал и не продолжал этого разговора. Он подошел к скамье, на которой сидел до ее прихода, и, взяв с нее статуэтку, подал ее донне Микаэле. Он как бы говорил этим: «Посмотрите сами, правы ли вы!»
Она взяла ее и поднесла к лунному свету. Это была Mater Dolorosa из черного мрамора. Она могла ясно разглядеть ее.
Она узнала в ней себя. Мадонне были переданы ее черты. В первое мгновенье ее охватило чувство восторга, но в следующую же минуту она почувствовала ужас. Он, социалист, потерявший веру, осмеливался делать изображение Мадонны. И он еще придал ей ее черты. Он вовлекал и ее в свой грех,
— Я сделал ее для вас, донна Микаэла, — сказал он.
— Ах, если она принадлежит мне!… — она бросила статуэтку за перила. Статуэтка ударилась об отвесную скалу, полетела еще ниже, ударяясь о камни и разбиваясь в куски, и, наконец, послышался плеск воды, когда она упала в Симето.
— Какое вы имеете право ваять изображение Мадонн? — спросила она Гаэтано.
Он стоял молча. Такою он еще никогда не видел донну Микаэлу.
В ту минуту, как она поднялась с места, она, казалось, выросла и похорошела. Красота, как беспокойная гостья, появляющаяся на ее лице, озарила ее черты. Она выглядела холодно и непреклонно; большим счастьем казалось покорить и завоевать такую женщину.
— Так вы еще верите в Бога, если вы можете ваять Мадонн? — спросила она.
Он тяжело вздохнул. Он был словно разбитый. Ведь он сам был верующим. Он понял, как оскорбил ее. Он видел, что потерял ее любовь. Он вырыл между ними бесконечную, непреодолимую бездну.
Он должен был сказать что-нибудь, должен был привлечь ее на свою сторону.
Он снова заговорил, но тихо и неуверенно.
Она молча слушала его и потом вдруг спросила, почти с состраданием.
— Как вы сделались таким?
— Я думал о Сицилии, — произнес он, оправдываясь.
— Вы думали о Сицилии, — задумчиво повторила она. — А зачем вы вернулись домой?
— Я вернулся, чтобы подготовить восстание.
Казалось, что они говорят о болезни, о легкой простуде, которою он захворал и от которой он легко может вылечиться.
— Вы вернулись, чтобы погубить нас, — строго сказала она.
— Пусть будет так, пусть будет так! — уступчиво сказал он. — Вы можете говорить так. Ах, если бы я не получил ложных вестей и не опоздал на неделю! Мы допустили, чтобы правительство предупредило нас! Когда я приехал, все зачинщики были арестованы, и остров занят солдатами. Все погибло!
Как странно беззвучно прозвучало это «все погибло!».
И для этого он поставил на карту все свое счастье!
Его взгляды и принципы казались ему теперь высохшей паутиной, в которой он запутался. Он хотел разорвать ее, чтобы овладеть донной Микаэлой. Она одна только существовала, она одна принадлежала ему. Это он испытывал и раньше. Теперь он снова почувствовал это. Она была единственной для него во всем мире.
— Но они сражаются сегодня в Патерно?
— Произошла только драка у городских ворот, — сказал он. — Это пустяки. Если бы я мог воспламенить всю Этну, все города, лежащие на ней! Тогда бы нас поняли! А теперь расстреливают толпу крестьян, чтобы стало несколькими голодными ртами меньше. А нам ничего не дают взамен.
Он рвал свою паутину. Ему хотелось подойти к ней и сказать, что все это ему безразлично. Ему нечего думать о политике! Он был художник, он был свободен! И он хотел обладать ею.
Но как раз в эту минуту в воздухе словно что-то задрожало. В ночной тишине пронесся выстрел, потом еще и еще.
Она подошла к нему и схватила его за руку.
— Это восстание? — спросила она.
Выстрел за выстрелом грозно проносились вокруг. Потом послышались кривки и шум толпы, бегущей по улицам.
— Это восстание, это несомненно восстание. Да здравствует социализм!
Восторг охватил его. К нему вернулась вся его прежняя вера. И тогда он завоюет ее. Женщины никогда не отталкивают победителя.
Ни говоря ни слова, они поспешили к калитке.
Но тут у Гаэтано вырвалось громкое проклятие.
Он не мог выйти. В замке не было ключа. Его заперли в саду.
Он огляделся. С трех сторон поднимались высокие стены, а с четвертой была пропасть. Выхода не было. А из города доносился все более нарастающий шум. Слышался топот бегущих, раздавались выстрелы и крики. И слышно было, как они ревут: «Да здравствует свобода! Да здравствует социализм!» Он со всей силой потрясал калитку и тоже готов был кричать. Он был в плену. Он не мог быть с ними!
Донна Микаэла спешила к нему. Теперь, когда она его выслушала, она не пыталась больше удержать его.
— Постойте, постойте! — говорила она. — Ключ у меня.
— Вы, вы! — воскликнул он.
— Я его вынула, когда пришла сюда. Я подумала, что я смогу запереть вас здесь, если вы задумаете восстание. Я хотела спасти вас!
— Какое безумие! — воскликнул он, вырывая ключ из ее рук.
Ища ощупью замочное отверстие, он успел спросить ее.
— А почему же теперь вы больше не хотите спасать меня?
Она не отвечала.
— Может быть, для того, чтобы доставить вашему Богу случай погубить меня?
Она продолжала молчать.
— Вы не решаетесь охранять меня от его гнева? — Нет, я не смею этого! — прошептала она.
— Вы, верующие, ужасны, — сказал он.
Он чувствовал, что она покидает его. Мысль, что она не делает ни малейшей попытки принудить его остаться, леденила его и отнимала у него мужество. Он вертел ключом и не мог отпереть, его парализовало ее бледное, холодное лицо.
И вдруг он почувствовал, что руки ее обвились вокруг его шеи и губы ее ищут его губ.
В это мгновение калитка распахнулась, и он выбежал на улицу. Он не хочет ее поцелуев, обрекающих его на смерть. В своих старых верованиях она была ужасна для него, как привидение. Он бросился в город, словно спасаясь от преследования.