Из Волчьей волости шли тревожные вести. В полицейском управлении была получена бумага с надписью «весьма важное». Такую же бумагу получил председатель съезда мировых посредников, Петр Иванович Лупинский. В бумаге было сказано, «что некоторые из крестьян означенной волости дозволили себе снять с волостного старшины знак его достоинства, заперли волостное правление и не принимают никаких резонов».
Это было фактически верно, и для того, чтоб объяснить решительный поступок крестьян, я попрошу читателя вернуться в знакомую ему отчасти деревню Сосновку.
Вскоре после вторичного избрания Кулака в старшины мнимым большинством, в жизни волости случилось еще одно крупное событие: на место произведенного в «паны маршалки» Лупинскаго посредником в волость был назначен Михаил Иванович Гвоздика. Михаил Иванович приехал в Западный край с решительным намерением нажиться. Мужик, пан, еврей — для него это было все равно: разница заключалась лишь в том, что с мужиком он меньше церемонился. Тупой и грубый по натуре, невежественный почти до полной безграмотности, он уразумел одну науку — подойти к нужным людям и умел делать так, что грубая лесть его принималась за хохлацкую искренность, a дикий разгул — за ширину русской натуры. Гвоздика шел к своей цели прямо и лез на стену с тупостью вола, Бедный однодворец Черниговской губернии, неодолевший второго класса гимназии, он поставил себе задачей — поправить свои личные обстоятельства, и повернул дело в Волчьей волости так, что сам Сидор Тарасович разводил только руками, удивляясь его ловкости. На мужика свалилась удвоенная барщина: мужик был обложен оброком не только в пользу своего мифического князя, но и в пользу посредника, старшины и арендатора. Михаил Иванович был неумолим в своей логике и расправлялся с крестьянами за малейшую жалобу с такой строгостью, что отбил у них всякую охоту жаловаться. Жаловались, разумеется, на Кулака, но так как в деле выжимания соков старшина с посредником составляли одну душу, то понятно, что жалобщики, т. е. люди посмышленее и побойчее, получали, смотря по заслугам, от двадцати до шестидесяти ударов без всяких разговоров и рассуждений. Мужики еще раз убедились. что на кулака жаловаться нельзя. — Если нельзя жаловаться, то можно что-нибудь другое, — подумали они и вспомнили при этом, Бог весть где пропадавшего, Гаврика Щелкунова. В это время подошел, как на грех, такой случай: в волости проживал сын заштатного дьякона, такой же заштатный учитель одной несуществующей школы, Лука Скудельников. Это был сначала первейший приятель Гвоздики, одного с ним поля ягода, но только без разрушительных инстинктов черниговского однодворца; они вместе пили, вместе охотились и доставляли себе всякие другие утехи. Все шло, как нельзя лучше, — как вдруг между приятелями произошел неожиданный разрыв: заштатный учитель, оскорбленный за что-то старшиной, пожаловался на нeго Гвоздике. Гвоздика, находясь под влиянием старой водки в самом мрачном настроении, не только не удовлетворил обиженного, но даже и пообещал расправиться с ним на конюшне без всякого уважения к его несомненно-духовному происхождению. Понятно, что после этого не могла уже устоять никакая дружба, и дважды оскорбленный попович поклялся отмстить и Кулаку, и Гвоздике.
— Вы, ребята, чего ждете? — сказал он, собрав у себя вечером в хате знакомых нам братьев Бычковых, Филиппа Тилипута, Степана Черкаса, Ивана Хмелевского, Петра Подгорного и веселого парня Василия Крюка, из соседней деревни. — Чего ждете? ведь в правление на счет Кулака бумага пришла.
— Какая бумага? — спросил Черкас.
— Настоящая казенная бумага за печатью. Нешто не слыхали? — искренно удивился Скудельников.
— Откуда нам слышать? вот коли раскладка какая, так живо скажут, — покачал своей старой, много вынесшей головой Петр Подгорный.
— Кабы только раскладка, а то и того хуже! — вздохнул непризнанный наставник, стараясь возбудить интерес слушателей.
— Да ты говори толком, чего тянешь! — сказал с сердцем нетерпеливый Иван Хмелевский.
— Ах, братцы! — уж очень мне вас жалко-то! A не сбегает ли кто за косушкой? — переменил он тон. — Ей Богу, всего разломило…
— Какая теперь косушка ночью?! ведь выдумали..
— Сказывай, в чем дело-то! Завтра поднесем: не уйдет…
— Ну, смотрите же: завтра, так завтра! A в том дело, что коли Сидор — чтоб его черти взяли! — дослужит старшиной третье трехлетие, сказано в той бумаге, то быть ему после того дворянином, повесят ему медаль, либо какой орден, и тогда уж фью!.. засвистал Скудельников. — Тогда уж от него ни пестом, ни шестом!.. И выбирать не допустят: на век старшиной закрепят.
— Да как же это так? — спросили в один голос изумленные мужики. — Каким манером?
— Таким манером, что как утвердят его па этой должности, так уж по закону, стало быть, до конца, т. е. до самой его смерти. Вам выходит терпеть, a ему с вашей глупости богатеть.
— Да как же так, Лука Михеич?
— Наладили одно: да как же так? Говорят вам: бумага пришла, ну?
У мужиков от такой новости и руки опустились. Это было, разумеется, нелепо; Скудельников сболтнул первое, что попало на язык, почти всегда пьяный; но разве крестьяне могли отнестись критически к какому бы то ни было вздору? Они знали, что Лука Михеич человек грамотный, всякие книжки может читать, ходит в сюртуке, курит папироски, поет на в клиросе и у посредника первый гость. Ему ли не знать такой важной новости? Они ему поверили, a Скудельников, измыслив вздор, решился в своих видах поддерживать его.
— Где же ты, Лука Михеич, эту бумагу читал?
— Где читал? Само-собою в правлении: Михаил Иванович показывал.
— Може это еще так только? — сказал нерешительно Степан Черкас.
Эх ты! — покачал на него головой Скудельников. — A еще законником считаешься; ну, где же это видано, чтобы такие бумаги так писались!
И он встал, делая вид, что с такими людьми нечего попусту слова тратить. Уловка удалась, и мужики схватились за Скудельникова, видя в нем какое ни на есть спасение от нагрянувшей беды.
— Постой, постой, Михеич! Что же ты так? да ведь того… заговорили мужики.
— Да уж это, братцы, должно верно: Лука Михеич не станет врать, — сказал Хмелевский. Мне вот и жил намедни сказывал, что Кулак новый кафтан сшил, куда, говорит, длиннее прежнего.
— Новый кафтан? уж это беспременно к чему нибудь.
— Вестимо не без причины, — прибавил Василий Крюк.
— Вон сами видите, куда пошло! — сказал довольный неожиданным оборотом Скудельников.
— Так как же ты думаешь, Лука Михеич, как же нам теперича?…
— Мне что же за вас думать! Как себе знаете… Вон дядя Гаврик за вас подумал, да и поплатился.
— A он, братцы, слышно, все хлопочет, — перебил Скудельникова Черкас, состоявший, по прежней должности сельского старосты, в большой дружбе со сторожем Еремкои. — Тимофеич сказывал: все хлопочет, все хлопочет… В Питере, говорит, самому наибольшему генералу просьбу подавал…
— Ну, что ж он, генерал-то? — спросили с любопытством мужики, чувствуя себя виноватыми перед дядей Гавриком.
— Да ничего, выслушал. Выслушал, да и говорит: вижу, говорит, что ты пострадал за правду a помочь тебе ничем не могу, потому нет, говорит, таких законов, чтобы сделанное переделать можно. — Как же это так, ваше графское сиятельство? спрашивает. Ну, тут генерал махнул рукой и отошел прочь. Бумага об этом самом была в правление прислана, на счет, значит, приговора… Ну, Курочка отписал, что все это мол верно, так точно и было, но человек этот в роде как бы не в своем уме и приключилось ему это повреждение от водки…
— Вот, братцы, напраслина то! — воскликнул Хмелевский.
— Вот видите, каково вам советовать-то! Нешто вы свою пользу понимать можете? — начал Скудельников. — Где ваше понятие?
— Понятие-то у нас може и есть, да и с понятием-то ничего не поделаешь, — сказал Петр Подгорный и глубоко вздохнул, — Вот ты созвал нас, рассказываешь, a как нам об тебе понимать: злодей ты нам, или нет? — спросил он сурово, — вдруг поднявшись и подходя к Скудельникову. — Коли не злодей, так должен нам путь указать, потому ты больше знаешь, мы народ темный, нас всякий может и обмануть, и обидеть…
В голосе старика звучала такая грустная нота, что Скудельникову стало на минуту совестно, но он тотчас же победил эхо чувство.
— Что мне вам путь указывать? Вам сказано, что коли Сидор дослужит еще трехлетие, так запишут его в дворяне, и тогда уж от него не отвертитесь…
Мужики переглянулись, словно спрашивая: что же тут делать, когда дело решено без них?
— Стало, коли в вас рассудок есть, то вы должны понимать, как теперь поступит. Ступайте в губернию, можно жалобу написать, — сказал Скудельников, будто нехотя и, напомнив об обещанной на завтра водке, зевнул с видом человека, исполнившего тяжелый долг. Крестьяне друг за другом вышли, потолковали еще дорогой, и на другой день решили, миновав посредника, написать просьбу и на этот раз нести ее в губернию самим. Это было дело трудное и даже опасное, потому что Гвоздика не допускал в своем участке никаких отлучек, и ослушники, как настоящие дезертиры, карались самым строгим образом; но мужики решили, что двух смертей не бывать, и бросили жребий, кому идти. Жребий пал на младшего Бычкова и на Степана Черкаса. Бычкова вызвался заменить старший брат Сидор, a лучше Черкаса — человека бывалого и в законе доку — и выбрать было нельзя. Депутаты отправились. Путешествие было далекое, несколько сот верст; пора самая рабочая; но в конце виднелась надежда изменить и улучшить свое положение, — и крестьяне, с краюхой хлеба в котомке и с просьбой за пазухой, бодро шли вперед. На восьмой день по выходе из Сосновки, где это хранилось в глубокой тайне, отважные депутаты были допущены перед лицо его превосходительства. Старый, но еще видный из себя статский генерал, Михаил Дмитриевич Столяров, удостоил их выслушать, улыбаясь непонятному говору крестьян.
— Quel jargon! — обратился он к Степану Петровичу Овсянскому.
— Impayable! — ответил тот, ничего не слыхав и думая о новой актрисе, которой он желал послать букет.
Крестьяне рассказали все. Они полагали, что вся их миссия состоит в том, чтобы правдиво изложить то, что у них делается, и ждать помощи. В подкрепление своих слов, они подали жалобу писанную. В наивной жалобе этой, написанной со слов крестьян Скудельниковым и начинавшейся словами: «мы, живя среди лесов», по пунктам были изложены следующие жалобы:
«Крестьяне Волчьей волости чинили десятиверстную греблю безвозмездно и только в нынешнем году от одного человека узнали, что могут подучить несколько тысяч рублей, если подрядятся чинить ту же самую греблю на следующее трехлетие. Мирские денежные сборы, взыскиваемые с крестьян без всяких приговоров, никогда не записывались в их платежные книжки, да и самых книжек у них не было на руках, не смотря на то, что они за них заплатили по 50 коп. за штуку. Денежные сборы взыскивались с неревизских душ от двухлетнего возраста, без всякого учета этих и других сборов в продолжение многих лет. В таком-то году крестьяне, по распоряжению старшины, заплатили пять рублей с каждого двора арендатору за какую-то досыпку хлебного магазина, который был растрачен прежним арендатором. Деньги за право содержания питейных заведений старшина получает не известно в чью пользу, a продажа питей производится евреями по таким приговорам, которые никак нельзя назвать общественными, так как крестьянское общество участвует в них только тем, что старшина и писарь прикладывают за неграмотных печати сельских старост, всегда хранящиеся на такие случаи под ключом у волостного старшины. И выходит, таким образом, будто все договоры и приговоры совершаются с согласия крестьян, тогда как на самом деле ни крестьяне, ни сельские старосты иногда о них ничего не знают, как это и было в приговоре о Щелкунове. Хотя крестьяне наделены землей в достаточном количестве, но земля эта так удалена от их усадьбы и состоит в такой через полосности, что они находятся как бы в постоянной осаде и за каждую попавшую на арендаторские владения скотину взыскивается произвольно налагаемый штраф. Кроме того, между крестьянским лугом и усадьбой находится часть никуда негодной земли, которая не была оценена при отводе надела и впоследствии отошла к помещику. Как совершено неудобная, она оставалась без всякого употребления до тех пор, пока арендатору, еврею Цаплику, не пришло в голову обратить ее в постоянную статью дохода. Цаплик без труда получил ее в аренду и за прогон по ней скота на крестьянский луг, стал брать плату с двора (хотя по уставной грамоте крестьяне имели право пользоваться этим прогоном без всякой платы), a старшина — подвергать штрафу тех, кто не хотел платить этого оброка. Но особенной тяжестью ложится на крестьян договор заключенный старшиной все с тем же Цапликом на содержание при волостном правлении одной пары стойковых лошадей. По этому договору, каждый двор платил еврею Цаплику по несколько рублей, причём еврейские лошади возят только на расстоянии десяти верст от волости, a потом их сменяют лошади крестьянские. Помимо несообразной цены, тягость этого налога увеличивалась еще тем, что эти деньги выплачивались Цаплику не деньгами, a крестьянским трудом: крестьяне были обязаны выкапывать в лесу корчи для гонки смолы по невозможно дешевой цене. Несогласных с этим условием старшина подвергал штрафу, усугубляемому иногда телесным наказанием: так, когда крестьянин Фома Круглый осмелился заявить, что не станет отбывать барщины на жида, когда от барщины их освободил Царь, — то за такое суждение старшина дал ему сначала тридцать ударов розгами, потом двадцать ударов палкой и, наконец, потребовал к себе в дом, сек, сколько душе угодно, оправдываясь на жалобы мужика тем, что не имел времени считать удары.»
He знаю, была ли эта жалоба смешна, по, рассказывая об aудиенции между двумя пульками в клубе, Степан Петрович Овсянский, attache при особе его превосходительства, смеясь, назвал ее chej d'oeuvre'oм бестолковщины.
— Начиналась она, — говорил он председателю казенной палаты Ля-Петри, большому приятелю Гвоздике, — на манер какой-то цыганской песни: «мы, живя среди лесов и полей дремучих»… Pardon! вы понимаете: я хочу сказать: «лесов дремучих», — поправился он, улыбаясь своей собственной игривости, — и так шла до конца в этом музыкальном роде. Сам Михаил Дмитриевич улыбнулся, передавая мне этот документ.
Степан Петрович был известен своим остроумием и умением смешно рассказывать. Это был человек салона par excellence. Около него тотчас же образовался кружок слушателей таких же праздных и самодовольных, как он сам.
— Нет, каково, я вас спрашиваю, je vous demande un peu, каково возиться с этими первобытными нашему милейшему Гвоздике? — воскликнул председатель, щуря левый глаз и поправляя браслет, который он носил в память какого-то печального события. — Право, эти господа-посредники приносят настоящую жертву!
— Да вы послушайте, как они про самого Гвоздику-то рассказывали, — продолжал Степан Петрович, довольный вниманием клубной аудитории, — просто потеха! Высекли их там, или что-то еще, ma foi, je n'en sais rieo!.. пошли они к нему жаловаться. Пришли, говорят, перекрестились и просят допустить. Ждали долго. Раз сказали — почивает; в другой говорят — собаку чешет; в третий — щенка учит. Видим, говорят, что господским делом занят.
— Impayable! — воскликнул председатель и совсем зажмурился от удовольствия.
— Нет, надобно было слышать, как они сами это рассказывали… Бесподобно! Вы слышали непосредственный, бессознательный юмор русского человека. Я чрезвычайно метко схватываю эти детали.
— J'espere bien! — воскликнул с видом одобрения председатель.
— И потом этот польский язык, — продолжал, с той же игривой возбужденностью Овсянский, который я, разумеется, опускаю, как совершенно невозможный для передачи. Quel jargon, s'il vcus plat! — обернулся ко мне Михаил Дмитриевич. — Impayable! говорю.
Степан Петрович посмотрел кругом: на лицах слушателей выражалось полное одобрение этому маленькому дивертиссементу.
— Как же отнеслись их превосходительство? — осведомился случившийся тут какой-то уездный пан маршалок из назначенных.
— Ну, разумеется, пообещал, обнадежил и мне поручил все разобрать, как будто можно что-нибудь понять и разобрать в этой ерунде!
Маршалок согласился, «что никак нельзя», и выразил на своем лице тонкую иронию. Улыбнувшись ему, Степан Петрович продолжал:
— Я тотчас к Никанору Антоновичу, a он, знаете, всю эту науку прошел a fond, сам посредником был, и говорю ему: как бы, говорю, Гвоздику-то: ведь вещи «бардзо неподобные» рассказывают. Все улыбнулись польскому словечку… Никанор Антонович задумался, потом вдруг говорит: — A вы, говорит, спрашивали: есть ли у них пропуск? — Тут меня как осенило. Мы к мужикам, a у них голубчиков, ни вида, ни пропуска, как птицы небесные… Никанор Антонович сейчас статью, и на законном основании — понимаете — водворить на месте жительства, a подлинную жалобу передать посреднику. Неправда ли: просто и ясно?
— И остроумно! — в том же тоне одобрения произнес председатель.
— Да, это голова! — сказал с убеждением Степан Петрович. — Он пойдет далеко: c'est moi qu vous le dis! Сейчас, сейчас! — крикнул он кому-то в буфет и, извинившись перед председателем, направился к буфету.