Через несколько дней, идя утром на работу, Волдис встретил Лауму. Она была одета по-другому: голова повязана красным платочком, совершенно закрывающим волосы, на ногах легкие резиновые туфли; в руке она держала завернутый в бумагу ломоть хлеба. Они поздоровались и продолжали путь вместе.
— Вы, как видно, на работу? — спросил Волдис.
— Да, сегодня первый день. Вчера мне объявили, что я принята: одна работница наколола гвоздем руку, и меня взяли на ее место.
— Ну, вы теперь довольны?
— Довольна? Я так рада, что и сказать нельзя. Наконец-то сама начну зарабатывать, не придется каждый сантим выпрашивать у отца.
— Да, жить на чужой счет неприятно.
— Вы еще не знаете мою мать!
— Разве она такая сердитая?
— Как она ворчит и бранится! Я могу носиться с утра до поздней ночи, делать все, что она поручит, — ей все равно не угодишь. Она считает, что я только суечусь и от меня нет никакого толку.
— Вам нужно бы чему-нибудь научиться. Шить, вязать — что-нибудь в этом роде.
— Я уже подумывала об этом. Но везде нужно платить за ученье. Однажды я поступила ученицей к парикмахеру. Месяц проучилась, а потом надо было купить бритву, щетки, машинку для стрижки полос… Когда я об этом заикнулась дома, они закричали: «Кто это в состоянии купить? Где взять такие деньги?» Пришлось бросить…
— Жаль…
— Моя мать хочет, чтобы я научилась ремеслу за один день и вдобавок даром. Понимать-то она очень хорошо понимает, что это пригодилось бы, но то соглашается, то нет. А как дело доходит до расходов — все кончено!
— Может быть, родители и правда не в состоянии помочь вам? Откуда у рабочего человека лишние деньги?
— Конечно, это трудно, но все-таки возможно. Оба зарабатывают, вместе бы что-нибудь и собрали. Но я теперь больше ничего не хочу. Как-нибудь проживу. Работы я не боюсь, лишь бы она была.
— В том-то и беда, что работы нет. Вы долго рассчитываете проработать на лесопилке?
— Пока не выздоровеет та женщина. Может, за это время подыщу постоянную работу.
— Проклятая доля! Рабочий должен ждать, когда другого изуродует или убьет, — тогда он получает работу.
— А остальные тоже ждут, когда с нами случится несчастье.
Волдис наблюдал за девушкой и удивлялся своему первому впечатлению. Лаума совсем не была такой хилой и хрупкой, как ему показалось вначале. Она была не бледная, а просто очень беленькая. Думая о предстоящем ей рабочем дне, тяжелом, утомительном и однообразном труде, ожидавшем Лауму, Волдис помрачнел. Почему женщина должна обливаться потом на трудной физической работе, зарабатывать право на существование напряжением своих мускулов? На лесопильных заводах прежде работали только мужчины, а теперь почти на всех участках места мужчин занимают женщины; но оплачивается их труд ниже, чем мужской. Экономя несколько сантимов, ненасытный капитал без раздумья надевает на женщину ярмо, под тяжестью которого она гибнет, уродует тело и преждевременно старится, так же как и ее предшественник — мужчина.
Волдис нахмурился и замолчал, а Лаума, обрадованная поступлением на работу, казалась совершенно беззаботной.
— Вы еще сердитесь за те подсолнухи?
Волдис покраснел и засмеялся.
— В тот вечер я сам себя не помнил. Мне до сих пор стыдно.
— А ничего особенного и не было. Знаете, вы большой насмешник. Как вы высмеяли моего знакомого!
— Он сердится?..
— Может, и сердится!.. Но вы ведь не боитесь?
— Глупости, Если бы люди дрожали за каждый свой шаг, тогда ничего нельзя было бы делать.
— Здесь нам расходиться, господин Витол. — Она собиралась свернуть налево, к железной дороге, где за небольшой канавой дымила тонкая труба лесопилки.
— Знаете что, — сказал Волдис, останавливаясь и разглядывая лесопилку. — Не называйте меня господином Витолом. Смешно слышать, когда рабочие так называют друг друга. Можно подумать, что они подражают господам капиталистам.
— Как же мне к вам обращаться? Неудобно же сказать: Витол! Эй, Витол!
— Мое имя Волдис. Зовите меня по имени, я буду называть вас… к черту это «вас»! Я буду называть тебя Лаумой. В этом нет ничего предосудительного.
— Хорошо. Тогда будь здоров, Волдис!
— До свидания… Лаума!
Девушка рассмеялась и пошла через дровяной двор к лесопилке. Там ее ожидали другие работницы в красных платочках. Были ли у них у всех белые или просто бледные лица, Волдис не мог сказать; одно он знал точно: у всех были жесткие, грубые, как у мужчин, руки, пальцы в порезах и мозолях, с обломанными ногтями, на ладонях следы неотмывающейся грязи. Но это ведь мелочи! Девушки-работницы вовсе не обязательно должны быть красивыми. Велика беда, если у них от длительной носки тяжестей колени становятся угловатыми, коленные чашечки некрасиво выпирают вперед! Они ведь не дамы. Пусть носят длинные юбки…
Мимо пронесся тяжело пыхтевший паровоз с платформами, нагруженными только что окоренным крепежным лесом.
Лаума уже раза два была на лесопильном заводе в поисках работы. Она знала, где находится контора и к кому обращаться. Здесь работали и несколько ее знакомых, но это были уже старые работницы, и чувствовали они себя здесь, как дома. Они позвали Лауму под навес лесопилки, где в ожидании начала работы толпились рабочие и работницы.
Все они, и парни и девушки, были знакомы между собой и обращались друг к другу на «ты». Некоторые парни говорили двусмысленности, хватали девушек, ломали им руки, всячески старались показать свое физическое превосходство. Девушки ничуть не казались оскорбленными, будто не понимали некоторых слишком нескромных шуток, а на более умеренные довольно бойко огрызались.
За полчаса, пока Лаума ожидала под навесом начала работы, ей многого пришлось наслушаться. Она не была настолько наивной, чтобы не понимать все эти намеки и словечки, и, забившись в угол, опустила глаза и сделала вид, что не слышит болтовни товарищей.
Новенькую в первое утро оставили в покое. То один парень, то другой поглядывали на нее, потихоньку спрашивали, кто это такая, но не задевали.
— Ты стесняешься? — спросила Лауму подруга, Фрида Круминь.
— Как-то непривычно все, — ответила Лаума.
— Только ради бога, Лауминь, не подавай виду, что тебя задевают эти разговоры. Иначе они будут говорить назло. Делай вид, что тебе это совсем безразлично, пусть болтают, что хотят. А при случае заткни кому-нибудь рот крепким словцом.
— Как-нибудь вытерплю.
— Надо терпеть, такие здесь порядки. Хочешь не хочешь — привыкай. К женщинам везде относятся одинаково. Разве ты не видела, как в конторах, на почтамте чиновники задевают своих сослуживиц? Хоть все они грамотные люди, но от этого не легче. Правда, мужчины там говорят деликатнее, смеются и называют все это невинным флиртом, а в общем — это то же самое.
Без четверти восемь пришел мастер — представительный мужчина с длинными светлыми усами, на вид не то из рабочих, не то из хозяев. Во всяком случае, он носил галстук.
— Где здесь новенькая, которая заменяет Пурене? — спросил он.
Лаума вышла из-под навеса. Все замолчали и с любопытством стали прислушиваться.
— Это вы?
— Да, я.
— Вы станете на приемку отходов. Идите, я покажу.
Он подвел ее к станку, показал, где выходят кругляки, где принимать отходы, куда складывать крупные щепки, куда мелкие.
— Теперь будете знать?
— Думаю, что буду.
— Тогда ждите начала работы и старайтесь успевать.
Мастер не мог больше задерживаться. Страшно занятый и в то же время медлительный, как сытый тюлень, он пошел дальше.
Он все должен видеть, ему все надо знать, каждый человек должен быть занят работой. Подобно боцману на корабле, он распоряжался здесь всем: где какую поленницу укрепить, где освободить место для штабелей досок, где проложить рельсы для вагонеток, подвозящих лес к станкам. Да, громадная, площадью в несколько тысяч квадратных метров, ответственность лежала на широких плечах этого человека.
Ему выпала самая неблагодарная роль — быть посредником между хозяевами и рабочими. Не пойдет же директор смотреть, как работает каждый рабочий, не станет он его торопить, гонять с места на место. Это обязанность мастера. Сам рабочий в недалеком прошлом, теперь он вынужден заставлять работать своих прежних товарищей. Если он будет хорошо относиться к рабочим — в контре накричат на него; если он станет угождать хозяевам — рабочие его возненавидят. Как быть?.. Но недаром хозяева выдвинули на эту должность именно его, а не другого. Они присмотрелись к нему, оценили его — и теперь могут спокойно сидеть в конторе, болтая и попивая чай; мастер, подобно тени облака, скользит из одного угла рабочей площадки в другой, его глаз видит все; кое-где он поворчит, кое-где повысит голос, а где и грубо польстит.
У каждого хозяина рижских лесопильных заводов часы идут по-своему: у кого по солнцу, у кого по месяцу. По обыкновению, утром они опережают нормальное время, по мере приближения к обеду отстают, потом немного выправляются и в час дня обгоняют точные хронометры, а к вечеру, подобно хорошо поработавшему человеку, устают и опаздывают на несколько минут. Разница не слишком велика, всего несколько минут в ту и другую сторону, но в общей сложности за день это дает ощутимые результаты. Возможно, человеку несведущему покажется непонятным, почему по утрам, в восемь часов, гудки гудят все в разное время: когда один начинает, другой в это время кончает, и таким образом гудки гудят почти пять минут. Так велика разница в часах.
Лесопильный завод, где работала Лаума, всегда старался прогудеть первым. Минута — большое дело: на шестьдесят рабочих — это целый час. А мало ли можно сделать за час!
Резкий, раздирающий уши гудок еще звучал в воздухе, когда послышался другой, еще более пронзительный и неприятный звук — визг пилы. Он продолжался весь день, звенел в ушах, жужжал в голове, заглушал всякую мысль. Упрям и бездушен язык металла. Человек, не привыкший к нему, нервничает, ему кажется, что какое-то живое, назойливое существо кричит, кричит и кричит на него. Человек раздражается, ему кажется, что работа наваливается на него подобно лавине, что он не успеет всего сделать.
Лаума провожала внимательным взглядом каждый еловый кругляк, проходивший через пилы, дрожащими пальцами принимала выходившую щепу и отходы, волнуясь, бежала, сбрасывала их в указанное место и торопилась обратно к пиле. Ей все время казалось, что она не успеет вернуться, что уже будет распилен следующий кругляк, она опоздает, а пилы неистово будут кричать и кричать на нее. Оглушенная непривычным визгом пил, она не замечала, что времени достаточно и все можно сделать спокойно.
Лихорадочно хватая и бросая щепу, она занозила руки, ушибла до крови пальцы. Вытаскивая зубами занозы, она только теперь поняла, почему работницы носят перчатки с отрезанными пальцами: они их надевали не ради шика и не от холода.
Таскать сырые еловые щепки было довольно тяжело. Лаума не привыкла к такой длительной напряженной работе и вскоре почувствовала легкое головокружение. Временами ее бросало в жар и сердце начинало колотиться. Когда она останавливалась, ей приходилось держаться за столб навеса, чтобы не упасть. Позже Лаума, чувствуя приближение приступа слабости, начинала энергично двигаться, ходить — и дурнота проходила.
К обеденному перерыву она успела приучить себя к более спокойным движениям. Она принимала охапку щепок, не торопясь относила ее на место и возвращалась. Чтобы успеть все сделать, следовало находиться в непрерывном движении, не было времени думать, оглядываться и слушать.
Однажды Лаума наскочила прямо на сортировщика лесоматериалов. Тот не замедлил раскрыть объятия и обнять ее.
— Ах, какой исключительный случай, барышня! — засмеялся сортировщик, широко раскрыв плотоядный рот, полный золотых зубов. Лаума подымала, как выглядел бы этот рот без золотых зубов, и ее чуть не стошнило от прикосновения его пальцев.
— Пустите меня, — сказала она тихо, умоляюще.
— Ай-ай, барышня, почему вы такая стеснительная? Какая у вас красивая фигурка! Ай-ай-ай!
Испачканные мелом пальцы уже шарили по ее груди. Лаума покраснела и чуть не заплакала от стыда и злости. Оттолкнув сортировщика, она убежала обратно к пиле. А отвергнутый сортировщик все смеялся и покачивал головой.
— Вот дикая кошка!
Так вот где ей придется зарабатывать себе кусок хлеба! Каждый день приходить сюда, слушать визг пил, двусмысленности, переносить навязчивые приставания нахалов. С работой она справится, скоро привыкнет к ней, но как можно привыкнуть к этим пошлым, позорным, унизительным любезностям? А если привыкнет к ним, останется ли она честной девушкой? Из-за нескольких заработанных в час сантимов она не имеет права чувствовать себя оскорбленной, когда начальство дает волю рукам.
Все послеобеденное время Лауму одолевали эти тревожные мысли. Она понимала, что нельзя приходить в отчаяние, что все надо выдержать. Надо же зарабатывать себе на хлеб. Ведь она становится самостоятельной, а ради этого стоит немного потерпеть. Нет, она не будет смущаться до слез от каждой грубости. Стиснет зубы, если нужно будет — покажет их, но не в улыбке, а чтобы укусить.
Время после обеда тянулось бесконечно долго. Лаума еле двигалась от усталости. Болели руки, саднило пальцы. С завистью поглядывала она на людей, разгуливавших по улице.
На лесопилке из рабочего выжимали максимум энергии. За поденную плату здесь трудились куда больше, чем при сдельщине. Иначе… в Риге столько безработных.
Работающий сдельно не так ощущает монотонность и надоедливость подневольного труда, не так остро чувствует свою подчиненность работодателю. Получающего почасовую или поденную оплату можно гонять с одной работы на другую; он знает только часы и вой гудка, бессознательно поджидая его весь день.
Гудок, возвещавший конец рабочего дня, прозвучал на лесопилке на несколько минут позже, чем на других предприятиях. Пилы за это время успели распилить еще целый еловый кругляк. Девушки стряхнули опилки, вытерли лица, с шутками и со смехом пошли домой. Смеялись ли они над собой, или то был вызов гнетущему ярму?
***
Возвращаясь по вечерам с работы, Волдис всегда встречал Лауму у железнодорожного моста, и они вместе шли домой. За эти короткие утренние и вечерние встречи они незаметно привыкли друг к другу, и когда однажды Волдису не пришлось идти утром в гавань, он почувствовал, что ему чего-то не хватает. Весь этот свободный день он просидел над книгами, читая до одурения, а вечером, в половине пятого, пошел встречать Лауму.
Это не был легкий флирт с его беспричинным смехом, шутками без веселья и болтовней. Волдис не старался быть остроумным кавалером, не боялся показаться девушке смешным из-за своей серьезности и искренности. Они делились впечатлениями дня, не скрывали друг от друга своих неудач и в дружеской откровенной беседе рассказывали о своих планах на будущее. Волдис начал узнавать девушку ближе, понимать условия ее жизни. Он никак не мог примириться с мыслью, что Лауме приходится выполнять такую тяжелую работу и что из непосильного труда этой хрупкой девушки какие-то чужие люди извлекают прибыль, строят на нем свое благополучие. Лаума рано вставала, целый день работала, ранила и ушибала руки, уродовала свое тело, которое было ничуть не хуже тела любой принцессы, целый день выслушивала дерзости. Частенько чужие люди даже кричали на нее, на женщину!
Когда кричат на мужчину, это не так мучительно. Мужчина крепче, выносливее, любую грубость он может перенести со свойственной ему твердостью, обретенной в борьбе за кусок хлеба. Но кричать на женщину, ругать ее — это все равно что бить ребенка. Лаума должна своим трудом обеспечить благополучие какой-то дамы, разодетой в шелка, завитой, пользующейся услугами массажисток, погрязшей в своем тщеславии, живущей в мире воображения, распаленного бульварными романами и кинофильмами! Правда, не так много заработает для нее девушка — может быть, всего-навсего на пару чулок, но какая-нибудь другая заработает на бюстгальтер, третья — на шелковую сорочку, еще кто-нибудь на пару туфель. Эта дама без стеснения принимает подарки работниц, ее деликатный носик не ощущает запаха пота и крови, которыми пропитаны все эти вещи. Нарядная, привлекательная, с благородной осанкой, появляется она в обществе, на улице, и никто не назовет ее нищенкой, которая приняла это великолепие в подарок от бедных тружениц. Нет, ей целуют руки, ее называют обворожительной, ее избирают членом дамского благотворительного комитета, где она возвращает нищим несколько сантимов — тех самых сантимов, которые пожертвовали ей вчера эти, якобы осчастливленные ею, благодарные бедняки.
Лаума довольно много читала, правда без всякого выбора, но благодаря какому-то здоровому инстинкту она не захлебнулась в потоках слащавой чувственности. Едко смеялась она над романтическим дурманом и мистикой. Ей нравились сильные, несгибаемые характеры героев Джека Лондона, мужественные, выносливые женщины — женщины, которые были не менее женственны и нежны, чем дамы, выросшие в салонах, но находили силы и желание шагать по трудному жизненному пути рядом с мужчиной, быть ему опорой и, если потребуется, делить с ним неудачи, не сгибаясь, не падая и не умоляя о пощаде.
Да, у нее было много жизненной энергии, веры в завтрашний день.
Одного только Волдис не мог понять: как эта смелая девушка, которая так самостоятельно рассуждала о жизни, могла дружить с тем сухопарым парнем. Почти каждый день он их видел вместе. Чем мог прельстить ее этот задира, пьяница, драчун, завсегдатай полицейских участков? Волдис не хотел быть нескромным и избегал разговоров на эту тему. Лаума тоже никогда не вспоминала об этом.
Однажды вечером Волдис, как всегда, возвращался с работы вместе с Лаумой, и парень встретил их на полпути к дому. Он вышел встречать Лауму и ждал ее на углу улицы, пожевывая папиросу. Недоверчиво покосившись на Волдиса, он сделал вид, что не замечает его и, подойдя к ним, принялся рассказывать Лауме содержание какого-то ковбойского фильма, который он вчера видел в «Маске»[31]. Лаума почувствовала неловкость создавшегося положения и заметила, что Волдис намеренно отстает от них на несколько шагов.
— Позвольте вас познакомить! — решилась она, обращаясь к обоим.
Сухопарого звали Альфонс Эзеринь. Волдис сдержанно пожал небрежно протянутую руку и продолжал молчать. Эзеринь был не так уж молод и отслужил свой срок в армии года два тому назад. Курить он начал с десяти лет, с тринадцати стал постоянным потребителем спиртных напитков, а после пятнадцати познакомился с проститутками. В двадцать пять лет он напоминал худощавого подростка, этот Эзеринь, которому мать при крещении дала испанское имя.
Одно время он увлекался ковбоями, детективными фильмами и романами Уоллеса[32]. Его идеалом был татуированный моряк, и у него самого татуировка была на самых заметных местах: на верхней части груди, на запястьях, на тыльной стороне ладоней. Он мог курить без перерыва, был знаком со всеми видами дешевых напитков, начиная с «головы мертвеца» и кончая разбавленным и неразбавленным спиртом, раза два он пробовал даже пить денатурат. Он говорил на малопонятном жаргоне, вставляя в каждую фразу несколько русских или немецких слов с латышскими окончаниями. Его друзья были «форсистые ребята», которые не «дрейфили», за каждый малейший пустяк устраивали «вселенскую смазь», пускали в ход кастеты, финки и знали назубок соответствующие статьи уголовного кодекса.
Сейчас ему приходилось подавлять в себе горячее желание «взять на мушку» этого высокого портового рабочего, с которым Лаума его познакомила. Присутствие Лаумы не позволяло ему выложить весь известный ему хулиганский лексикон. Эзеринь стал сдержанным и холодным, временами даже пренебрежительным, разговаривал только с Лаумой, и если Волдис иногда вставлял слово, Эзеринь не обращал на него внимания и продолжал разговор, как будто ничего не слышал.
— Старик сегодня вечером дома? — спросил он, когда они подошли к воротам дома Лаумы.
— Да, эту неделю он работает днем.
— Тогда олрайт! — Эзеринь таинственно усмехнулся и слегка отвернул лацкан пиджака. Волдис увидел в нагрудном кармане его пиджака красную головку четвертушки водки.
Теперь он понял, почему этот человек каждый вечер запросто приходит к Лауме: старый Гулбис ведь не в силах выгнать человека, который пришел с водкой, — такие ребята на дороге не валяются! А всегда недовольной и ворчливой мамаше Гулбис очень приходилась по вкусу плитка шоколаду. Пожилые женщины тоже любят сладкое; они едят шоколад, посасывают сливочные тянучки и называют услужливых молодых людей зятьками. Четвертинка и шоколад! А Лаума?
Прислушиваясь к их разговору, Волдис пытался уловить хоть какое-нибудь слово, которое говорило бы о ее симпатии или, наоборот, равнодушии к Эзериню. Но Лаума больше слушала, изредка задавая вопросы, и ни разу не перебила своего собеседника возгласом удивления или сочувствия.
На следующей неделе Волдис работал на погрузке льна. Пароход принял груз только в трюмы и ушел в море с пустой палубой; погрузка продолжалась всего два дня. И Волдис опять остался на несколько дней без работы.
Каждый вечер он встречал Лауму, но Эзеринь больше не дожидался на углу. Однажды Волдис спросил о нем. Лаума, пожав плечами, уклончиво ответила:
— Он что-то вообразил. Он очень мнительный: стоит ему увидеть, что я разговариваю с кем-нибудь, как сразу разобидится и надуется.
— Он больше не является по вечерам?
— Как же! Каждый вечер. Приходит, пьет с отцом водку и рассказывает о себе всякую ерунду: сколько выпил, сколько плотов рассортировал, сколько браковщиков искупал. Всегда он самый догадливый, самый сильный, самый ловкий. Послушаешь его — просто жалко, что человек с таким талантом работает на складе, а не выступает в цирке акробатом или не снимается в трюковых фильмах! Как еще у отца хватает терпения слушать его болтовню! А мать верит всему этому!
— Ты давно с ним знакома?
— Года два. На чьих-то похоронах, где были и мои родители, он оказал матери мелкую услугу — поднял оброненный носовой платок, и с тех пор мать считает его самым благовоспитанным молодым человеком на свете. Она пригласила его, он пришел один раз, другой, а потом стал являться каждый вечер. Но ты не представляешь, какой он скучный. Хоть бы не говорил столько о себе… Ах, не знаю, как я сегодня вечером выдержу!
— Почему?
— Сегодня я остаюсь одна, потому что отец работает в ночную смену, а мать утром уехала в Слоку: вчера пришло письмо, что тетка при смерти. Эзеринь будет тут как тут.
— Но почему ты должна терпеть его нудное общество?
— Нудное? Это бы еще ничего! Невыносимое! Каждый вечер, после того как он вдоволь наболтается, мне приходится провожать его до ворот и еще там разговаривать с ним по крайней мере четверть часа.
— Но почему? Если тебе это неприятно…
— Моя мать не спрашивает, приятно мне или неприятно. «Иди проводи Альфонса!» — говорит она. И попробуй не послушаться! Жизни не рад будешь, целый день она будет шипеть и пыхтеть, как паровоз. Бывает, что мы с Эзеринем поссоримся, он надуется, а мать его уговаривает, ругает меня при нем — и до тех пор умасливает Альфонса, пока он не размякнет и не начнет опять рассказывать о себе. Он всегда прав, а я всегда виновата.
Волдис с недоумением смотрел на девушку. Его тронула эта внезапная откровенность. Нужно быть очень несчастной, чтобы рассказывать о таких вещах малознакомому человеку.
— Пойдем потише, Лаума. Поговорим еще. Не понимаю, как ты, столько читавшая, с твоим ясным и здравым взглядом на жизнь, можешь мириться с таким ненормальным положением. Если он нравится матери, пусть она и заискивает перед ним. А ты делай так, как считаешь нужным.
Лаума грустно улыбнулась и покачала головой.
— В том-то и беда, что я не могу делать по-своему, волей-неволей приходится плясать под дудку матери. Отец — пустое место. Если его угостить водкой, он самого отъявленного негодяя признает честным человеком. Что матери втемяшится в голову, того она и держится. Она часто меняет свое отношение к людям: заденет ее какая-нибудь мелочь — недостаточно любезно поздоровался или не вовремя ответил на какой-нибудь вопрос — руль сразу поворачивается в противоположную сторону: «Не смей с ним разговаривать! — кричит тогда она мне. — Пусть он глаз к нам не показывает! Попробуй только с ним встречаться!» Несколько дней я должна быть холодной, оскорбленной и неразговорчивой — до тех пор, пока Эзеринь не отогреет сердце матери бутылкой яблочного вина и булочками с кремом. «Лаума, где ты пропадаешь?» — кричит тогда она мне. И опять я должна провожать его до ворот и болтать с ним.
— Но, черт возьми, почему ты должна это делать? Пусть мать с ним и носится!
— Она меня выгонит, если я не буду слушаться.
— Пусть! Всю жизнь с ними все равно не проживешь. Или, может быть, тебе жалко расстаться с беззаботной, хорошей жизнью?
— Не смейся, Волдис. Что это за жизнь? Но что я буду делать, если они в самом деле выгонят меня на улицу? Сейчас я получила работу, но надолго ли? Нищенствовать? Или… пойти на улицу?
— А как живут другие девушки? Работают, нанимаются в прислуги…
— Я лучше покончу с собой, чем пойду в прислуги. Никогда, никогда я не сделаю этого, это так противно. Если я работаю на заводе, у меня есть определенный хозяин, и я выполняю определенную работу. А прислуга ухаживает за всей семьей, как домашняя скотина, ею распоряжаются даже дети.
— Чего хотят от тебя родители?
— Ты не понимаешь? Только одного — сосватать меня Эзериню. Я для них тяжелая обуза, которую нужно поскорее спихнуть с плеч, поскорее выдать замуж за кого угодно.
— Это безобразие! А подумала твоя мать о том, что с тем человеком, которому она собирается тебя продать, придется жить тебе, а не ей? Что это за мать, которая так распоряжается судьбой дочери?
— Моя мать не одна такая…
— Что же ты будешь делать? — спросил Волдис Лауму после минутного молчания. — Послушаешься матери и пойдешь за него замуж?
— Я об этом не думала. Расстраиваться еще нечего, ведь у Эзериня все равно нет денег на то, чтобы начать самостоятельную жизнь.
— А если он их накопит? Он ведь готовится к этому, откладывает?
— Эзеринь никогда не накопит. У него ведь деньги не держатся. Обрати на него внимание: ведь у него нет даже приличного костюма. Если иногда ему и удается скопить сотню латов, сразу появляются приятели и помогают их пропить.
— Тебя радуют его неудачи! — усмехнулся Волдис.
что опять впал в немилость
— Конечно! — улыбнулась в ответ Лаума. — Но, чтобы успокоить мать, я разыгрываю эту комедию. Если бы ты знал, какой он капризный! Достаточно где-нибудь на вечеринке мне перекинуться с другими несколькими словами, он так разозлится, что весь вечер не будет разговаривать, а на следующий день идет к матери и жалуется на меня.
Волдис остановился. Они уже дошли до улицы Путну.
— Знаешь что, Лаума, уйди на сегодняшний вечер из дому, пусть он подождет у дверей.
— Не знаю… Куда же мне деваться…
— Поедем в кино. В «Сплендиде»[33] фильм с участием Эмиля Яннингса[34].
— С Яннингсом!
— Значит, поехали? Вообрази себе физиономию Эзериня, когда он увидит, что дома нет никого. Подождет, подождет и выйдет на улицу, — но и там не дождется. Он знает, что мать уехала?
— Нет.
— Тогда он подумает, что опять впал в немилость у матери. Так поехали?
— Ну хорошо, поедем.
Я Отлично! Только собирайся поскорее, чтобы нам уйти до прихода этого грозного Отелло.
Еще не было шести часом, когда Волдис, переодевшись и поужинав, вышел на улицу. Через четверть часа появилась и Лаума в тонком поношенном пальто. Оба рассмеялись и переглянулись, как дети, собирающиеся нашалить.
— Пойдем скорее! — торопила девушка.
Ожидая начала сеанса, они почти час прогуливались по прилегающим к центру улицам. Весь день стоял туман, а к вечеру он стал еще плотнее. Люди, гуляющие по бульвару, казались призраками, скользящими навстречу друг другу, невозможно было разглядеть даже лицо. Все окутала белесая мгла, которую не могли рассеять уличные фонари. В тумане перекликались почти невидимые автомобили и проплывали трамваи, похожие на громадные катафалки. Люди кашляли от влажного воздуха.
Фильм оказался увлекательным. Яннингс!.. Это имя говорило само за себя.
Взволнованные виденным, Лаума и Волдис молча ехали домой. Лаума нахмурилась. Волдис взял в свои руки ее огрубевшие от работы пальцы.
Что скажет мать? Рано или поздно, она все равно узнает. Лаума задумчиво покачивала головой. О, она все-таки поступила слишком опрометчиво. Человек ждал ее весь вечер, может, ждет до сих пор…
У ворот стоял Альфонс Эзеринь. Когда Волдис на прощанье подал Лауме руку, он не разглядел Эзериня, притаившегося в темноте. Лаума первая заметила его; она вздрогнула и вопросительно взглянула на Эзериня. Теперь и Волдис увидел его.
— Добрый вечер! — сдержанно приветствовал он Эзериня.
Тот сделал вид, что не слышит. Он был навеселе, но держался на ногах довольно твердо.
— Я сказал: добрый вечер! — повторил Волдис.
И на этот раз Эзеринь притворился глухим и, не обращая внимания на Волдиса, обратился к Лауме, цинично усмехаясь:
— Ты знаешь, что делать в свободное время, — сказал он язвительно, — пока дома никого нет… Ну да, в Риге есть куда пойти…
Лаума молчала. Волдис не уходил, ожидая, что будет дальше. Некоторое время царило неловкое молчание. Вдруг Эзеринь резко повернулся в сторону Волдиса и скрипнул зубами.
— Чего вы здесь стоите? Что вам надо?
— Я прощаюсь со своей знакомой, — спокойно ответил Волдис. — А зачем вы здесь стоите? Что вам здесь нужно?
Эзеринь подпрыгнул, как молодой петух, подошел к Волдису, насмешливо оглядел его с головы до ног, потом неожиданным движением выдернул у Волдиса галстук.
Волдис сжал кулаки и едва сдержался, чтобы не ударить наглеца. Эзериню только того и надо было.
— Что, паразит, боишься? А ну, давай выходи, ты, шляпа! — Удивительно, откуда в нем бралось столько наглости!
Волдис двинулся ему навстречу. Его душила злоба.
— Замолчи, гнида! — тихо сказал он. — Ни слова больше!
— Не бей его, Волдис! — умоляла девушка и схватила сжатый кулак Волдиса. — Не обращай внимания на то, что он говорит. Уходи! И ты, Альфонс, тоже уходи.
— Ты эту девчонку оставь в покое! — крикнул Эзеринь. — Чтобы я больше не видел тебя с ней!
«Вот она какая! — с огорчением подумал Волдис. — Все-таки жалеет своего поклонника».
— Ну ладно, ладно, — сказал он и собирался уже уйти, но Эзеринь опять загородил ему дорогу.
— Ты ей кто? — вспылил Волдис. — Отец или муж?
— Не твое дело.
— Дай пройти, не прыгай, как воробей.
— Волдис, не бей его! — закричала опять Лаума, когда Эзеринь дал оплеуху Волдису.
Но Волдис уже не мог сдержаться и бросился вперед. В его руках барахталось живое тело, он ощущал временами короткие резкие удары ногами, кулаками, но боли не чувствовал. Его рука поднималась и опускалась, поднималась и опускалась, каждый раз натыкаясь на что-то гладкое, теплое, твердое. Потом вдруг Эзеринь упал, скорчился и так закатил глаза, что даже в темноте были видны белки, затем застонал, захрипел. На губах показалась кровавая пена.
— Что это с ним? — Волдис испуганно повернулся к девушке.
— У него падучая. Поэтому я и предупреждала тебя, чтобы ты не бил его. Это с ним всегда случается, когда его бьют.
Волдис оглянулся вокруг, ища какой-нибудь сучок или щепку, но, не найдя ничего, вытащил из кармана карандаш с надетым на него металлическим наконечником. Опустившись на колени, он с трудом разжал им крепко стиснутые зубы эпилептика.
— Где он живет? — спросил Волдис.
— Довольно далеко.
— Здесь его оставлять нельзя. Покажи мне дорогу.
Волдис поднял на руки скорчившееся в припадке тело и понес. Лаума шла рядом. В продолжение всего пути они почти не разговаривали. Несколько раз Волдис останавливался, клал Эзериня на землю и отдыхал.
Возле своего дома Эзеринь пришел в сознание. Изнуренный и обессиленный, он выскользнул из рук Волдиса и хотел идти дальше один, но, пройдя несколько шагов, зашатался и снова упал на руки Волдису. Они прошли во двор, поднялись по лестнице. Эзеринь, как больной ребенок, доверчиво склонил голову на плечо Волдиса. Он, вероятно, забыл обо всем. Лаума позвонила. Кто-то довольно долго возился с ключом, затем дверь открылась, и навстречу им вышла маленькая, сухонькая старушка — мать Эзериня.
— Мы нашли его на улице, — сказал Волдис.
Но старушка не стала слушать его объяснений.
— Сынок, сынок, что это с тобой опять случилось?! — кинулась она к Эзериню. Она гладила, обнимала его, а потом бережно повела в комнату и больше не вышла.
Волдис закрыл дверь.
— Пойдем, она теперь справится…
— Да, она к этому привыкла. Ведь это не впервые.
И опять всю дорогу это тягостное молчание. Молча они простились и разошлись по домам. Вся радость этого вечера улетучилась. В воротах Волдис обернулся, чтобы взглянуть на Лауму, но ее уже не было. Сонная, недовольная Андерсониете впустила Волдиса.
— Какая-то барышня вас искала.
Какая барышня? Милия? Кто же, кроме нее, станет его разыскивать.
— Просила напомнить вам, чтобы не забыли прийти в воскресенье.
— Ах да, знаю. Благодарю вас.
Да, послезавтра его будут ждать. Зачем она опять приходила? Напомнить? Не надеялись на его намять? Или, может, он сам ей нужен?
Только пойдя в комнату и засветив лампу, Волдис заметил, что его правая рука ободрана, на ней запеклась кровь. Он перевязал руку и уселся за стол. Так он просидел всю ночь, думая тяжелую нескончаемую думу… о девушке, которую пытались продать за бутылку водки и горсть конфет.