1

В камине потрескивали березовые дрова. Никур достал платок, высморкался и взял карту. Оказался пиковый валет. Метал банк хозяин дома, министр финансов Лусис.

— Ну, теперь держись, — пошутил Каулен, пряча в горсть трефовую восьмерку. — У Лусиса рука цепкая, он со своими латами легко не расстанется.

— Кому же своего не жалко, — философски заметил Пауга.

Лусис благодушно улыбался.

— Разве я кого из вас обижал? Тебя, что ли, Альфред? — он обернулся к Никуру. — Такого обидишь! Ты с одних только домов, наверно, больше получаешь, чем от министерства, включая ассигнования на представительство. А потревожили тебя хоть раз мои инспекторы? Хоть раз сунули носы в твои бухгалтерские книги?

— На это не могу пожаловаться, [Давид. — От смеха глаза Никура почти превратились в щелочки. — Твои инспекторы вполне приличный народ и верят мне на слово. И потом — государство едва ли разбогатеет от наших домов. Ну, что значат десять тысяч латов в таком богатом хозяйстве? Так — ни то ни се. Дай две карты, Давид. По банку.

В банке было пятьдесят латов.

Лусис подбросил Никуру две карты. Никур посмотрел на них равнодушным, ничего не выражающим взглядом, который вырабатывается с годами у опытных картежников, и тут же сделал непроизвольное движение, точно собрался бросить на стол свои карты, но в последний момент передумал и сказал:

— Мне довольно, бери себе.

На руках у Никура было пятнадцать очков. Но Лусис думал, что он набрал не меньше двадцати, раз ему показалось, что он набрал очко.

У Лусиса на руках был король. Он открыл шестерку и стал считать про себя: десять… Следующей картой был валет, потом опять шестерка. Восемнадцать. При иных обстоятельствах достаточно было бы и этого, по если у Никура было больше, стоило рискнуть. Лусис взял еще карту. Дама бубен.

— Очко! — выкрикнул он и показал карту.

— Тебе сегодня везет, Давид. — Никур сказал это с чуть заметной гримасой.

— Заграничными картами легко играется, — ответил Лусис. — На сколько, Пауга?

— Давай на все.

Лусис обыграл и Паугу. В банке было уже двести латов.

— Ну, Каулен? Сколько ставишь?

— По банку. Зачем стесняться, если другие не стесняются?

— Помни, что за тобой следит министерство финансов, — пошутил Пауга, — даст знать контролю, что Каулен сорит деньгами, и глядь — внеочередная ревизия. Ха-ха!..

— Приказано подождать, — хитро улыбнулся Каулен. — Черта с два, много они меня ревизовали. Когда строили гостиницу в Кемери, нашлась было одна такая умная голова, — решила докопаться, откуда берутся у директоров департаментов и у некоторых начальников отделений собственные дома. Начать — начал, а кончить не дали. С тех пор и носа никто не сует.

— И доходный же объектец была эта гостиница, — вздохнул Лусис, — следовало бы еще года два с ней протянуть. Глядишь, в Риге одним-двумя домиками стало бы больше. Я свою новую дачу успел только подвести под крышу. Пришлось в другом месте, подзанять, пока достроил.

Каулен проиграл двести латов.

— В банке четыреста латов, — объявил Лусис. — На сколько играете, превосходительство?

— На все, превосходительство, — ответил Никур. — Пора бы знать, кажется, привычки Никура.

— Прошу прощенья, господин министр, — с комическим поклоном поправился Лусис.

Он обыграл Никура, потом Паугу. В банке было тысяча шестьсот латов. Каулен задумчиво потер лысину.

— Жалко оставлять этому сундуку с казной, но карты — хуже не бывает. Давай на половину.

Каулен набрал очко и разозлился на свою нерешительность.

— Напрасно не пошел по банку. Был бы с выигрышем.

— Смелый там найдет, где робкий потеряет, — нравоучительно заметил Лусис. — Вот карты, превосходительство, твоя очередь.

Никур взял колоду и стал медленно, тщательно тасовать.

Прежде чем возобновить игру, все выпили по рюмке коньяку.

— Славный напиток этот хенеси, — сказал Пауга. — Французы в таких вещах толк знают. Ты пошлину-то по крайней мере заплатил, господин министр?

— Министру финансов платить не к лицу, — веско ответил Лусис. — Мне доставили из отдела контрабанды.

Все они знали друг друга с парламентских времен[27] или еще раньше. Вместе они состряпали переворот пятнадцатого мая, вместе вершили крупные и мелкие дела и стесняться в своем кругу не привыкли. Здесь, не опасаясь ушей недоброжелателей, они могли распоясаться, обо всем говорить в самых откровенных выражениях. Да и чего бы им было стыдиться, когда они все знали друг о друге — и у кого какие дома и дачи, а главное, каким способом они приобретены; сколько у кого акций таких-то и таких-то компаний; кто где получил взятку и за какие именно услуги. Нет, лицемерить в таком тесном кругу решительно не имело смысла. Они со вкусом похохатывали, рассказывая о каких-нибудь грязных махинациях, наслаждаясь сознанием собственной безнаказанности, собственной власти.

Язык их был так же грубо циничен, как и их дела. Но по части цинизма никто не мог перешибить Лусиса.

— Старик поручил мне придумать несколько новых налогов. Надо сказать, придумывать что-нибудь новое с каждым разом становится все труднее. Мой репертуар почти иссяк. Как-то я намекнул, что можно бы, не нанося большого ущерба, обложить немного и деревенских кула… тьфу, черт… серых баронов. Они ведь у нас не так уж переобременены по этой части.

— Вот сумасшедший! — вырвалось у Пауги.

— То же самое и старик сказал. Знаете ведь, что с ним делается, когда рассердится. «Подрубать сук, на котором мы свили гнездо!.. Расшатывать основы государства!.. Вы можете взвинчивать цены, можете снижать заработную плату рабочим, но моих земледельцев оставьте в покое!» Так распушил, что я не знал, куда глаза девать.

— И вождь совершенно прав, — холодно, не поддаваясь на его шутливый тон, сказал Никур. — Если бы не крестьяне и не айзсарги, мы бы и месяца не продержались. Рабочие? Они только и глядят, как бы взять нас за горло. Интеллигенция способна лишь хныкать и шмыгать носом. Армия? Но на что годятся офицеры без солдат? Мы-то с вами знаем, что среди солдат много сыновей рабочих. Прижимать рабочих мы пока еще можем, — все равно они нас ненавидят и будут ненавидеть. Ну, а больше там или меньше — значения не имеет. Пусть их и отдуваются. Сейчас любой сапожник или чернорабочий с лесопилки норовит надеть галстук и шляпу. А почему бы им не походить в резиновых тапочках фирмы «Варонис»?[28] Нет, Лусис, из них еще можно кое-что выкачать…

По неписанному закону, когда говорил Никур, остальные молчали. Он не был таким ворчуном и придирой, как «вождь», но его мнения в точности совпадали с мнением Ульманиса. А Лусис, конечно, допустил оплошность, позволив себе пошутить насчет президента. «Вождь» не переносил даже самых невинных шуток.

— Вождь был вполне, прав, — пошел на попятный Лусис. — Я и сам понять не могу, как мне взбрела в голову такая дурацкая идея. Потом-то мне это стало вполне ясно, и я уже поговорил с его высокопревосходительством. Президент остался вполне удовлетворен моим последним проектом. Мы немного урежем заработную плату и повысим цены на некоторые товары.

— Вот видишь, Давид, — сказал Никур, и по лицу его снова разлилась благодушная улыбка. — Ну-ка, угости нас шампанским.

Теперь Лусис убедился, что Никур вполне понял выраженное им в косвенной форме извинение за допущенную бестактность.

— Шампанским? Я только что подумал об этом, превосходительство… — Он нажал кнопку: в дверях мгновенно появился лакей — бывший пароходный стюард. Бутылку шампанского в ведерке со льдом и бокалы поставили на маленький столик.

В промежуток между двумя партиями в карты министры завели разговор об охоте. Самыми заядлыми охотниками были Никур и Лусис. Никур, тот еженедельно проводил два дня то в одном, то в другом лесничестве, не считая официальных охот, после которых газеты подробно оповещали, сколько козуль и зайцев подстрелил каждый из «превосходительств». Но больше всего он любил выезжать на охоту инкогнито, в обществе какой-нибудь красивой дамы. Хотя жена не донимала его ревностью, но положение министра обязывало к соблюдению известных предосторожностей. А кто еще в Латвии так любил распространяться на тему о семейных добродетелях, как не Альфред Никур?

От охотничьих рассказов (они возбуждают аппетит) беседа перекинулась на более игривые сюжеты.

— Помните закрытый сеанс в зале министерства? — с мечтательной улыбкой вспомнил Каулен. — Французский короткометражный фильм… Чего-чего там не было! А наши дамы-то — после первых же кадров одна за другой выскочили из зала.

— Моя — ничего, досмотрела до конца, — не без самодовольства сказал Пауга.

— Она — дело другое: парижанка, — объяснил Никур. — Там к таким вещам больше привыкли. А для латышек это слишком крепко.

— Госпожа Пурвинь, жена директора департамента, тоже досмотрела до конца, — сказал Лусис. — Храбрая дама. Да здравствуют храбрые дамы! Пора бы тебе, Каулен, показать нам еще что-нибудь в этом роде.

— Надо будет сказать киношникам, чтобы достали.

Из кабинета донесся долгий, настойчивый телефонный звонок. Министр финансов подошел к аппарату.

— Ваше высокопревосходительство? Да, слушает Лусис. Да? Понятно, ваше высокопревосходительство. Да, здесь. Прибудем немедленно, ваше высокопревосходительство.

Министры замолчали, прислушиваясь к разговору.

Когда Лусис вернулся, все выжидающе посмотрели на него.

— Никур, президент вызывает нас в замок. Немедленно. Срочное заседание.

— Едем, Давид. Партию закончим завтра вечером.

2

«Высокопревосходительство» принял их в большом кабинете. На первый взгляд комната казалась пустынной и мрачноватой. Большой письменный стол красного дерева, столик с телефонами, расставленные вдоль стен стулья, изображение государственного герба. По обе стороны двери стояли поднесенные в дар президенту модель замка в метр высотой и большой серебряный ларец. Каждая вещь здесь была украшена эмблемой «высокопревосходительства», которая сильно смахивала на герб царствующего дома. Для министров не было тайной, что в одном из залов замка стояло настоящее тронное кресло, а в портретах древних вождей латышских племен обнаруживалось поразительное сходство с «высокопревосходительством»; даже длинные волосы и густые бороды не могли изменить упитанную физиономию земгальского кулака. Приближенные отдавали себе отчет в том, что «высокопревосходительство» подвержен мании величия, и всячески ей потакали. В последнее время его стали величать в официальных обращениях «владетельным и благородным вождем». В глубине души диктатор лелеял мечту о монархии. Стараясь доказать латышскому народу, что в прошлом ему не чужды были монархистские принципы, продажные историки по заказу «высокопревосходительства» тревожили прах веков, дабы извлечь на свет божий легендарных королей Намеев, Ламекинов и Таливалдов. Постепенно сколачивался фундамент для коронования «высокопревосходительства» в латвийские монархи. У него уже был свой герб — ястреб в венке из колосьев, — который с некоторых пор красовался на трехзвездной башне Рижского замка. Правоведы потихоньку обдумывали проект конституционного обоснования этого акта, а архиепископ изучал церемониал коронования. Прецедентов, слава богу, имелось достаточно. Взять хотя бы албанского Ахмед-Зогу[29]. Оставалось только выяснить у литовцев и эстонцев, не захотят ли и они вступить на этот путь. Если бы удалось договориться со Сметоной и Пятсом[30], новый монархический триумвират получил бы большой вес в Восточной Европе. Романист Алкснис шестой год трудился в поте лица над изображением былой поры расцвета Латвийской колониальной империи — поры, которая могла бы возродиться, если выставить исторически обоснованные претензии Латвии перед ныне существующими колониальными державами.

«Высокопревосходительство» далеко шагал в своих мечтах: завоевания Муссолини и Гитлера не давали ему покоя. В том же духе воспитывал он и своих министров. Однако будущей национальной аристократии требовалась собственность, и собственность немалая, так что «вождю» приходилось делать вид, что он не замечает слишком стремительных темпов ее обогащения. Доходные дома в Риге, большие имения, дачи, пакеты акций крупных предприятий — это были естественные вехи, отмечавшие узаконенный, общепринятый путь наживы. Взятки?.. Но в этом отношении каждый действовал по своему усмотрению. Недаром «высокопревосходительство» обладал неотъемлемым правом на негласный титул отца коррупции, и вряд ли кому из его окружения было под силу его оспаривать.

Когда собрались все приглашенные, адъютант доложил президенту. С верхнего этажа доносились гулкие, тяжелые шаги. Можно было подумать, что там прогуливался слон.

«Старик не в духе… — подумал Никур, прислушиваясь к этому топоту. — Бурное предстоит совещание».

Он постарался придать своему лицу выражение напряженного внимания, которое неизменно производило впечатление на «высокопревосходительство».

Первым вскочил на ноги Лусис и еще издали поклонился вошедшему. Остальные министры поднялись медленнее и стоя ждали приближения президента. Один лишь заместитель Ульманиса поднялся со стула в тот момент, когда «высокопревосходительство» проходил мимо.

— Добрый вечер, господа министры, добрый вечер, превосходительства! — скороговоркой ответил президент на их приветствия.

Его красное лицо и плотно сжатые губы предвещали грозу. Все переглянулись, точно задавая друг другу вопрос: «Кому из нас влетит первому?»

— Прошу садиться.

Все сели, кроме «высокопревосходительства». Заложив руки за спину, упершись взглядом в пол, большой, грузный человек бегал из одного угла в другой, как будто в поисках потерянной вещи. Раздраженное выражение не сходило с его гладко выбритого лица. Оно все больше наливалось краской, все плотнее сжимались губы. И все-таки он чем-то напоминал раскапризничавшегося, нелепо большого ребенка.

Он круто, с разбегу обернулся к министрам и, ни на кого не глядя, заговорил тонким, визгливым голосом. В уголках губ собиралась слюна, язык то и дело заплетался, — давала себя знать искусственная челюсть.

— Вы видите? Видите, господа, до чего мы дожили, к чему пришли! Красные командиры разгуливают по улицам Лиепаи и Вентспилса. В Риге среди бела дня рабочие читают московские газеты. Вы себе представляете — они читают «Известия»! Вы понимаете, что дальше уж идти некуда! Подойдет Первое мая, и эти бунтовщики выйдут на улицы с красными знаменами. Будут петь песни девятьсот пятого года, говорить черт знает какие вещи! А мы, как христосики, — сидим и дожидаемся, когда нам свернут шеи!

Он снова забегал по кабинету.

— Когда распределяли посты и портфели, тогда все были легки на подъем. А теперь хотите, чтобы я везде один успевал? Я один должен за все отвечать? Вы что, так-таки ничего и не получили пятнадцатого мая? В карты играть да на охоту ездить вы у меня все горазды, а когда пришло время помочь вождю спасать Латвию пятнадцатого мая, так сразу присмирели.

— Ваше высокопревосходительство… — умильно начал было Лусис, но договорить фразу ему не удалось.

— А вы чего, господин Лусис? — взвизгнул «высокопревосходительство». — Вы всегда правы, и вообще вы постоянно умничаете! Присматривали бы лучше за своей женой, чтобы не компрометировала правительство Латвии, а потом бы лезли говорить… И скажите, чтобы впредь она подобных номеров не выкидывала. Иначе двери замка закроются перед ней навсегда.

Никур переглянулся с заместителем, и оба улыбнулись. Случай, так рассердивший президента, произошел здесь же, в замке, на одном из приемов. Стараясь превзойти в изобретательности остальных жен министров и блеснуть перед дипломатами, мадам Лусис и ее приятельница мадам Паута явились на этот прием в сандалиях на босу ногу и в греческих туниках. Старик и тогда еще рвал и метал от ярости. Но случай этот не был забыт дипломатическим корпусом, о чем свидетельствовала сегодняшняя вспышка гнева «высокопревосходительства».

— Подобные недоразумения больше не повторятся, ваше высокопревосходительство… — попытался раскрыть рот Лусис, — у меня был серьезный разговор…

— Я тоже серьезно говорю! — завопил «высокопревосходительство», — я вам не клоун, мне сейчас не до шуток!

— Нет, а интересно в тот раз получилось! — засмеялся своим утробным смехом заместитель. — Все, как по команде, — кто за монокль, кто за пенсне. Папский нунций так и замер посреди зала — не мог глаз оторвать от наших прелестниц.

— Вот-вот. А потом раззвонят по всем газетам Европы! — крикнул «высокопревосходительство». — Вам, превосходительство, молчать бы да молчать сегодня. Это ведь по вашей милости в Лиепае и Вентспилсе находятся сейчас советские гарнизоны.

— То есть как это по моей? — вскакивая со стула, закричал заместитель. — Я не позволю позорить мое имя, я самого черта не побоюсь! Для Латвии я не меньше вашего потрудился! Чем такие вещи выслушивать, я предпочту подать в отставку.

— Подавайте, подавайте! — передразнил его «высокопревосходительство». — Вы уж раз двадцать грозились подать… И все равно вы, вы в этом виноваты. Это я заявляю вам совершенно официально.

— Мне? — выкрикнул заместитель, сжимая кулаки и делая шаг в сторону «высокопревосходительства». — Не испугаете. Не из пугливых. Вы немедленно возьмете свои слова обратно, иначе я не ручаюсь, что не пущу в ход кулаки.

— Ну что же, попробуйте! — поддразнивал его «высокопревосходительство». — Забыли, наверно, чем это кончилось для вас прошлой осенью?

Осенью в этом же кабинете между «высокопревосходительством» и его заместителем произошла самая настоящая потасовка. Но даже министры упоминали о ней шепотом, потому что официальная версия давала совсем иное объяснение синякам, украшавшим в течение некоторого времени физиономии «высокопревосходительства» и его заместителя.

Никур поспешил выступить в роли миротворца.

— Ваше высокопревосходительство, мне кажется, что переживаемый нами тяжелый момент требует от нас единодушия. Мы так дружно основали Латвию, так дружно подготовили пятнадцатое мая…

— А теперь так же дружно спускаем ее в прорубь! — отрезал президент. — Ну, вы посмотрите на него, — он ткнул пальцем в своего заместителя. — Генерал называется. Не знает, куда ордена вешать. А сам больше двух лет как сунул под сукно план вооружения армии и забыл про него. Я понимаю, можно забыть в гостях зонтик, но как можно забыть план вооружения армии! Если бы министр финансов не доложил мне о неиспользованных кредитах, план пролежал бы там до сих пор. Это что-то ужасное! Мы могли быть готовы к войне еще осенью, могли оказать помощь финнам, а теперь что делать? Вы не министр, а баранья голова, вот вы кто!

Заместитель уселся на свое место.

— Разве я один должен этим ведать? Тогда здесь все бараньи головы.

Совещание началось далеко не дружно. Следующим получил нагоняй министр внутренних дел.

— Безобразие! На каждом шагу листовки, прокламации! — бушевал президент. — Лозунги на всех заборах, даже стены полицейских участков исписаны! Вчера, пока ехал к себе на дачу в Саркандаугаву, своими глазами видел на заборах: «Пора уняться, палачи!», «Хватит сосать народную кровь!», «Долой Ульманиса!»… Вы что думаете, большое удовольствие читать эти мерзости? Потом всю ночь не мог заснуть. Фридрихсон[31] ничего не видит. По городу коммунисты разгуливают, а они забились в свою нору, как барсуки, — и хоть бы что. Нет, слишком мирно живется на улице Альберта. Так мы далеко не уедем. Так нам скоро всем будет крышка.

Очередь дошла до министра иностранных дел.

— При встрече с Гитлером у нас был совсем другой уговор. Он начнет, а мы явимся на толоку. Почему Гитлер так долго прохлаждается? Чего он ждет? У нас нет таких возможностей, чтобы начать первыми. Дай бог справиться со здешними советскими гарнизонами. Вам, господин Мунтер, надо опять съездить в Берлин, поторопить их. Хватит им мудрить, мы больше ждать не можем. Народ с каждым днем становится все беспокойнее и наглее. В воздухе пахнет грозой. Пока Гитлер прособирается, народ может смахнуть нас с лица земли вместе со всей Латвией пятнадцатого мая. Энергичнее, энергичнее, господин Мунтер! Мы ждем от вас решительных действий.

Наконец, «высокопревосходительство» сел. Это означало, что он кончил. Теперь можно было говорить министрам. Один за другим успокаивали они президента. Министр внутренних дел предложил объявить в стране чрезвычайное положение. Запретить хождение по ночам. Строже контролировать поезда и дороги. Предоставить айзсаргам еще более широкие права. Охранному управлению следовало бы отпустить дополнительные средства на усиление агентуры.

Никур обещал мобилизовать аппарат пропаганды и активизировать деятельность Камеры труда. Надо расколоть рабочий класс; на интеллигенцию достаточно прикрикнуть построже — кончилось время шуток.

— Зато айзсарги — вот кто наш надежный оплот, и они должны занять у нас соответствующее положение. Пусть Лусис каким угодно путем изыскивает средства, но у айзсаргов и охранного управления денег должно быть вдосталь. Спокойствия ради к весне следует упрятать в тюрьмы весь подозрительный элемент.

Министр иностранных дел Мунтер обещал составить письмо Гитлеру и условиться с германским послом относительно секретной поездки в Берлин.

В заключение «высокопревосходительство» изрек:

— Надо подготовить народ к войне. Я на этой же неделе скажу по радио речь крестьянам: пусть держат наготове походные мешки и запасаются лишней парой белья. Весьма возможно, что наша решительность подействует и на Гитлера. Медленно, слишком медленно он собирается. Не нравится мне это… Покойной ночи, превосходительства.

Все вышли. «Высокопревосходительство» поднялся на второй этаж и приказал горничной подать молока и пирожных. Через несколько минут на столе появилось блюдо с яблочными и бисквитными пирожными, пышками с кремом и печеньями. Диктатор любил сладенькое.

Поев, он посидел немного возле специального аппарата, предназначенного для подслушивания телефонных разговоров между министрами, помощниками, адъютантами. Потом позвонил секретарю:

— Господин Рудум, я иду спать. Приходите.

Вздрогнуло в сладкой отрыжке могучее брюхо. Снаружи слышались трамвайные звонки, гудки и выхлопы автомобилей. Этот шум раздражал президента.

3

Швейцар министерства чуть рот не разинул от удивления: его превосходительство господин министр собственной персоной прибыл в такое позднее время. Часы показывали четверть одиннадцатого. Еще более неожиданным было его появление для чиновника особых поручений. Когда министр открыл дверь своего кабинета, тот мирно полеживал на диване и перелистывал старый номер журнала «Элеганс». За все годы существования министерства, за все годы пребывания Никура на посту министра это случилось впервые. Чаще двух-трех раз в неделю в министерстве его не видели, никогда он не засиживался позже трех — половины четвертого дня.

Дежурный вскочил с дивана и, не выпуская из рук раскрытого журнала, застыл на месте. Он до того растерялся, что забыл даже отвесить министру поклон.

— Возьмите блокнот и записывайте, — сказал Никур. — Немедленно вызвать ко мне начальника айзсаргов, инспектора полиции, председателя Камеры труда, директоров департаментов безопасности и культуры. Разыщите, где бы они ни были! Сам я тоже буду звонить.

— Слушаюсь, господин министр, — встав навытяжку, ответил чиновник, щелкнул каблуками, повернулся и вышел. Это был один из айзсарговских офицеров. В министерстве почти все служащие, начиная от директоров и кончая шоферами и машинистками, были айзсарги. Система двойного подчинения связывала их с министром. Но форму носили немногие, и то лишь в официальных случаях.

Сначала Никур позвонил домой. К телефону подошла его жена.

— Это ты, кошечка? Я хочу тебя предупредить, чтобы ты меня не ждала. У меня сейчас начинается совещание. Не знаю, сколько времени оно отнимет. После этого мне придется заняться одной важной операцией. Да, нынешней ночью. По поручению президента. Ложись, кошечка, бай-баиньки. Покойной ночи.

Домашняя жизнь Никура едва ли могла служить образцом для романтиков или любителей семейных идиллий, но приличия он всегда соблюдал. Лет десять тому назад, будучи незаметным офицером-пограничником, он женился на вдове, которая была на несколько лет старше его. Ни красоты, ни богатства за ней не числилось, не было у нее и связей с влиятельными кругами, но вскоре после свадьбы Никур почему-то быстро пошел в гору. Он стал деятелем «Крестьянского союза»[32], а пятнадцатого мая звезда Никура засияла во всем блеске. Сведущие люди приписывали этот взлет стараниям его жены. Невзрачная, довольная как будто своей судьбой женщина отличалась ненасытным честолюбием, и это честолюбие служило кнутом, который подгонял Никура вверх по ступенькам служебной лестницы. Она умела вовремя подсказать ему новый ход, новую комбинацию, не давая ему успокоиться, задремать. А в выборе средств он щепетильностью не отличался. Еще будучи гимназистом, Никур выдал охранке своих товарищей. Трое юношей и три девушки были арестованы, а Никур благополучно окончил школу и получил должность редактора провинциальной газеты. Затем он несколько лет работал на границе Латвии и Советского Союза — ловил, допрашивал, избивал, а также подготовлял агентуру среди местных жителей.

Детей у Никура не было. «Кошечка» спускала ему любовные похождения, — сама она жила надеждой стать когда-нибудь первой дамой в государстве — мадам президентшей. Никур уже далеко продвинулся по пути к этой почетной и — можно было предполагать — прибыльной должности.

Меньше чем через час удалось собрать всех вызванных к министру лиц. Вот они сидят перед ним — облеченные властью люди, столпы государства. Никур, развалившись, почти полулежа в кресле за письменным столом, сложил на животе руки и благодушно улыбнулся.

У него был совсем иной стиль работы, чем у «высокопревосходительства». Насколько тот был невоздержан и горяч, а временами даже истеричен, настолько Никур был спокоен и ровен в обращении. Он старался даже быть ласковым, но неизменно добивался своего. Только отпетый дурак не замечал, что под его бархатной лапкой скрывались когти тигра. «Обаятельный человек», — говорили о нем в обществе, и Никур старался сохранить за собой эту репутацию. Время от времени он приглашал к себе писателей, художников и журналистов, очаровывал их своей простотой и любезностью, а самых легковерных незаметно впрягал в свою колесницу, превращая в пропагандистов ульманисовского режима. К непокладистым быстро охладевал и пускал в ход все свое влияние, чтобы пресса их замалчивала.

Его ненавидели, его боялись, но никто над ним не смеялся. Никуру только того и надо было.

Он не сразу заговорил о деле. Сначала осведомился у командира айзсаргов, удачен ли был его последний выезд на охоту, поинтересовался, когда, наконец, инспектор полиции устроит выставку своих скульптурных работ, расспросил о здоровье председателя Камеры труда. После этого рассказал несколько свежих анекдотов, над которыми заразительнее всех хохотал командир айзсаргов генерал Праул, и сам не без удовольствия выслушал несколько смешных историй из жизни высшего общества. По этой части больше всех был осведомлен Фридрихсон, но он, к всеобщему сожалению, словоохотливостью не отличался и только отвечал на вопросы.

Самой примечательной фигурой среди собравшихся был инспектор полиции Киселис, подбородок которого украшала весьма картинная черная козлиная бородка. Ежегодно в годовщину смерти Калпака[33] он печатал в газетах воспоминания о нем. В них он неизменно — в который уж раз? — приводил слова полковника: «Балодис, ты остаешься на моем месте». Он был единственным свидетелем, слышавшим эти исторические слова, и хотя многие выражали сомнение в их достоверности, фраза эта обеспечила Киселису виднее место в Латвии пятнадцатого мая и по сию пору еще ежегодно доставляла ему определенный доход во всех редакциях.

Председатель Камеры труда Эгле был той же провокаторской породы, что и Никур, поэтому между ними всегда царило полное понимание. Перед общественностью Эгле фигурировал в качестве фабричного рабочего. Он действительно некогда числился на фабрике мастером, и то лишь до того момента, когда в награду за провал подпольной организации охранка порекомендовала его на более видный пост. Теперь он во всеоружии своего опыта превращал Камеру труда в шпионский орган правящей клики. Во всяком случае свой хлеб он даром не ел и за усердие был награжден орденом Трех звезд.

— Господа, сегодня я был у президента… — начал, наконец, Никур.

Все замолчали и стали внимательно глядеть на него.

— Президент выразил недовольство по поводу положения в стране и указал, как его исправить. Вот почему вас и собрали здесь. Вам, господин Эгле, придется созвать несколько рабочих собраний и выступить на них. В речах сильней упирайте на то, что только единением и дружной работой можно добиваться улучшения своего положения. Неустанно внушайте им, что правительство никогда еще не было таким сильным, как сейчас, что власти никому потачки давать не будут. Скажите им, — а вы, господин Лабсвир, тоже позаботьтесь, чтобы об этом заговорил весь пропагандистский аппарат, — скажите, что нигде рабочие не живут в таких образцовых условиях, как у нас, что Латвия — это страна молочных рек и кисельных берегов и одни сумасшедшие или негодяи могут требовать повышения заработной платы. Кстати, ее придется несколько урезать, потому что государство должно увеличить расходы на армию. Если же кто выразит недовольство — теми займется господин Фридрихсон. Очень желательно, господин Эгле, чтобы рабочие сами заговорили о снижении заработной платы, сами попросили об этом президента. Я думаю, у вас наберется сотня-другая своих рабочих, с которыми можно будет условиться заранее.

— Отчего не наберется, — отозвался Эгле, — это мы устроим.

— Далее. Господин Киселис, должен вас предупредить, что президент крайне недоволен вами. Даже ему самому при поездках в Саркандаугаву приходится читать дерзкие, возмутительные надписи на заборах. Полиция должна проявлять больше расторопности, чаще устраивать утренние обходы ненадежных участков.

— Они в последнее время пользуются такой стойкой краской, что нет никакой возможности соскоблить ее, — пожаловался Киселис. — Позавчера на железном мосту написали лозунг — пришлось его выжигать.

— Хотите — выжигайте, хотите — соскабливайте, об этом спорить не будем. Ваше дело — заботиться о том, чтобы народ не читал того, что ему читать не полагается.

— Слушаюсь, господин министр.

Плавно, ласково журчал голос Никура, читающего наставления подчиненным. Грубо выкрикнутые президентом в минуту раздражения приказания превращались в конкретную, подробную программу действий. Больше всех были обрадованы Праул и Фридрихсон, узнав о предоставлении им значительных дополнительных ассигнований.

— Будут деньги — можно и поработать, — сказал Фридрихсон. — Коммунистов и так почти не осталось, а; последних мы в несколько недель выловим.

— Им бы давно уже следовало сидеть за решеткой, — сказал Никур. — Не забывайте, что сейчас они находят самую благоприятную почву для своей пропаганды. Каждое слово вызывает в народе отклик. Нельзя ли сделать так, чтобы московские газеты скупались в киоске нашими агентами? Господин Фридрихсон, сговоритесь на этот счет с генералом Праулом. Народу у вас достаточно. С завтрашнего утра ни один номер «Известий» не должен попадать в руки населения.

— Ничего не стоит сделать это, — ответил Праул. — Я буду назначать дежурные группы из рижского полка айзсаргов.

В двенадцатом часу Никур отпустил всех. Он утомился.

«Куда бы теперь съездить?» — раздумывал он, заложив за голову руки и потягиваясь в кресле. Он перебрал в памяти всех своих любовниц.

Ирма Риекстынь — полная шатенка и соломенная вдова… Удивительно, до чего она деловито подходит к самым интимным отношениям… С ней так просто, легко… Каждую мысль по глазам угадывает…

Поэтесса Айна Перле — прелестное улыбчивое создание. Все-то она пронюхает — и кто что делает и кто что думает, а как рассказывает — точно воробушек чирикает. Чувственна, сладка, а иногда чуть-чуть ядовита — настоящий шоколадный змееныш.

Или Гуна Парупе — гордая красивая брюнетка, похожая на цыганскую принцессу… О буря, о пламя, о солнце экватора на берегах Балтики… Вероятно, уже пришла из кафе. Не позвонить ли ей?

Но его опередили. Позвонила актриса Лина Зивтынь.

— Это вы, Альфред? Вы сами? — прощебетала она.

— Да, Линочка, я сам. А откуда вы узнали, что я в министерстве?

— Я ничего не знала. Просто мне захотелось поговорить с вами… Звоню во все концы, где только можно застать вас… потом думаю, дай позвоню в министерство, может быть, дежурный поможет отыскать… И вдруг такая удача — вы здесь…

— Что скажете хорошего, Линочка?

— У меня для вас есть новости, и интересные, но по телефону неудобно. Не зайдете ли ко мне?

— Что, очень соскучились? — улыбнулся Никур.

— Ну да. А вы такой безжалостный, бессердечный, ничуть не лучше других мужчин, — комически жалобно выводил ее голосок. — Ну, когда вы были у меня в последний раз?

— На прошлой неделе.

— И вовсе не на прошлой, а на позапрошлой. Можно умереть с тоски, а вы даже не узнаете.

— Ну, Линочка, не пугайте. Так у вас действительно есть новости?

— Серьезно говорю.

— Хорошо, приду. Буду через десять минут.

— Вы просто прелесть, Альфред.

Никур положил трубку. Лучше бы, конечно, к Гуне Парупе, но и Линой нельзя пренебрегать. К тому же она хочет что-то сообщить.

Он надел пальто и уже направился к двери, как снова зазвонил телефон. Никур без всякого удовольствия взял трубку.

— У телефона Никур.

— Сам Никур? Министр? — переспросил звучный мужской голос.

— Конечно. Я же сказал, — начиная раздражаться, ответил Никур.

— Ну, тогда слушай, гадина, — голос в трубке стал грубым, угрожающим. — Слишком долго ты лакаешь народную кровь, пес. Знай, что скоро придет твой конец. Ты будешь висеть в петле, имей это в виду. Если ты опять примешься за рабочих, с тобой будет покончено. Помни теперь, что тебя ждет. От нас ты не уйдешь.

Побагровев от ярости, судорожно сжимая кулаки, слушал Никур. В первый момент у него как будто отнялся язык, а когда он выкрикнул что-то нечленораздельное, там уже положили трубку. Он почувствовал, что бледнеет, что ему становится дурно. Так с ним разговаривали впервые. Он не привык к открытым угрозам. «Ты будешь висеть в петле». Машинально провел рукой по шее. Как хочется пить… Министр налил воды и залпом выпил весь стакан. В горле по-прежнему было сухо.

4

Едва Никур вышел на улицу, как из машины выскочил шофер, одетый в летную айзсарговскую форму, и услужливо открыл перед ним дверцу. Никур медлил. Зивтынь жила близко, в пяти минутах ходьбы, но после таких угроз действительно лучше всего поехать на машине. Вдруг они выслеживают его где-нибудь возле самого министерства. Подстерегут в темноте… Схватят за горло и прикончат без долгих разговоров… Что тогда скажет Латвия, Европа?.. А если поехать на машине, опять нехорошо. Его лимузин знает вся Рига, враги сразу заприметят и будут вести наблюдение за домом… Нет, все это не то, надо что-то другое придумать.

Он сел в машину.

— Домой? — спросил шофер, запуская мотор.

— Нет, Артур, я еще не кончил с делами. Ты… вот что… сделай круг по улицам, а потом остановись на углу Гертрудинской и улицы Свободы. Оттуда я пойду пешком.

Машина тихо переехала перекресток и плавно покатила мимо освещенных витрин магазинов. Ночные сторожа, укутанные в длинные, до пят, тулупы, переступали с ноги на ногу на углах улиц и у ворот домов. Сутулясь и похлопывая озябшими руками, похаживали постовые полицейские. Кое-где еще попадались прохожие. Никуру казалось, что каждый встречный всматривается в его машину. Каждый стоящий на тротуаре человек внушал подозрение. Скверное ощущение. Окна домов глядели на него сотнями темных страшных глаз… Все следят, крадутся за ним тихими шагами, которые не сулят ничего хорошего. В какую сторону ни повернись — навстречу возникает какая-то новая угроза. Он — один, их — тысячи.

«От нас ты не уйдешь…»

Только выйдя из машины, Никур почувствовал некоторое облегчение.

— Подождать, господин министр?

— Нет, не надо. Поезжай в гараж и ложись спать. Я позвоню, когда понадобится машина.

— Покойной ночи, господин министр.

Никур торопливо нырнул в темный переулок. Он зашагал быстро, время от времени оглядываясь. Он слышал эхо собственных шагов, а ему казалось, что кто-то преследует его, почти наступает на пятки.

Ох, как теперь все не просто, — тяжело вздохнул Никур. — Совсем не то, что в былые времена, когда можно было целыми ночами бродить по темным переулкам, выслеживать, подглядывать. Слишком часто появлялись мои фотографии в газетах. Теперь каждый мальчишка узнает меня в лицо и тычет в бок товарищу: «Смотри, смотри… Никур… министр». У большой популярности тоже имеется своя оборотная сторона… Все нервы, нервы… Переутомился ты, Альфред… Надо бы отдохнуть в тихом, укромном уголке, где тебя не знает ни одна живая душа. В Латвии становится жарко, чересчур жарко… «Ты будешь висеть в петле…» Проклятые! Фридрихсон только хвастается, что все выловлены. Никого он не выловил, старый болтун. Одного поймает, на его месте два новых появятся. Надо будет самому взяться за охранное управление, иначе… Но удастся ли предотвратить? Это как лавина… Сметет на своем пути всех, кто не успеет посторониться. Президент — ограниченный человек, обманывает самого себя, ждет от своих земледельцев чуда. Никакого чуда не будет. Будет ужасающая катастрофа. Это знаю только я да, может быть, Мунтер, но у того на уме другое. «От нас ты не уйдешь…»

На углу, у самого фонаря, он налетел на какого-то прохожего.

— Надо глядеть глазами… — сердито пробасил тот. — Несется, как очумелый! — Он метнул на Никура яростный взгляд и вдруг весь съежился и залебезил: — Извиняюсь, ваше превосходительство… Я ведь не знал, что вы… Разрешите проводить… В такое позднее время без охраны рискованно.

Никур, выпучив глаза, смотрел на Кристапа Понте.

— Замолчите! — прохрипел он. — И прошу не соваться не в свои дела.

— Извиняюсь, господин министр, — забормотал окончательно сбитый с толку Понте. — Я ведь хотел постараться…

— Ну, хорошо, хорошо… Только отстаньте от меня, наконец.

У Лины Зивтынь была уютная квартира в три комнаты, недалеко от старой Гертрудинской церкви. Обстановку ей подарил Никур. Гостиная была меблирована в «национальном» стиле. Пианино, полосатые шторы, полосатый диван и рядом высокая лампа, буфет, заставленный различными безделушками кустарной работы из дерева и янтаря. Рядом был кабинет. Никур никак не мог постичь, для чего нужен Лине кабинет, когда она даже роли разучивала в спальне перед большим зеркалом; там же на маленьком столике возле широкой кровати карельской березы стоял телефон. Стены всех комнат были увешаны портретами актеров, писателей и государственных деятелей. Среди них бросалась в глаза увеличенная фотография Никура.

Никура сразу обволокла тепличная атмосфера квартиры.

— Вы одна, Линочка? — спросил он на всякий случай.

Она удивленно сдвинула бровки.

— Что за вопрос, Альфред? Я ведь ждала вас.

Лину нельзя было назвать красавицей. Небольшой рост, вздернутый носик, две-три веснушечки на круглой мордочке делали ее похожей на подростка. Словно нарочно подчеркивая это сходство, она шалила и дурачилась, как школьница, — в глазах Никура это придавало ей пикантность. Лина Зивтынь напоминала ему маринованную корюшку[34]. Ей это сравнение нравилось.

Актриса она была посредственная. Держали ее на ролях мальчиков, девочек-подростков и болтливых старушек. Однако в обзорах премьер театральные критики каждый раз упоминали имя Лины Зивтынь вслед за именами главных исполнителей, и каждая газета помещала снимок какой-нибудь сцены с ее участием. Лина знала, кому она этим обязана. Начиная с театрального училища до государственного театра она успела пройти через много рук. Она была уступчива и со своими преподавателями, и с известными артистами, режиссерами, и с театральными критиками. Вершиной ее карьеры был Никур. Вначале между ними были только деловые отношения: Зивтынь информировала его о настроениях актеров — о чем они говорят, как относятся к политике правительства, какие веяния носятся среди них. В конце концов Никур нашел, что Лина заслуживает внимания и в прочих отношениях, и с того времени стал сочетать полезное с приятным.

Никур поцеловал Лину в щечку и обнял за плечи. На ней был голубой халатик и домашние туфли без задников. И от халатика и от завитых, рассыпавшихся по плечам волос шёл пряный запах духов.

Продолжая держать ее за плечи, он обошел все комнаты. Все осмотрел. Открыл дверцы шкафа, заглянул во все углы, мимоходом бросил взгляд в кухню и ванную.

— Альфред, что с вами сегодня? — испугалась Зивтынь. — Вы мне больше не верите? Вам, наверно, насплетничали?..

— Успокойтесь, Линочка, — улыбнулся Никур. — Лишняя предосторожность не мешает. Такие времена наступили.

— Да ведь я бы вам сказала, если бы кто был, — вытянув губки, обидчиво возражала она.

— Вы можете и не знать, что кто-то находится в вашей квартире, — объяснил Никур. — Сегодня ни в чем нельзя быть уверенным.

— Вы меня разлюбили, Альфред?

— Не говорите ерунду, Линочка. Ни по отношению к вам, ни по отношению к другим я не изменился ни на волос. Зато другие изменились. В этом все дело.

Осмотр его успокоил. Он еще раз проверил наружную дверь, запер ее на цепочку, потом вернулся в гостиную и сел.

— Теперь рассказывайте ваши новости.

Зивтынь забралась с ногами на диван, прижалась к Никуру и начала рассказывать:

— У нас в театре заведующий осветительной частью очень подозрительный человек. Читает «Известия», а потом рассказывает рабочим, что пишет Москва. Я слышала, как он разговаривал за кулисами с бутафором. Над президентом насмехался — назвал его неприличным словом.

— Каким же именно? Говорите все.

— Он сказал, что этому земгальскому борову не спится по ночам и что это хороший признак. А чтобы заснуть, он будто бы приглашает вас… Я дальше не могу… Он вас тоже неприличным словом назвал… Мне как-то неудобно повторять.

— А я хочу знать, — мало ли что неприлично…

— Он сказал, что вонючий хорек до тех пор рассказывает земгальскому борову сказки, пока тот не захрапит. А потом еще сказал, будто бы вы боитесь народа, — мол, знает кошка, чье мясо съела.

— Интересно, — бледнея от злости, протянул Никур. — Вам придется заняться этим осветителем. Постарайтесь попасть к нему домой, разузнайте, кто у него бывает, о чем ведут разговоры.

— Хорошо, Альфред, все сделаю. Он мне доверяет, а его жена — моя приятельница.

— Дальше, Линочка, я слушаю.

— Позавчера после спектакля актеры собрались в одной мастерской попьянствовать. Перепились — дальше некуда!.. Был, между прочим, и писатель Яундалдер.

— Ну и как?

— Вот он, когда подвыпил, стал говорить своему приятелю, актеру Кукуру, что напечатал за границей несколько рассказов, конечно под псевдонимом. Потому, мол, что в Латвии ни одного правдивого слова не позволят напечатать. Говорит, этот носатый черт насел на правду и вот-вот ее придушит. В Латвии, говорит, воздуху не хватает, честным людям дышать нечем. Интеллигенция окончательно задыхается, а шарманка пятнадцатого мая так гнусно фальшивит, что может свести с ума самого терпеливого человека.

— А он не сказал, под каким псевдонимом печатается за границей?

— Нет, не сказал.

— Надо, надо разузнать. И вообще постарайтесь сойтись с ним поближе. Посочувствуйте, вызовите на откровенность. Если ничего не получится, пригласите его на ужин, что ли, вместе с актером… как уж его?

— Кукур. Ладно, я сделаю, Альфред.

— Теперь насчет писателя Калея. Удалось что-нибудь?

— Ох, не знаю, как с ним и быть. Не подпускает. И вообще его трудно вызвать на откровенность. Я и через знакомых пробовала действовать — хотела, чтобы они затащили его ко мне на именины, — не пришел, сослался на дела. Но я все равно знаю, что он враг. Когда при нем заговаривают о политике, он только улыбается или начинает рассказывать глупые анекдоты.

— Калей — самый опасный из них, — сказал Никур. — Его народ уважает. Мы бы давно ему рот заткнули, не хватает только изобличительных материалов. Но унять его надо во что бы то ни стало. И чем раньше, тем лучше. И вам, Линочка, придется основательно подналечь на него. Остальные — так, между прочим. Вы мне Калея, Калея дайте в руки. Если одной трудно справиться, можно подбросить на помощь кого-нибудь из резервов. Только предупредите заранее. Мы не имеем права отдавать его нашим противникам с незапятнанным именем. Я очень рассчитываю на вашу помощь, милая корюшка.

Никур зевнул.

— Пора спать, поздно уже. Завтра у меня уйма работы.

— Во сколько вас разбудить, Альфред?

— В одиннадцать, Линочка.

— Я заведу будильник.

Никуру вдруг показалось, что за дверью кто-то есть.

— Там как будто кто-то ходит, Линочка?

— Да это кот, Альфред. Дворничихин кот. Они его выпускают на ночь, а он ухитряется пробраться на лестницу: там теплее!

— Знает, где лучше, — улыбнулся Никур. — Умный кот.

— Вы у меня тоже умный, — сказала Зивтынь, шутливо ухватив пальчиками кончик его породистого носа.

5

В один из ближайших дней Лина Зивтынь пришла в театр с самого утра, хотя репетиция у нее была назначена на час. Как челнок, сновала она за кулисами — то сунется в одну дверь, то в другую. Иногда зайдет, иногда только приотворит дверь, захохочет смехом балованной девочки и убежит:

— Простите, я ошиблась…

Ошибалась она довольно часто, но никто на нее не сердился, все давно привыкли к ее бесцеремонности. А в этот раз Лина особенно старалась попадаться на глаза всем приятелям и приятельницам: плечи ее впервые за всю жизнь украсила чернобурая лисица. Ясно, что такое событие не могло пройти незамеченным. На каждом шагу ее обступали женщины, ощупывали красивую обновку, наперебой спрашивали цену. И хотя в этом никто не признавался, Зивтынь отлично видела, что ей завидуют. Но она вовсе не думала задирать нос. Наоборот, побывала и в декоративной мастерской, и у парикмахеров; и у портных, даже на кухню забежала — поболтать с судомойками и рабочими.

В буфете Лина встретилась с Марой Вилде. По правде говоря, та тоже могла бы не приходить до вечера, потому что в репетируемой пьесе у нее не было роли. Но актеры так уж устроены, что всегда скучают по своему святилищу, и Мара в этом смысле не была исключением.

Маленький накрашенный ротик Зивтынь на несколько секунд остался полуоткрытым, когда она увидела на плечах у Мары чернобурую лису, такую же, как у нее самой, пожалуй даже чуть-чуть покрасивее. «Хотя на чей вкус», — тут же подумала Лина.

— Марочка, здравствуй! — кинулась она к ней. — Как ты себя чувствуешь, дорогая? Я так рада, что тебе не дали роли в новой пьесе: по крайней мере отдохнешь немного. Ведь что это за жизнь: каждый вечер — спектакль, весь день — репетиции, разве так долго выдержишь? Только что купила? — Она погладила мех с видом знатока. — Какая прекрасная ость! Моя чуть посветлее.

— Подарок мужа, — ответила Мара и тут только обратила внимание на плечи Зивтынь. — Да и ты с такой же обновкой. Подарок?

— Кто же мне станет дарить? — Зивтынь рассмеялась серебристым девичьим смехом. — Пока самой приходится заботиться. Вот когда выйду замуж…

— Сколько ты заплатила? — спросила Мара, зная, что этот вопрос доставит удовольствие тщеславной подруге. — Наверно, не меньше трехсот латов?

— Не помню точно, кажется, что-то в этом роде, — небрежно ответила Зивтынь, — ярлычок я выбросила.

— Вот ты какая, у нас стала, счету деньгам не знаешь, — улыбнулась Мара. — Откуда у тебя такие богатства?

Вопрос был задан без всякого дурного умысла, но Лине послышалась в ее словах насмешка, и она сразу обозлилась. «Ах, со мной вон каким тоном можно разговаривать! Ну еще бы, она — на первых ролях, не знает куда деваться от успехов и воображает, что перед ней все должны отчитываться. Еще чего не хватало! Пусть лучше спросит своего мужа, откуда он деньги берет. Как будто я не знаю. Было время, когда Никур нас чуть ли не вместе принимал». Ей так захотелось побольнее уколоть Мару, что она забыла всякую осторожность.

— Источник у нас, кажется, общий, — сказала она. — Спроси у Феликса, где он деньги получает. Мы с ним в своем роде коллеги. — И, чуть не прыснув со смеху, она отошла от Мары.

Мара сразу почувствовала в ее словах что-то темное, двусмысленное. «Общий источник… коллеги…» Что общего могло быть между Феликсом и Зивтынь? И, однако, она внутренне поверила, что это не глупая шутка, не выдумка легкомысленной девчонки. За последнее время она начала видеть в муже какие-то не замеченные ею раньше черты — лживость, уклончивость. Может быть, толчком для этого послужила история с вымышленным заседанием, может быть — что-то другое. Она опять вспомнила ужин после премьеры, поведение Феликса по отношению к Жубуру. Тогда Мара подумала, что он просто хотел выставить Жубура в смешном виде, что он ревновал ее. А сейчас она вдруг почувствовала, что это было нечто другое, худшее.

Слова Лины навели ее и на другой вопрос: «Сколько мы зарабатываем и как справляемся с расходами?» В доме у них с первого же года брака повелось так, что хозяйством больше занимался Феликс. У Мары очень много времени отнимал театр, к тому же она была рассеянна, и муж не раз шутя упрекал ее в безалаберности. Мара и сама чувствовала, что ей трудно вкладывать душу в домашние дела, и всегда полагалась на мужа. И теперь она впервые задумалась об этой стороне жизни.

Вернувшись домой, она взяла карандаш, бумагу и стала рассчитывать домашний бюджет. Феликс получал триста латов в месяц, сама она — двести пятьдесят. Всего, значит, пятьсот пятьдесят, но из них надо было сколько-то вычесть на налоги. Квартира — сто двадцать латов, зимой еще приходилось добавлять на отопление. Дача. Стол. Платье. Прислуга. Подоходный налог. Покупка мебели. Книги и разные мелкие расходы. За последний месяц, кроме того, Феликс сшил новый фрак, купил несколько акций пароходства, потом эта лиса…

«Мы все время тратим не по средствам», — с недоумением подумала Мара. Но, с другой стороны, покупали они все за наличные, у Феликса в сберегательной кассе лежало несколько тысяч, и он уже начал поговаривать о покупке усадьбы. Значит, были какие-то побочные доходы, о которых она не знала, которые скрывались от нее. Взятки? Контрабанда в компании с моряками?

Мара прибрала исписанный цифрами листок и стала ждать мужа. Вернулся он очень поздно.

— Опять эти несчастные заседания. Одно за другим, — жаловался он за ужином. — А некоторые члены правления, как начнут говорить, никакого удержу не знают.

Мара ничего не ответила.

После ужина Вилде начал было настраивать приемник: ему захотелось послушать музыку.

— Мне надо с тобой поговорить, — сказала Мара. — Пойдем в кабинет, там удобнее.

— Ну, пойдем, мне все равно где.

В кабинете он закурил сигару, развалился в кресле и подчеркнуто беззаботно спросил:

— Так в чем дело, Мара?

Она нарочно села подальше от мужа, в самом темном углу комнаты. Ей показалось, что Феликс немножко нервничает.

— Феликс, мне хотелось поговорить с тобой о нашем образе жизни. Я вижу, что мы живем не по средствам.

Он даже вынул сигару изо рта и уставился на нее с самым искренним удивлением.

— Вот не ожидал! Ну и чудачка! По-твоему, что же, надо урезывать себя в необходимом? Когда же нам и пожить, как не теперь, пока мы молоды? И кого это касается?

— Нет, Феликс, мы проживаем гораздо больше, чем зарабатываем, ты сам это отлично знаешь.

— Послушай, откуда ты все это взяла? Были бы у нас еще долги, тогда я понимаю. Но если мы живем, не делая долгов, почему же это называется «не по средствам»? Где здесь логика?

— Вот об этом-то я и хотела тебя спросить. Пока я знаю только одно: мы тратим не по доходам. Посмотри сам, что у нас получается.

Она подала Вилде исписанный листок бумаги. Он долго разглядывал столбцы цифр, и усмешка постепенно стала сползать с его лица. Дойдя до конца, он вздохнул и положил листок на письменный стол.

— Ты, милочка, в этих расчетах упустила из виду один существенный пункт, хотя в остальном они сделаны очень толково. Признаться, я даже не ожидал от своей романтической женушки такой практичности.

— Какой пункт? — живо перебила его Мара.

— Сюда не включены мои побочные доходы.

— Побочные доходы? Почему же я о них ничего не знаю?

— Да потому, что ты до сих пор не очень часто изволила интересоваться такими вещами. — Кончик сигары вдруг задрожал в его пальцах, и пепел упал на колени. Вилде ловким щелчком сбил его с брюк.

— А сейчас я хочу знать, откуда берутся эти… доходы.

Вилде надолго задумался. Мара не торопила его с ответом и тоже молча смотрела на него.

— Пожалуй, это будет самое лучшее… — заговорил он, наконец. — За последнее время между нами все чаще возникают недоразумения, даже размолвки. И все это оттого, что ты не все знаешь. Слушай, Мара.

— Да, да, я слушаю.

— Сначала дай мне обещание никому этого не рассказывать. Это серьезная тайна.

— Я вообще редко с кем разговариваю о своих домашних делах, не такая уж это интересная тема.

— Да, я знаю, знаю. Ну, хорошо, раз уж нельзя иначе, придется сказать тебе. Я, Мара, работаю в охранном управлении. Руковожу группой агентов.

— Давно? — машинально спросила Мара. Она вся помертвела от его слов и сама не сознавала, зачем задала этот вопрос.

— Довольно давно. Еще со студенческих времен.

— Значит, еще до знакомства со мной.

— Очевидно, так, милая.

— И много ты у них получаешь?

— Как когда. Во всяком случае больше, чем у Юргенсона.

— Тебе платят за отдельные услуги?

— Да, и за услуги, и, кроме того, я получаю твердый месячный оклад.

— Даже твердый оклад… — повторила Мара. И вдруг, точно очнувшись, она спросила: — Значит, ты из породы провокаторов, из шпиков?

— Нет, Мара, ты что-то путаешь. — спокойно объяснил он. — Я все-таки нечто бо́льшее. Я помогаю искоренять государственных преступников, и у меня есть свои агенты.

— Тогда ты — обер-шпик, капрал, лейтенант… какие там есть еще чины?

— У нас таких званий нет, — сухо ответил Вилде.

Он уже вышел из терпения.

Мара поднялась со стула. Она задыхалась от нестерпимого стыда, она почувствовала себя униженной, опозоренной. С ненавистью смотрела она на мужа.

— Против кого вы со своей компанией боретесь? За что вы получаете эти сребреники? Ведь вы с народом боретесь, вы народ продаете. И как только ты мог пойти на это?

— Ты, милочка, я вижу, ничего не понимаешь, — раздраженно махнул рукой Вилде. — Народ, народ… Ты просто вообразила, что находишься на сцене, повторяешь слова из какой-то страшно эффектной роли. Я человек трезвый, меня красивыми фразами не проймешь. И что таксе народ? При чем он тут? Мы работаем в интересах государства.

— Перестань, пожалуйста. Вы работаете в своих собственных интересах, ради своего кармана, ради вот этой уютной квартиры, — она обвела взглядом комнату. — Ну, скажи, например, за какую услугу ты получил свой последний гонорар?

— Изволь, хотя это, повторяю, большая тайна. Но, может быть, ты поймешь тогда. Благодаря мне не так давно арестовано все руководство коммунистической партии. Мы парализовали ее. Сейчас они сидят без дела и не знают, что предпринять. Как корабль без руля. А ты имей в виду, что этот скромный и симпатичный, как ты говоришь, Жубур тоже из этого лагеря. Относительно этого типа у нас пока не хватает компрометирующих материалов, но со временем мы их соберем.

Мара, не глядя на него, о чем-то сосредоточенно думала. Вдруг она быстрыми шагами вышла в переднюю, сдернула с вешалки чернобурую лису, вернулась в кабинет и швырнула ее через стол мужу.

— Получай обратно. Таких подарков я не принимаю.

Вилде даже позеленел.

— Мара! — выкрикнул он. — Что это, вызов? Эта выходка уже не ко мне относится. Ты уже оскорбляешь наш государственный порядок. Иначе я не могу объяснить…

Мара с язвительной улыбкой посмотрела ему в лицо.

— Беги скорей доносить Штиглицу, глядишь — опять что-нибудь заработаешь. — И она вышла из кабинета.

Вилде долго стоял на месте, сжимая в одной руке хвост чернобурой лисы, в другой — давно потухший окурок сигары.

— Капризы избалованной дамочки, — прошипел он, наконец. — Ничего, мы все уладим.

6

На сцене Маре приходилось передавать самые многообразные душевные переживания, но в эту бессонную ночь она впервые почувствовала всем своим существом, что такое отчаяние. Разговор с Феликсом звучал у нее в самом мозгу, не давал ни на минуту сомкнуть глаза. В первый момент после признания мужа Мара действовала импульсивно, не размышляя. Она поняла из его слов только одно: Феликс грязный, способный на любую подлость человек, предатель по профессии. И тогда в ней взбунтовалась совесть, голос элементарной честности, знающей только, что существует добро и зло, чернее и белее.

Сейчас, лежа в темноте, она пыталась разобраться в своих мыслях, постигнуть умом, что произошло в ее жизни, решить, что ей делать дальше.

Мара знала, что на ее месте многие женщины из так называемого порядочного общества отнеслись бы к этому иначе, — примирились бы с фактом, пошли бы на компромисс со своей совестью. Одни бы стали искать оправдания в необходимости охранять существующий государственный порядок, уверили бы себя в его справедливости, подчинились доводам мужа. Другие просто сослались бы на печальную необходимость: «Всем хочется жить получше, муж пошел на это ради семьи». Много было людей, готовых оправдать любую мерзость, если она шла им самим на пользу.

Ее представления о классовой борьбе, о справедливом общественном устройстве были довольно хаотичны. Мара много, хотя и без всякой системы, читала, играла иногда в хороших пьесах и с искренним подъемом произносила со сцены прекрасные слова о правде, свободе, человечности. Она любила свой народ и хотела, чтобы ему стали доступны все жизненные блага. Ей еще в детстве приходилось слышать от товарищей отца, что богатства господствующих классов, меньшинства, зиждутся на эксплуатации большинства, что нужда и бедность всегда будут сопутствовать трудящимся, пока над ними стоит кучка угнетателей.

Как и многие интеллигенты, может быть больше других, Мара возмущалась ульманисовским режимом. Но в то же время у нее было какое-то упорнее недоверие к политике, к политической борьбе, усвоенное ею в кругу богемы. Правда, Мара не испытывала и обывательского ужаса перед коммунистами, знала, что они близки народу. Услышав от Вилде, кто такой Жубур, Мара не перестала уважать его, потому что считала его хорошим, мужественным человеком, неспособным действовать из корыстных побуждений. И вот таких людей выслеживал, сажал в тюрьмы ее муж…

Мара чуть не застонала от жгучего чувства стыда. Пять лет прожила она бок о бок с предателем и не могла разгадать его. Считала себя порядочной женщиной, говорила со сцены красивые слова. Принимала подарки от заботливого супруга, наслаждалась комфортом в уютной квартирке. Мерзость… мерзость…

Она вспомнила одно поразившее ее зрелище. Несколько лет тому назад она ездила с мужем в Алжир. Однажды она обратила вдруг внимание на то, что белоснежные стены отеля отбрасывают на белый же песок густую тень. Вот и она так — ее считают чистой, красивой, доброй, но рядом с ней в черной тени копошится грязная тварь.

Как жить дальше?

Мара вышла из рабочей семьи. Отец ее, старик Павулан, до сих пор еще работал за токарным станком на каком-то небольшом заводе. Больших трудов ему стоило в свое время дать дочери среднее образование, но девочка была живая, способная, и старик вытянул — даже театральное училище помог окончить. Тогда в Маре было столько жизнерадостности, столько веры в будущее, самонадеянности даже, что она просто была неспособна вглядываться в окружающую действительность — как будто ей все время било в глаза солнце. И полюбила она в первый раз так же безоглядно, всем своим существом. Но юность кончилась бессмысленной гибелью любимого человека. Тогда она узнала и душевную усталость и равнодушие. Мара решила, что в жизни у нее остался один театр. Через год она познакомилась с Вилде, тогда еще начинающим юристом. Вилде так настойчиво преследовал ее своими ухаживаньями, с таким благоговением говорил о ее таланте, всегда был так внимателен, что она в конце концов согласилась стать его женой.

Многие завидовали их жизни. Да и самой Маре казалось, что все идет, как должно идти. Она по-прежнему целые дни проводила в театре или, запершись в своей комнате, готовила роли, Вилде не мешал ей в этом, а успехами ее гордился больше, чем она сама, был всегда предупредителен и, кажется, все так же дорожил ею. Только за последний год Мара стала иногда ловить себя на чувстве раздражения, когда ей приходилось подолгу разговаривать с ним. Вдруг ей начинало казаться, что это чужой человек, что он не понимает, о чем она говорит, все чаще и чаще выводил ее из терпения его уклончивый скептицизм. И все-таки она могла прожить с ним десять и двадцать лет, если бы не случайный намек Лины Зивтынь, позволивший ей разглядеть грязную гадину.

Но как жить дальше?

Только сейчас ей пришла в голову мысль, что она совсем одинока, что ей не к кому обратиться за поддержкой. Даже и лучшей своей подруге, милой, доброй Ольге, она не посмеет открыть эту позорную тайну — та просто отвернется от нее. Жена шпика!

Нет, надо решать за себя самой. Да и что решать? Разве совесть не подсказала ей выхода с первой минуты? Надо оставить этот дом, уйти от Вилде. Мысль ее несколько раз проделывала один и тот же круг и неизменно возвращалась к этому решению. Но тут перед ней вставал другой вопрос: что сделает Вилде? Мара знала, что легко он с ней не расстанется; если она поставит на своем, будет мстить ей, стараться ужалить как можно больнее. При этом ей снова и снова приходила на память угроза, брошенная им по адресу Жубура. Еще с того ужина она почувствовала, что Феликс — враг Жубура, но сначала объясняла эту враждебность ревностью. Ей казалось, что муж заметил ее смутную, не оформившуюся еще симпатию к Жубуру. Теперь он раскрыл ей подлинную причину. Значит, за ним и за его товарищами следят, хотят упрятать их на долгие годы в тюрьму. И за что? За то, что они борются с вековой несправедливостью. Сейчас главное — предотвратить это ужасное, непоправимое несчастье, предупредить Жубура, иначе она всю жизнь будет чувствовать себя соучастницей этого преступления. Надо скорее, если можно — с утра разыскать Жубура, рассказать ему все, а разговор с Вилде отложить на несколько дней…

Утром Мара вышла из своей комнаты лишь после ухода Вилде. Она быстро оделась и направилась прямо в адресный стол. Два раза заходила она к Жубуру в этот день, и оба раза его не оказалось дома. Вечером она вернулась поздно и опять заперлась в своей комнате до утра. Вилде еще не спал, но и он не вышел из кабинета.

Только на другой день к вечеру Мара застала Жубура. Какой знакомой показалась ей эта тесная, полутемная комнатка! Точно на такой же узкой железной койке с соломенным матрацем спала она в юности, когда жила дома, у родителей. За таким же вот маленьким столиком, заставленным пузырьками чернил и стопками книг, просиживала она по ночам. Здесь даже плохонький фанерный шкаф казался роскошью. Мара с одного взгляда увидела, как не хватало в этой комнате женских рук: не было ни одного цветочка, ни одной картинки, ковровая дорожка на полу сбилась в кучку. Благо еще, Жубур не курил, иначе спасения не было бы от табачного дыма.

На примусе стоял чайник, на столе лежала развернутая бумажка с кусочком масла и французская булка: Жубур, видимо, собирался закусить после работы.

— Простите, что я без всякого приглашения, — прямо с порога начала Мара. — Но не знала, где еще можно вас увидеть.

Жубур побагровел от смущения, увидев ее.

— Ничего, ничего, проходите, — бормотал он, а сам ринулся к кровати, чтобы прикрыть одеялом заплатанную наволочку. — Простите, ничего не могу вам предложить, кроме этого стула. Только осторожнее, у него одна ножка расшатана.

— Спасибо, я сяду, только вы мен я-то уж не стесняйтесь, — она ободряюще улыбнулась Жубуру. — И скажите сразу: я не оторвала вас от дела?

— Да нет же, нет, я уже свободен, — повторял он, не спуская беспокойного взгляда с проклятого стула. — Все-таки вам бы лучше сесть на кровать, она устойчивее.

Мара поспешила пересесть, чтобы успокоить его.

— Так и правда удобнее. Я, впрочем, зашла на минутку, я очень спешу. Мне нужно сказать вам одну очень важную для вас вещь.

Жубур сидел напротив, упершись подбородком в кулаки, и глядел на Мару серьезными, немигающими глазами. Посещение это так не укладывалось в рамки его повседневной жизни, что он и не пытался угадать его причину. Но он сразу понял, что Мара пришла к нему не по пустяковому поводу.

— То, что я вам скажу, большая тайна… Но я уверена, что вы поймете меня и будете молчать.

Жубур утвердительно кивнул головой.

— Мой муж, Феликс Вилде, работает в охранке, — не опуская глаз, начала Мара. — Я узнала об этом только два дня тому назад. Но это не все… Я узнала, что он ведет за вами слежку, он хочет вас арестовать. Вот поэтому… я и пришла.

Она осеклась, замолчала: ей стало трудно говорить.

Жубур отвел от нее взгляд и долго-долго всматривался в окно, за которым уже сгущались ранние февральские сумерки. Потом он глубоко вздохнул и обернулся к Маре:

— Я знаю это… Мара. Узнал еще в тот вечер, когда был у вас. Но это очень хорошо, что вы мне сказали. Очень хорошо. Я никогда этого не забуду, Мара.

Он не стал спрашивать, что заставило ее сделать этот шаг, не пытался заглянуть ей в душу. Он лишь чувствовал, что его сердце переполняет незнакомая раньше горячая нежность. Жубур взял руку Мары, крепко сжал ее обеими руками и отпустил.

— Хороший вы человек, Мара. И зачем вам жить с таким?..

Не отвечая, глядела она куда-то в пространство. Тихая, печальная, милая. Потом поднялась, подошла к двери и оттуда уже сказала:

— Если вам нужна моя помощь, я с вами. Я хочу помогать вам и вашим друзьям…

— Спасибо, может случиться, что я обращусь к вам, — просто сказал Жубур.

Она ушла. Жубур долго стоял у окна, вглядываясь в синеватую мглу. Низко, над самыми крышами лежали плотные сплошные облака. Но суровая зима была на исходе. В воздухе чувствовалось дыхание близкой весны.

«Добрая, милая Мара, нет тебе счастья».

Дома Мару еще в передней встретил Вилде.

«Ну что же, — подумала она, — сейчас и скажу».

— Я тебя жду, — начал он торопливо, помогая ей раздеться. — Идем в столовую, за ужином поговорим.

— Видишь, Мара, — начал он, когда они сели за стол, — я за эти два дня много думал и в конце концов пришел к выводу, что надо сделать так, как ты хотела.

Мара вопросительно посмотрела на него.

— Сегодня я был у Штиглица, — продолжал Вилле, — и решительно заявил, что больше работать у него не буду. Он сначала и слушать ничего не хотел, но после долгих и довольно неприятных разговоров согласился. Жить нам будет труднее, дружок, я даже не уверен, что мне не грозят неприятности, но не это для меня главное. Я не хочу терять тебя, Мара, а остальное уже не имеет значения.

Он внимательно посмотрел на нее, ожидая, какое впечатление произведут его слова.

Мара слушала, не поднимая глаз со скатерти. Она не сказала Жубуру, что решила уйти от Вилде. Не сказала, сама не зная хорошенько почему: может быть, из тайной гордости, боясь, что он сочтет это решение за результат его воздействия, за ответ на его вопрос. «Пусть он узнает об этом потом», — подумала она тогда.

Решение Вилде застало Мару врасплох. Почему-то ни разу не подумала она о том, что ее слова могут произвести на него такое впечатление. Она не то чтобы была растрогана его поступком, готова была забыть его прошлое… Нет, возврат к прежней, хоть и не слишком горячей привязанности был уже для нее невозможен. Но она сразу подумала, что уходить от Вилде сейчас нельзя. То, что он отказался помогать Штиглицу, облегчило немного ужасную тяжесть, не дававшую ей свободно дышать последние два дня. А если она уйдет от него сейчас? «Да, надо на время остаться». Мара подняла на него глаза.

— Да, конечно… Ты правильно сделал.

«Не напрасно ли я поспешила рассказать о нем Жубуру? — встревожилась она, но тут же твердо ответила сама себе: — Нет, не напрасно. Не будет Феликса, будут другие. А если его и будут опасаться, что ж, он это заслужил».

Со свойственной ему предусмотрительностью Вилде решил как можно реже заговаривать с ней, как можно меньше показываться ей на глаза в течение нескольких дней. Пусть успокоится немного, а там все пойдет по-старому. Он, разумеется, и не подумал уходить из охранки. Но лишаться домашнего уюта, налаженной семейной жизни, завидной жены он вовсе не собирался.

После памятного объяснения с Марой Вилде выругал себя за безрассудную откровенность и тут же придумал выход:

«Женщины верят какой угодно лжи, лишь бы она им льстила… — философствовал он про себя, прохаживаясь по кабинету. — Они только не любят, когда им изменяют… Какой, бишь, мудрец это сказал?»