1

Только после настоящей суровой зимы можно по-настоящему почувствовать приход весны, а зима 1939–1940 года так властно пользовалась своими правами, что навсегда осталась памятной для жителей Прибалтики.

В Латвии не было живого существа, которое не ждало бы с нетерпением весны. К посвисту первого скворца, севшего на ветку березы, люди прислушивались с такой нежностью, какой вряд ли когда удостаивался представитель этого пернатого племени…

Что принесла весна Жубуру? Новые заботы и новые возможности. Как ни охотились за ним ищейки Штиглица, а он всегда ухитрялся доставлять по назначению нужные книги. Конечно, не пошлые бульварные издания Тейкуля, которые Жубур неизменно таскал в чемодане, — нет, это были творения Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина, утолявшие алчущие правды души, ярким светом озарявшие пути грядущей борьбы.

Со времени последнего провала на плечи Жубура легла такая гора обязанностей, что ему не хватало суток. Сами того не замечая, они с Юрисом Рубенисом стали во главе организации. Главное, им удалось, наконец, наладить связь с Силениеком, — правда, случайную, редкую, но время от времени они получали от него драгоценные указания, как работать дальше. И каждый раз оба не переставали удивляться тому, что он, находясь в тюрьме, предвидит ход событий и знает, как надо действовать, гораздо лучше, чем они, оставшиеся на свободе. Воочию убеждался теперь Жубур, какое мощное оружие в руках коммуниста — революционная теория.

Жубур несколько месяцев уже присматривался кое к кому из наборщиков типографии Тейкуля. Там нашлось несколько дельных парней, и в конце зимы заработала новая подпольная типография. Каждую неделю выходил номер газеты или воззвание на животрепещущую тему. Тут главное было в том, чтобы не оставлять рабочих и интеллигенцию без живого слова, суметь вовремя дать им правильный ответ на насущные вопросы, объяснить международную обстановку и положение в стране. Не позволять правительственной клике дезориентировать народные массы в решающий исторический момент.

Организация работала в полную силу. Вновь наладилась связь с ячейками на всех предприятиях. На место арестованных зимой товарищей в строй становились новые люди, и, незримая для посторонних глаз, но для всех ощутимая, работа борцов за новую Латвию не прекращалась. Трудновато только было научить молодежь выдержке, терпению. Она рвалась в бой, часто не считаясь с обстановкой, с необходимостью согласованных действий, а эта горячность могла сыграть на руку врагам.

Товарищи все время получали предупреждения о шпиках и провокаторах, которые кишмя кишели на каждом шагу. Очень важным по последствиям в этом смысле оказалось разоблачение деятельности Вилде. От него протянулись нити еще к двум-трем провокаторам, орудовавшим среди портовых рабочих и чуть-чуть не затесавшимся в ряды организации. Выявить их удалось уже Юрису Рубенису и его товарищам.

Жизнь стремительно шла вперед. Каждый день нес с собой новые события…

В один из первых теплых дней Жубур встретился на улице с Бунте. Карманы его пиджака по-прежнему оттопыривались от иностранных газет, но в остальном он сильно изменился. Во-первых, одет он был в новый, сшитый у лучшего портного костюм, без всяких следов «последнего крика моды», к которому Бунте всегда питал неодолимую слабость, — разве только ваты в плечах было подложено чуть-чуть больше, чем следовало бы. Ботинки на толстой подошве и каблуках настолько прибавляли ему росту, что его уже нельзя было назвать карапузом. Но глазное — в каждом его движении, в улыбке, в голосе появилась какая-то торжественность.

Жубуру сразу стала понятной причина этого превращения.

— Поздравляю, Джек. Давно? — сказал он, кивнув на обручальное кольцо, украшавшее руку его бывшего сослуживца.

Бунте так и просиял.

— С середины февраля. Да ты разве не читал в газетах?

— Проглядел, наверно.

— Ну как же, наши фотографии напечатали в нескольких газетах. «Еще одна свадьба в кругах нашей интеллигенции», — процитировал он.

— На ком же это ты? — спросил Жубур, чтобы только не молчать. Далекими-далекими казались ему теперь нудные послеобеденные разговоры с Бунте и тогдашние гнетущие мысли о бесцельности собственного существования. «Насколько я изменился за эти немногие месяцы», — с удивлением подумал он.

— Ну, на ком же еще… С прошлого лета эта история тянулась. Не помнишь разве?

— Фания Атауга? — улыбнулся Жубур.

— Она самая. Влюбилась ведь. Ну, думаю, в конце концов чего еще надо? И вот живем. Квартира из четырех комнат. Хорошая мебель, рояль, шестиламповый приемник. Устроились ничего. Лето собираемся провести на Взморье.

— А с работой как? Больше, наверно, не охотишься за квартирами?

— Этого еще не хватало! Чего ради тогда бы я женился? Нет, брат, забирай выше. Мне старик все дела по посредничеству передал, я всем бюро теперь заправляю. А как ты поживаешь?

— Торгую книгами у Тейкуля.

— Тоже дело. Но на книгах далеко не уедешь. Жениться надо, Жубур. Только говорю как другу: гляди на приданое. Без этого никак нельзя.

— Надо будет подумать, — засмеялся Жубур.

— Чего тут думать, — загорячился Бунте, — действовать надо, а не думать. Ты уже в летах, конечно, но еще недурен. Найди подходящую вдову, с домиком, с капитальцем — не откажет. Ну, прощай, старина. Мне надо бежать. Хочу приобрести собачку для Фании. На улице Кришьяна Барона продается щенок — шотландский терьер. Боюсь, как бы не перехватили…

Весеннее солнце, скворцы, новый костюм, рояль… Нет, иначе, как счастливчиком, Бунте нельзя было назвать.

Правда, счастье ему не с неба свалилось, как можно было бы заключить из его рассказа. Когда Фания поведала родителям о своем романтическом выборе, Атауга чуть не присел от неожиданности и несколько секунд хватал ртом воздух, точно, вытащенная из воды рыба.

— Бунте? Этот карапуз в широких штанах? Фани, дочка, да ты не бредишь ли? Ты бы лучше температуру измерила…

— Папа, может быть, тогда ты сам скажешь, за кого мне выходить замуж? — с ехидным смирением спросила Фания. — Ты же сам все время говорил, что лучшего агента, чем Джек, на свете нет. А теперь он плох стал?

Этот вопрос сбил с толку Атаугу. Он больше не стал умалять достоинств Бунте (ничего не скажешь — шустрый, шустрый малый!), а попробовал направить ее помыслы в другую сторону.

— Неужели ты не могла выбрать в мужья человека с положением? Из своего круга? Неужели в Латвии вывелись образованные и состоятельные люди? — кричал он.

— Я люблю Джека, — упрямо повторяла Фания. — Мне он и без образования и без положения нравится. И вовсе он не плохой.

В самый критический момент Фания увеличила вес своего Джека несколькими слезинками. Соответствующая чашка весов сразу потянула вниз, а тут еще подоспела на помощь мадам Атауга.

— Чего ты ее донимаешь, отец? — раздался ее внушительный голос. — Хочешь, чтобы она старой девой осталась? Или за старика думаешь отдать? Знаю я тебя, ты бы не прочь выдать ее за кого-нибудь из прежних дружков, с которыми бражничал в молодые годы. Об этом лучше и не думай… А этих лоботрясов-корпорантов, с которыми водится Индулис, мне и даром не надо. Бунте ничем не хуже других женихов — вежливый, скромный, от работы не бегает. Раз они полюбили друг друга — пусть и поженятся. Тебе же самому легче будет, когда знающий человек будет присматривать за делами. С тебя хватит уж — достаточно на своем веку потрудился.

— Так где же он тогда? — закричал окончательно сбитый со своих позиций Атауга. — Подавайте его сюда, если уж иначе нельзя. Эх, женщины, женщины!

Через месяц была отпразднована свадьба. Брат Фании Индулис демонстративно уехал в этот день к какому-то комильтону в Тукум и возвратился только через неделю. Знакомясь с зятем, Индулис не счел нужным скрывать от него свое пренебрежительное отношение. Первый его разговор с Бунте можно было бы охарактеризовать как единоборство язвительного остроумия и ослиного долготерпения. Конец ему положила Фания: — Поди лучше донимай своих буршей, а в моем доме веди себя повежливей…

Словом, Фания с первых же шагов семейной жизни обнаружила задатки бой-бабы. Во всяком случае шотландский терьер был вполне заслуженным подарком.

2

Юрис Рубенис чувствовал весну не только в природе, — весна была и в его сердце.

Посвистывая, спускался он в трюм парохода и втыкал свой крюк в крепежный лес или в балки, перекатывал с ребра на ребро, двигал спрессованные кипы льна и связки фанеры.

— Чему ты все радуешься? — спросил его как-то форман[35].— В лотерею, наверно, выиграл?

— Нет, форман, не в лотерею, — с веселой наглостью ответил Юрис. — У меня богатая тетушка собирается умирать. Вот я и думаю, как наследством распорядиться.

— Откуда же она у тебя взялась? Не в Америке ли объявилась?

— Нет, она в Латвии проживает — и в Риге и в других городах, — везде. У нее есть и заводы, и фабрики, и магазины, и пароходы. Скоро это все будет моим.

— Как же ты думаешь распорядиться своим наследством? — так же шутливо спросил его кто-то из грузчиков. — Придется тебе позвать на подмогу господ, — без них дело не пойдет.

— Пожалуй, на этот раз обойдусь и без них. Своих людей, что ли, не хватит? Взять хоть бы вас, друзья. Работенка для всех найдется! А вот ответь мне на такой вопрос: ты знаешь, почему памятник у киоска с колоннами назван именем Свободы?

— Ну, в честь свободы, наверно?

— Не угадал. Анекдот это старый, по правде говоря, но раз уж ты не слыхал — расскажу. Когда ставят памятники? Обычно, когда помрет кто-нибудь из великих людей. Например, был у нас великий поэт Райнис[36] — ему после смерти поставили. Или вот тоже была у нас лет двадцать тому назад свобода. Много лет она болела и хирела, а в 1934 году скончалась. Тут ей и поставили памятник.

— Берегись! — раздается сверху окрик.

Визжат тросы и блоки, громыхает лебедка, сквозь окутывающие палубу облака пара в трюм подаются грузы. Но сегодня тяжелый труд уже не кажется таким утомительным: Юрис прозревает очертания завтрашнего дня. Этот пароход в будущем — его пароход. Все эти богатства, которые подвозятся грузовиками к пристани, скоро будут принадлежать ему. Все, все будет его. Вчерашний бедняк, у которого ничего не было, сегодня он чувствует себя богаче всех в мире. Его день грядет: народ — создатель всех богатств — вновь обретет похищенное у него добро. Старое уже не в силах удержаться, это ясно каждому человеку, читающему газету, слушающему радио. Люди, еще зимой распространявшие выдумки о советских «фанерных» танках, теперь молчат, словно воды в рот набрали. Вместе с линией Маннергейма Красная Армия разрушила бастионы международной лжи, и когда речь заходит о военной мощи Советского Союза, демагогам приходится помалкивать, чтобы не очутиться в смешном положении. Фанерные танки… Фанерные головы у тех, кто этому поверил, а вместо мозгов — опилки.

Народ чувствует рядом с собой присутствие могучего, непоколебимого друга, который не оставит его в часы испытаний, не позволит мракобесам растаптывать самые священные его права. Чаша долготерпения народного переполнилась, народ больше ждать не хочет. Не хочет и не может. Он постепенно выпрямляется во весь свой богатырский рост, грозно глядит в глаза своим угнетателям. Хватит, подлецы, сейчас мы требуем отчета!

— А вот еще анекдот про Ульманиса, слыхал? — продолжает шутить с товарищами Юрис. — Приходит он раз на прием к самому Саваофу и заявляет: «Я потомок короля Намея». Бог чин-чином встает с престола, чтобы поздороваться, и только он привстал, как Ульманис — раз на его место. Бог и так, и сяк, и стыдит его, и по-хорошему — только чтобы сошел с престола, а наш Карл и ухом не ведет. Тут его начали уговаривать и ангелы, и апостолы, и ветхозаветные пророки — с Карла все как с гуся вода. Наконец, бог велел позвать апостола Петра, — может, старик даст совет, как быть. Петр почесал за ухом, подумал немного, подошел к престолу и что-то шепнул Ульманису. И что вы думаете? Карл вскочил как ошпаренный — и без оглядки выскочил из райских ворот. «Что ты ему такое сказал?» — спрашивает бог у Петра. «Я только сказал, что в аду всех фотографируют», — ответил апостол Петр. На небесах все за животы держались от хохота.

Здесь, в трюме, тоже посмеялись: все знали, как любил Ульманис позировать перед фотоаппаратом.

— Лучше бы он там и остался на веки вечные, — говорили грузчики. — Совсем плох стал на старости лет Саваоф, если пускает на небеса всякую шваль.

Так они потешались в свободные минутки, поглядывая, нет ли поблизости формана или еще кого из хозяйских прихлебателей.

Но тут же можно было услышать и более серьезные разговоры:

— Говорят, фабрикант Аун грозился своим рабочим, — пусть, дескать, не радуются раньше времени и на его фабрику не зарятся. Если дело дойдет до больших перемен и крупные предприятия придется передать государству, он камня на камне от нее не оставит. Станки велит разбить, а корпуса взорвет.

— Так же вот грозился и Мелибренцис, — это у которого текстильная фабрика. «Готовую продукцию подпалю, а машины переломаю. Моя собственность, куда хочу, туда ее и деваю. Вы со мной ничего не поделаете».

— Да, если мы будем глазами хлопать, так оно и случится, — сказал Юрис. — Они рады будут оставить народу одни развалины, довести страну до разрухи. Но уж тут нам, рабочему классу, придется глядеть в оба.

Он понизил голос, и товарищи теснее сдвинулись вокруг него.

— На всех предприятиях сейчас организуются группы самозащиты. На каждой фабрике, в каждом складе и магазине, на электростанциях и на телефонных узлах. Надо, чтобы рабочий глаз все время следил за нынешними хозяевами. Неужели мы им позволим портить наше же добро? Нет, народ должен получить его в целости. Только придется соблюдать строжайшую тайну: если это до хозяйских ушей дойдет, они только хитрее будут действовать.

Такие группы самозащиты стихийно возникали в те дни на многих предприятиях. Задолго до решающих боев рабочий класс встал на страже своего достояния. И ничто не могло укрыться от зоркого ока этой невидимой, молчаливой стражи.

Юрис Рубенис рос, как росла большая часть портовой молодежи. Едва окончив школу, он уже стал помогать отцу на работе. Семнадцатилетним юношей наравне с другими грузчиками таскал на спине тяжелые кули сахару, муки и соли, задыхался от пыли на складах льна. Ловко носился по сходням с тяжело нагруженной углем тачкой. Подобно своим товарищам, он тоже мечтал поплавать по морям, побывать в чужих странах, посмотреть, как люди живут. Но с него хватило одного рейса до бельгийских и французских портов: несмотря на крепкое здоровье, он при малейшем волнении валился с ног от морской болезни. Тогда Юрис решил, что надо крепче держаться за землю.

В тяжелом труде проходили годы. Сейчас, в двадцать семь лет, Юрис давно постиг все тонкости и тайны своей профессии. Он с одинаковой ловкостью справлялся с погрузкой и льна, и угля, и сплавного леса. Вполне освоился он и с работой на складах и на товарной станции. Несколько зим Юрис пробыл на лесоразработках, а по веснам сплавлял плоты. На сплаве у него и завязалась тесная дружба с Петерем Спаре, а немного спустя и с его сестрой Айей. Первое время ему было просто приятно посидеть с ней, поговорить о людях, о книгах, пойти вдвоем в парк «Аркадию» или в Саркандаугаву, хотя ни он, ни она не были любителями танцулек.

Хотя Айя окончила среднюю школу, считалась интеллигенткой, это не мешало их дружбе. Да и не так велика была между ними разница в развитии. У обоих мировоззрение формировалось на работе в подпольной коммунистической организации, оба они росли под идейным влиянием Силениека. К тому же Юрис много читал, а жизненный опыт, опыт революционной борьбы помогал ему осмысливать прочитанное лучше, чем иному его сверстнику аттестат зрелости. Каждый раз накануне революционных праздников — Первого мая и Октябрьской годовщины — Юрис должен был прятаться у своих друзей, потому что обычно в это время его арестовывали и держали целую неделю в кутузке. Точно такие же меры предосторожности полиция принимала против многих активных рабочих: ведь красные знамена, появлявшиеся на заводских трубах, на крышах высоких зданий, расклеиваемые на стенах плакаты с лозунгами и листовки с воззваниями пуще всего пугали в эти дни охранителей ульманисовских порядков.

Юрис любил Айю. Судьба девушки ни днем, ни ночью не давала ему покоя. Он дышал живительным воздухом весны, а она задыхалась в тюрьме. «Лучше бы я был на ее месте, — часто думал он. — Здесь она делала бы не меньше моего, а я бы легче перенес тамошний режим. Я здоровее, крепче ее».

Он старался как можно чаще бывать в Чиекуркалне, у ее стариков. Последние дни всех троих донимала одна забота: как быть дальше, кто будет носить по пятницам передачу в тюрьму? Старик Спаре должен вот-вот уехать на сплав, а мать могла ходить только раз в две недели, когда работала в ночную смену, — да и то у них поговаривали, что летом вторая смена будет совсем отменена. Старикам трудно было перебиваться на три-четыре лата общего дневного заработка, и не раз уже случалось, что перед уходом Юрис отзывал в сторону мать Айи и всовывал ей в руку десятилатовую бумажку.

— Купите им чего-нибудь, когда пойдете туда… Если в этот раз пустят на свидание, не забудьте и от меня привет передать… Теперь уж им недолго ждать. Об этом мы здесь позаботимся.

В сумерках все предметы в комнате кажутся синеватыми. Или это дымит трубка Мартына Спаре? Они сидят и беседуют вполголоса о приближении весны и новой жизни. Иногда кажется, что и Айя и Петер здесь же сидят на своих обычных местах: один в углу комнаты, другая — у окна. Снова все вместе. Какое это было бы счастье! И оно придет… Должно прийти… В двери Латвии стучится весна!

3

Прамниек решил окончить свою большую картину до наступления лета, поэтому все дневные часы проводил в мастерской. Два-три часа работал с натурщиками, а остальное время — по эскизам и мелким наброскам углем. Он до того втягивался в работу, что Ольге только после усиленных уговоров удавалось вытащить его к вечеру на воздух. Но и во время прогулок он не мог ни говорить, ни думать о чем-нибудь постороннем, мысли его все время возвращались к картине. Заметив в толпе какое-нибудь характерное лицо, он дергал за локоть Ольгу, заставляя смотреть на него. Он мог по часу простаивать на месте, наблюдая за группой рабочих, перешивающих трамвайные рельсы, или у извозчичьей стоянки, глядя на какого-нибудь старичка, мирно дремлющего на козлах в ожидании седоков. Ольга давно привыкла к этому и терпеливо ждала, не надоедая разговорами.

Если кому из друзей хотелось повидаться с Прамниеком, тот должен был сам идти на улицу Блаумана. Чаще других заглядывал сюда редактор Саусум. Его длинные ноги легко взлетали по бесконечным ступенькам до пятого этажа, — вот только сердце за последнее время стало пошаливать. Зато в мастерской он находил настоящий отдых, отводя душу в долгих разговорах с художником. Прамниек обычно показывал ему на удобное большое кресло, а сам продолжал работать у мольберта — в этом отношении он не делал исключения даже для Саусума.

Что сблизило этих людей? Во-первых, они работали в одной газете. Прамниек сотрудничал у Саусума в отделе искусств, писал о живописи и скульптуре. Кроме того, несколько месяцев тому назад их обоих довольно чувствительно оштрафовали за излишнюю откровенность. И так как охоты к разговорам случай этот у них не отбил, да и поговорить за последнее время находилось о чем, безопаснее всего было отводить душу с проверенным товарищем по несчастью. В редакции, в кафе, в фойе театра нельзя было вымолвить ни слова, не рискуя быть подслушанным. А там опять донос, и опять страдает карман. Тут никакой бюджет не выдержит.

— Слишком уж душно становится, — начинал Саусум. — Иной раз и сам не знаешь, что можно печатать, чего нельзя. Если в газете нет славословий Ульманису и дифирамбов пятнадцатому мая, то никогда не можешь быть уверен, что тебе не влетит от Валяй-Берзиня. Как ни расшаркивайся, как ни ползай на брюхе — им все мало.

— Надо больше писать про солнце, про цветочки, — не оборачиваясь, ответил Прамниек, — или еще о дамских модах, о новом галстуке принца Уэльского… Тема благодарная.

— Да мало ли мы печатаем подобной дряни!.. — Саусум снял роговые очки и долго протирал платком стекла. Как все люди, постоянно носящие очки, без них он казался старше; глаза у него были усталые, веки припухли. — Хочется дать народу что-нибудь посущественнее, над чем можно было бы поразмыслить, донести до него правдивые слова, а тут на тебе… Ведь все честные писатели и журналисты постепенно отходят от нас. Нейтральная тематика давным-давно исчерпана, да ведь и не в ней дело. Писателю хочется говорить с народом откровенно и говорить о самом насущном… Ты знаешь, что происходит с пивом, когда оно перестаивается в бутылке? Оно закисает и покрывается плесенью. Боюсь, что то же самое произойдет и с нашей творческой интеллигенцией: она скиснет и заплесневеет, если ее будут оттирать от жизненных проблем, заставят пережевывать собственные мысли. Вчера пригласил я к себе в редакцию Калея и попросил его написать статейку о походе студенческой роты, нечто вроде эпизода из времен «становления»[37]. Я знаю, что у Калек каждая копейка на счету: что заработает, то и съест. Вот и хотелось немного помочь. И можешь представить, что он ответил? Он-де не желает деквалифицироваться, ему, видишь ли, про студенческую роту ничего заслуживающего внимания не известно. Отказался, мошенник. И так со многими. И сила есть и талант, а приложить не к чему. В конце концов внутри все перебродит и заплесневеет.

— Не заплесневеет, Саусум. Скоро выскочит эта пробка — да еще с каким треском! Сам-то ты не чувствуешь разве, чем веет в воздухе?

— Чувствую, чувствую. Конечно, что-то должно произойти… Скажи, почему у тебя эти знамена до сих пор не закрашены, когда вся картина уже почти готова?

— Знамена я отделаю в самом конце. Видишь ли, они у меня должны составлять самое яркое пятно в картине. Надо найти соответствующие тона, а пока это трудно сделать.

— Вероятно, это будут красные тона? — хитро улыбнулся Саусум.

— Вполне возможно, — с той же хитрой улыбкой ответил Прамниек, — это видно будет потом.

— Выжидаешь пока? Гм… да… все мы так. Ну, а, по-твоему, красный цвет действительно окажется для нас самым подходящим? Будет он гармонировать с расцветкой национального букета?

— Смотря на чей вкус… А ты что — боишься, Саусум?

— Я не знаю, Прамниек. Пока я ничего не знаю. Старым я сыт по горло, но вопрос в том, будет ли новое лучше старого. Я не знаю, каким оно будет, и это меня пугает. Ведь не забудь, что мы с тобой латыши, любим свой народ, свою культуру, свои обычаи — словом, все, из чего складывается самобытный облик нации. И я буду любить свой народ до гробовой доски.

— А кто же тебе не велит любить его? — спросил Прамниек. Он на минуту отложил в сторону палитру, чтобы набить трубку. — Назови мне такого человека. Кто же захочет слушать такого выродка?

— Никто тебе так прямо и не будет говорить, но мне кажется, что это новое веяние, этот интернационализм, или как там его, несет с собой какой-то трафарет. Может быть, я романтик-националист. Не из тех, конечно, которые норовят сейчас скроить из национальных костюмов знамя реакции, — ну их к черту! И пусть они водят свои хороводы, пока постолов не растеряют, — я в них участия принимать не стану. Но мне дорог язык моего народа, дорог латышский быт, народные обычаи, пляски и песни в ночь под Янов день[38] с дубовыми венками, с полыхающими смоляными бочками. А у интернационализма нет еще своих обычаев и традиций, он может дать только что-нибудь сшитое на скорую руку, не имеющее связи с прошлым, что-нибудь вроде выращенного в горшке комнатного растения, корни которого никогда не соприкасались с почвой.

— Слушай, Саусум, где ты нахватался такой чепухи? Не исходят ли все эти откровения из министерства общественных дел, не навеяны ли они академическими речами Аушкапа?[39] Тебе бы лучше, чем кому другому, следовало знать, что у них там, на Столбовой улице, специально посажен один предприимчивый специалист на фабрикацию самых нелепых слухов. Говорят, что сам Валяй-Берзинь просматривает каждый его проект, а после утверждения эти слухи распространяют в народе. Ох, боюсь, что ты, сам того не зная, напился из этого зловонного источника. Смотри, Саусум, так можно испортить себе желудок.

— Ну, а ты сам как? Ждешь чего-нибудь от этого… нового? Знаешь, что оно тебе принесет?

Прамниек пожал плечами.

— Я знаю, что тогда мне не придется писать одни натюрморты и голые тела. Искусство выйдет, наконец, из столовых и спален на солнце, на простор. Мои картины больше не будут служить украшением одних гостиных и кабинетов денежных тузов или министерских приемных, где их подбирают в тон к мебели. Пора уж поработать и для народа. Я сознаю, конечно, что ему не натюрморты нужны, — он потребует подлинного содержания, мысли… И я буду думать, буду искать. Вот тогда, Саусум, моя совесть художника будет спокойна. И ты не позволяй себя запугивать огородными пугалами. Почитай советские книги, послушай московское радио, узнай, как там живет народ. Сто народов в одной семье, и каждый сохраняет свое лицо, свои традиции. Нашим ура-националистам, конечно, не очень хочется повалить прогнивший националистический забор, который заслоняет от народа остальной мир. Они боятся, как бы он не заметил тогда тесноты нашего двора. Пескарю и пруд кажется океаном, а себя он мнит самой крупной рыбой в этом океане. Так почему же мы с тобой должны ограничиваться кругозором пескаря? А я вот не желаю прозябать в прудике. Я хочу в море.

Быстро, будто в сердцах, работая кистью, Прамниек оставлял на полотне резкие мазки. Клубы дыма окутывали его буйную шевелюру. Саусум поднялся с кресла, стал прохаживаться по мастерской взад-вперед.

— Если бы знать наверное, что будет… Ведь ты и сам толком ничего не знаешь, Прамниек. Ты все представляешь соответственно собственным желаниям.

— Возможно. Но мне кажется, что осуществление наших желаний в значительной мере зависит от нас самих. А пока что нам и желать-то запрещают. Пока мы должны довольствоваться тем, что нам преподносит клика пятнадцатого мая.

— Но ведь Калей вот не довольствуется этим. О студенческой роте писать не взялся.

— Что уж там говорить, Саусум, все мы только и делаем, что занимаемся болтовней. А это новое придет помимо нас, хотим мы его или не хотим. И не мы его принесем. Другие принесут его на своих сильных плечах. Принесут те, кто борется за это новое. Мы только языки чесать умеем, когда уж очень приспичит. А для честного человека этого маловато.

— Нас с тобой, значит, и честными людьми назвать нельзя?

— Во всяком случае мы могли бы быть почестнее. Может быть, со временем и станем такими. Будущее покажет.

Весеннее солнце пробивалось и сюда.

4

Официально Никур принимал посетителей два раза в неделю, но на практике дело обстояло иначе. Один приемный день выпадал потому, что по пятницам «превосходительство» выезжал на охоту и, следовательно, отсутствовал. Но и по вторникам дело обстояло не легче. Иной провинциал раз по десять приезжал в Ригу и часами сидел в приемной в тщетной надежде, что секретарь вызовет его, наконец, на прием к министру. В известной степени это делалось с умыслом: посетители могли собственными глазами убедиться, что Никур всегда по горло занят работой, что министром быть — дело не простое.

Нет если Никур принимал далеко не каждого встречного-поперечного, зато с теми, кто удостаивался такого внимания, он просиживал по часу и больше. Рассказывал анекдоты, расспрашивал о семье, а мимоходом решал и само дело, лишний раз подкрепив таким образом свою репутацию обаятельного человека. Что еще могло так польстить какой-нибудь учительнице, которая приехала из провинции попросить господина министра пожаловать на торжественный выпуск учеников ее школы, как проявленный им интерес к ее личной жизни? «Есть ли у вас семья? Как здоровье ваших деток? Из какой волости вы родом?» После такого приема она целый год без устали рассказывала всем своим друзьям и знакомым о том, какой очаровательный человек господин министр, пека это не становилось известным всей округе.

Именно по этим причинам Никуру никогда не удавалось принять более трех-четырех человек в неделю, хотя в телефонной книге и на дверях его приемной и уведомлялось, что принимает он по вторникам и пятницам от часу до четырех дня. Однако последнее время «превосходительство» стал несколько доступнее, в особенности для приезжих из провинции. Даже секретарь его не взялся бы объяснить причину такого внезапного интереса к этой категории посетителей. Известно было только, что министр не делает ничего без тайного расчета, — был, следовательно, какой-то смысл в приеме всех этих командиров айзсаргов, лесничих и председателей рыбачьих обществ.

Зазвонил телефон. Спрашивал голос Гуны Парупе. Никур сделал знак секретарю, что хочет остаться один.

— Ну что у тебя, золотце? Что слышно нового?

— Альфред, милый, я хочу тебя спросить… Правда это, будто нынешнее правительство и ты тоже, милый, долго не продержитесь?

— Кто это тебе рассказывает такие глупости?

— Да все так говорят: И в кафе, и в театре, в трамвае — везде только об этом и шепчутся. Меня даже зло берет — почему все так радуются? Да еще смеются: «Интересно знать, куда удерут самые главные…» Альфред, объясни мне, за что они нас так не любят?

— За что им любить нас? — ответил Никур словами английского короля Эдуарда VII[40]. — Да ты не волнуйся, золотце…

— Значит, правда?

— Лучше отложим этот разговор до вечера. Я к тебе заеду.

Положив трубку, Никур облокотился на поручни кресла. Его одолевали мрачные мысли. «Конец недалек. Скоро придется давать ответ. За все, за все».

«Ты будешь висеть в петле… От нас ты не уйдешь…»

Ни день, ни ночь не давали покоя Никуру эти слова, как будто их выжгли в его мозгу раскаленным железом. Воздвигнутый шесть лет тому назад на лжи и на грубом насилии балаган пятнадцатого мая шатался, трещал и расползался по всем швам, грозя похоронить под развалинами своих строителей. Агенты ежедневно доносили о симптомах распада даже в той прослойке, которая считалась опорой режима. Крупные чиновники, состоятельные люди сломя голову спешили менять фамилии. Министр внутренних дел не успевал подписывать решения об утверждении новоиспеченных латышских фамилий. Так они старались запутать свои следы, изгладить из людской памяти свое прошлое. Как будто Фрейберг, превратившись в Бривкална, становился поэтому иным человеком, с иной биографией.

Многие из тех, которые еще вчера надрывали глотки во здравие Ульманиса и режима пятнадцатого мая, сегодня стыдливо, бочком выбирались через заднюю калитку со двора «вождя», искали знакомства и даже дружбы с пасынками этого режима, в надежде что те при случае замолвят за них доброе словечко. Иные вдруг принимались навещать давно забытых бедных родственников или старых кухарок, пускались с ними на откровенность, жалуясь на притеснения со стороны Никура и прочих. Многие теперь страстно стремились оказаться в числе пострадавших, чтобы запастись пропуском в новую жизнь, о которой у них было весьма смутное представление и которую они боялись и ненавидели.

А какие чувства испытывал сам Никур? Перед самим собой ему незачем было притворяться: животный страх и ненависть к народу, который грозил смахнуть его с вершины власти на свалку истории, не оставляли его ни днем, ни ночью. С ними он засыпал, с ними и просыпался. Страх и ненависть стали основной движущей пружиной его деятельности. Он еще что-то предпринимал, он боролся, стараясь укусить кого только можно. Охранка получила строжайшую директиву: ловить, сажать, никого не щадить. Еще неизвестно, при каких обстоятельствах произойдет их уход. Может быть, они еще хлопнут дверью.

«Черт бы их побрал — всех этих плакс, всех этих Кауленов и Лусисов; впору хоть стой возле них с платочком и вытирай мокрые носы — иначе народу нельзя показывать. А с тех пор как мадам Лусис привиделся дурацкий сон, муж ее окончательно ошалел и чуть ли не каждый день пристает к президенту с просьбами отправить его посланником в одно из балканских государств…» Сон был на редкость глупый. Жене Лусиса показалось, что бунтовщики перерезали ей горло и из него с бульканьем, как из крана, полилась кровь. Проснувшись от ужаса, она испугалась еще сильнее, когда увидела посреди спальни высокую белую фигуру. Это был «его превосходительство» Лусис. Министр финансов накануне здорово кутнул и среди ночи поднялся с кровати, чтобы утолить мучившую его жажду. Журчанье льющейся из графина в стакан воды и вызвало у спящей мадам такие ужасные ассоциации. На другой день она рассказывала сон всем женам министров, те — мужьям, после чего разразилась сущая эпидемия снов — один кошмарнее другого, и следы ночных переживаний не сходили с лиц «превосходительств» даже днем. Какого же толку можно было ждать от этих людей? Никур сердился, презирал своих коллег, но страх изо дня в день все сильнее овладевал им самим, в особенности когда он оставался один. В обществе он еще держался, с его лица не сходила добродушная улыбка, он старался беспечной шуткой поднять дух своих скисших коллег.

Постучав в дверь, вошел секретарь.

— Ваше превосходительство, там пришла поэтесса Айна Перле. По вашему приглашению. Сказать, чтобы подождала?

— Перле? — Никур стал листать записную книжку. Верно, записана на сегодня, и рядом с фамилией стоит пометка о задании. — Впустить. Остальные могут не ждать. Я сейчас уеду.

Она вошла, откинула на шляпу черную вуалетку и улыбнулась, от чего на щеках ее образовались хорошенькие ямочки.

— Что с моим мальчиком? Почему он такой хмурый?

— Я устал, крошка. Ты ведь знаешь, каковы сейчас у нас дела.

— Ну, вот и улыбнулся и смотреть на тебя приятнее. А то сидит тут один и дуется… Агу-агу… — Она потрепала его ладошкой по щеке и тут же поцеловала.

На щеке осталось пятнышко кармина. Айна Перле достала платочек и осторожно стерла следы поцелуя. Всегда улыбающаяся, нежная и полная юмора, она напоминала позванивающий и поблескивающий медный бубенчик.

Времени у Никура не оставалось. Он прервал щебетанье маленькой поэтессы:

— Про все эти разговоры в редакциях и кафе побеседуем в следующий раз. Все равно ничего нового в них нет. Брюзжать — брюзжат, а сами трясутся от страха… У меня к тебе дело, Айна.

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — ответила она, состроив наивно-послушную мордочку. — Я к вашим услугам. Надеюсь, ты не пошлешь меня куда-нибудь в глушь?

— Нет, ты по-прежнему остаешься в Риге. У тебя довольно хорошая репутация среди так называемых нейтральных поэтов. В политике ты не замешана. Считаешься представительницей прогрессивной интеллигенции. Короче говоря — в глазах наших врагов ты ничем не скомпрометирована. О нашей связи никто никогда не узнает. Значит, риска никакого.

— Я не совсем понимаю… Чего ты от меня требуешь?

— Коротко и ясно: ты должна приобрести доверие в кругах, близких советскому посольству. Постарайся проникнуть туда, стать там своим человеком. Если будет необходимо — поди в любовницы к какому-нибудь ответственному работнику, тут тебе поможет твоя наружность. Это, так сказать, исходный пункт твоей дальнейшей деятельности. Ясно?

— Ясно, — тихо, деловито ответила Айна. — А если ничего не получится?

— Надо сделать все, чтобы получилось. Так нужно. Когда придет время, мы тебя озолотим. Согласна?

— Разве я могу перечить своему милому мальчику?

— На некоторое время ты перестанешь бывать в министерстве. Я буду навещать тебя дома. Можешь иногда пройтись на мой счет в обществе. А теперь, дружок, тебе пора идти. Не сердись, у меня голова кругом идет от дел. Подумай сама, с чего начинать действовать. Новые времена — новая тактика. До свиданья, крошка.

Когда Айна Перле вышла, Никур велел подать машину.

— Я уезжаю в провинцию, — сказал он секретарю. — Буду звонить. Об этой поездке никому ни слова. Президент знает, где я буду находиться.

Таково было действие весеннего солнца на высшие сферы.

5

Чем богаче содержанием жизнь, тем быстрее созревает человек. Ярким примером этому был Жубур. Случайная встреча с Силениеком, ознаменовавшая решительный поворот в его жизни, пришлась на пору, когда он с особенной остротой осознал всю унизительную бессмысленность существования человека в капиталистическом обществе. То, что многим людям, а раньше и ему самому, казалось результатом личной удачи или неудачи, везения или невезения, приобрело очертания железного закона, действие которого он испытывал и на себе и на большей части окружающих. Возможно, что если бы ему удалось тогда найти штатное место, на котором он мог бы в какой-то мере приложить к делу свои знания и способности и которое обеспечило бы ему сносные условия существования, — возможно, что тогда его на некоторое время перестали бы мучить уродливые противоречия общественного строя. Но, увидев их однажды во всей неприкрашенной наготе, он вряд ли мог бы надолго успокоиться собственным крохотным благополучием.

Он очень болезненно чувствовал свое одиночество и, может быть, поэтому с особенной силой понял, как не случайна эта черта ни в его жизни, ни в жизни других людей. Ходячая житейская мудрость, веками вколачиваемая собственниками и блюстителями собственности в миллионы голов, учившая держаться за свое, думать лишь за себя, всегда давала достаточно богатые плоды. Питаться этой мудростью ни в самых примитивных, ни в самых изысканных ее разновидностях Жубур не хотел, — он достаточно читал и думал, чтобы знать, во что обходится она народу.

Однако при всем критическом отношении к миру, в котором он жил до первой встречи с коммунистом, Жубур в сущности оставался в тупике. И только когда Силениек познакомил его с работами Ленина и Сталина, когда Жубур прочел «Краткий курс», он начал постигать всю мощь революционной теории. Читая сочинения Ленина, «Вопросы ленинизма» Сталина и «Краткий курс», он в сущности впервые знакомился с историей первой страны, где осуществлялся социализм. То, что он узнавал ранее о Советском Союзе, почти всегда исходило из источников, отравленных откровенной бешеной ненавистью или скрытой недоброжелательностью. А эти книги страница за страницей открывали ему, как воздвигался величественный новый мир, воздвигался героическими усилиями многомиллионного народа, воодушевленного всепобеждающей идеей коммунизма, на необъятных просторах огромного государства, а не в фантазиях утопистов.

В книгах Шолохова, Островского, Алексея Толстого и других советских писателей, которые Жубур прочел за зиму, он увидел, как рождался и строитель этого общества, советский человек, как, преобразуя мир, он преобразовывал свою душу. Теперь и его глаза стали приобретать зоркость. Многие явления, которые он раньше, наблюдая каждый день, считал естественными, вызывали в нем теперь острое возмущение, как будто он встречался с ними впервые.

Жубур был человек цельного характера. Осознав и прочувствовав животворящую правду коммунизма, он раз навсегда избрал себе путь, раз навсегда решил отдать все свои силы, всего себя партии, которая выводила латышский народ на широкий исторический путь. Он уже не мог существовать иначе, — работа для партии, для народа стала для него жизненной необходимостью, как воздух, как хлеб. В этой работе с каждым днем крепло его мировоззрение. Смутный, неоформленный протест сменили твердые убеждения; стройная теория, опирающаяся на многовековые достижения науки, проверенная всем ходом истории, постепенно становилась оружием и в его руках.

Из исполнителя отдельных несложных поручений Жубур вырастал в серьезного партийного работника. Обстановка была трудная: часто ему приходилось срочно принимать важные решения, руководить действиями своих товарищей. Как ему не хватало в такие моменты совета Силениека! Но жизнь требовала немедленных решений, и Жубур скоро понял, что избегать ответственности, ссылаться на свою неопытность было бы постыдным малодушием. Надо было думать о деле, а не о том, что частные ошибки могут уронить тебя в глазах товарищей. Зато необходимость каждый день преодолевать новые, не испытанные еще трудности закаляла его, заставляла расти быстрее.

Жубур еще ни разу не замечал, чтобы за ним велась слежка, хотя и мысли не допускал, особенно после истории с Вилде, что им никто не интересуется. Поэтому всякий раз, выполняя какое-нибудь рискованное задание, он действовал со всеми предосторожностями. Должность книгоноши значительно расширяла для него возможность конспиративной работы, но нельзя же было до бесконечности надеяться на недогадливость Вилде и его подручных. Разве им не могло прийти в голову, что в сумке книгоноши могут оказаться не только издания Тейкуля? «Никогда не следует умалять сил противника, лучше заранее ждать от него всяких каверз, чтобы быть наготове», — говорил, бывало, Силениек, и Жубур старался не забывать его совета. Конечно, предусмотреть все опасности было невозможно, — вся его работа представляла собой цепь опасностей. Да ведь и грош цена такому подпольщику, который отступает перед риском. Рисковать надо было, но с умом.

В конце апреля с Жубуром произошел случай, показавший ему, что бывают положения, когда, невзирая на громадный риск, на очевидную опасность, приходится идти напролом. Он должен был встретиться с одним приехавшим из Лиепаи товарищем, чтобы передать ему директивы Центрального Комитета для лиепайской организации. Жубур познакомился с ним еще зимой, когда ездил в Лиепаю. Явка была назначена на одиннадцать часов вечера у железнодорожного виадука, между скотобойней и улицей Дунте. В десять часов Жубур вышел из дому и доехал на трамвае до центра. Погода была пасмурная, днем несколько раз принимался накрапывать дождь, и вечер обещал быть темнее обычного. Чтобы запутать на всякий случай следы, Жубур забежал на улицу полковника Бриедиса к одному знакомому и просидел у него чуть ли не целый час. У этого дома было одно незаменимое для конспиратора удобство: из негр можно было проходным двором выйти прямо на Промышленную улицу. Жубур не преминул воспользоваться этим преимуществом. Выйдя на Промышленную улицу, он направился мимо сада Виестура к улице Петерсала. И тут Жубур в первый раз убедился, что к нему «пришился хвост». Он шел по другой стороне улицы, в том же направлении, что и Жубур, лица его нельзя было рассмотреть из-за темноты. Когда Жубур ускорял шаг, тот начинал торопиться, Жубур шел медленнее — тот тоже. Расстояние между ними не уменьшалось и не увеличивалось. Дойдя до конца улицы, Жубур свернул направо, пересек трамвайные пути и медленно пошел по Выгонной дамбе, мимо забора товарной станции, в сторону скотобойни. До места явки оставалось километра два. Метров через сто он оглянулся, незнакомец по-прежнему двигался параллельно ему, как тень, которая не может отделиться от вызвавшего ее предмета.

Впервые Жубуру стало не по себе. «Конечно, — подумал он, — может быть, это просто филер обходит в положенные часы свой район, — заметил подозрительного человека и решил проследить за ним. Но и в этом случае нельзя подойти при нем к лиепайцу. Это все равно, что написать у товарища на лбу: „Обыщите меня — я везу конспиративные материалы“. В поезде его бы немедленно арестовали».

На другой стороне улицы показалась какая-то женская фигура, она шла навстречу. У Жубура сразу отлегло от сердца: очевидно, свидание. И женщина и незнакомец замедлили шаги; вот-вот они остановятся, поздороваются, и тогда можно будет спокойно продолжать свой путь. Но незнакомец не остановился. Он только внимательно оглядел женщину, обернулся еще раз, когда она уже прошла мимо, метнул быстрый взгляд на Жубура и продолжал идти дальше. «Теперь окончательно ясно, что это шпик. Он не отстанет до конца». А товарища надо было встретить во что бы то ни стало — лиепайская организация ждала указаний Центрального Комитета, и другой возможности передать их в ближайшее время не предвиделось. Надо было что-то придумать немедленно, в несколько минут. До виадука Выгонной дамбы оставалось совсем немного, а за ним начиналась бойня. Надо было или немедленно отвязаться от шпика, или изобличить его на месте. У виадука Жубур остановился, сделал вид, что у него развязался шнурок на ботинке, и долго возился, завязывая его. Шпику поневоле пришлось первому пройти под виадуком. Забор, огораживавший треугольником территорию боен, образовывал в этом месте угол. Одна сторона треугольника тянулась от Выгонной дамбы параллельно железнодорожным путям к улице Дунте, другая — вдоль Выгонной дамбы, а третья шла вправо от Конного базара и на расстоянии полукилометра смыкалась с первой под острым углом. «Если шпик пойдет по Выгонной дамбе, я сверну направо, — думал Жубур, развязывая и завязывая шнурок. — Пусть идет вперед и выбирает направление».

Когда он вышел из-под виадука, шпик уже перешел улицу и стоял у угла забора. Заметив, что Жубур идет в его сторону, он медленно двинулся вправо вдоль забора. Жубур уверенным, неторопливым шагом дошел до угла и круто повернул влево. Наконец, тень отделилась от него! Жубур пошел быстрей и шагов через сто оглянулся… Шпик больше его не преследовал.

Теперь, чтобы окончательно отвязаться от шпика, надо было пропустить его вперед, отстать от него. Шпику оставалось пройти вдоль забора около шестисот метров, а Жубуру — почти вдвое большее расстояние. Он шел медленно, давая фору своему противнику. Как бы тот ни медлил, ему все равно пришлось бы достигнуть острого угла треугольника минут на пять раньше Жубура.

Когда Жубур дошел до этого угла, шпик с задумчивым видом подходил к перекрестку. От неожиданности он вздрогнул и стал нервно насвистывать. Свет фонаря позволил Жубуру на мгновенье увидеть его лицо. И он узнал франтоватого субъекта, с которым подрался на дюнах и которого не так давно видел на Кленовой улице у старого гаража.

Если бы Понте подозревал, какая опасность угрожала ему в этот раз, он бы не насвистывал, а сунул бы руку в карман, где лежал револьвер. Жубур решил идти напролом. Самое позднее через десять минут он должен встретиться с лиепайцем. Если шпик не уберется с дороги, то… придется разделаться с ним один на один. Удар ладонью по горлу может сбить с ног и атлета. Место было пустынное, и подальше от фонаря можно было сделать это, не производя шума. «Можно ли убить змею, которая готовится ужалить тебя?» И Жубур тут же ответил самому себе: «Да, можно».

Пропустив вперед Понте, Жубур шел за ним шагах в двадцати по узкой извилистой тропинке, протоптанной прохожими. Очевидно, темнота и безлюдье нервировали Понте, — он пошел быстрее, чтобы скорее дойти до следующего фонаря. Но Жубур не отставал. Он почти бежал. Понте оглянулся и пошел еще быстрее. Это уже походило на преследование. Достигнув самого темного места, Жубур заметил налево забор с широко распахнутыми воротами. Во дворе, у самого забора, стояла старая дуплистая ива. Не колеблясь ни секунды, Жубур быстро бросился в ворота и встал за толстый ствол дерева. Оказалось, что он попал на двор лесопилки; поодаль виднелись смутные очертания штабелей теса. Сторожей поблизости не было. Жубур стал наблюдать за Понте. Пройдя еще несколько шагов, тот оглянулся и остановился. Постоял несколько минут, потом нерешительно направился в сторону боен.

«Вот это породистая ищейка, — подумал Жубур, — какая настойчивость!» Понте действительно напоминал потерявшую след собаку. Он шел, все время оглядываясь, рука его сжимала рукоятку револьвера. Жубур подождал еще немного, затем снова вышел на тропинку и пошел прямо к перекрестку, на улицу Дунте. Еще издали он увидел медленно направлявшегося ему навстречу мужчину. Они остановились в тени забора и пожали друг другу руки. Жубур тут же отдал товарищу драгоценные материалы, ради которых десять минут назад мог уничтожить человека, если бы не эти ворота. Жубур знал, что товарищи осудили бы его, но в этот вечер он готов был преступить неписаный закон большевистского подполья, если бы не нашел иного выхода.

Через минуту Жубур и лиепайский товарищ уже разошлись в разные стороны. Домой Жубур пошел другой дорогой. Теперь он был покоен. Если бы к нему и пристал какой-нибудь субчик с улицы Альберта, он бы и в ус не дул. В кармане у него ничего не было. «Теперь Лиепая себя покажет, — думал он, — и как покажет!»

6

Вилде дал честное слово, что перестал работать в охранке, и Мара ему поверила. Будь положение в стране более спокойным, продли Штиглиц двухнедельный отпуск Вилде до месяца — вполне возможно, что он окончательно заглушил бы ее сомнения; Но, как на грех, именно теперь пришлось мобилизовать весь аппарат охранного управления, и агенты работали круглыми сутками. Смешно было соваться в такой момент к Штиглицу, ссылаться на сложившиеся в семье обстоятельства. Рыжий поднял бы его на смех. Тут государство вот-вот к черту полетит, а он с семейными обстоятельствами!

Феликс старался день и ночь. Группы его агентов из сил выбивались, доставая доказательства для обложения штрафами и для арестов. Более крупными операциями Вилде руководил сам. Небольшой конфуз с облавой на гараж репутации его поколебать не мог. Если там и не оказалось тайной типографии, это еще не означало, что там ее никогда не было. Коммунисты могли заблаговременно перевести ее в другое место.

Редко он возвращался домой раньше десяти часов вечера. Случалось, что его вызывали среди ночи на экстренное совещание к кому-нибудь из директоров пароходства. Мара испытывала в этих случаях двойственное чувство: с одной стороны, ей было легче, когда Вилде не было дома, возле нее, с другой — у нее опять начинали просыпаться подозрения. Но она старалась отгонять их.

Однажды, возвращаясь с репетиции, Мара встретилась на улице с Жубуром. Он был не один, подошел к ней на минутку и успел только шепнуть, что два дня тому назад в одной из небольших типографий был произведен обыск, при котором присутствовал ее муж. Больше он ничего не сказал и поспешил проститься.

Только отойдя от него на несколько шагов, Мара поняла, что он сказал, и вспыхнула. «Значит, Феликс и не думал уходить оттуда, а я так сразу и поверила… Поверила, что волк может уйти из волчьей стаи…» Она с новой силой почувствовала свое унижение: осталась жить с ним, чтобы связать ему руки, а он преспокойно обделывал свои подлые делишки, наслаждаясь уютом домашнего очага.

Вилде вернулся домой после двенадцати. Мара равнодушно спросила, где он был, и так же равнодушно выслушала ёго ответ. Но внутри у нее все дрожало от чувства гадливости, когда она встречала его улыбающийся взгляд, слушала искусно придуманные объяснения. Он с таким естественным раздражением вышучивал старика Юргенсона: у него, видите ли, бессонница, а сотрудники должны часами терпеть и выслушивать его болтовню.

Да, Вилде в совершенстве владел искусством лжи. Прожженный, многоопытный подлец.

Объяснение произошло утром, после завтрака. Мара просто, не повышая голоса, сказала:

— Итак, ты продолжаешь работать в охранке. Сколько тебе теперь там платят?

— Кто тебе сказал? — быстро спросил он.

— Не ты, конечно. Но я это знаю точно. Можешь не трудиться, не лгать, — я все равно не поверю ни одному слову.

У Вилде на этот раз не хватило выдержки. Он покраснел, замолчал. Но штиглицовская выучка что-нибудь да значила. Он быстро овладел собой.

— Какая ты проницательная женщина, ничего от тебя не скроешь… Ну что же, отпираться бесполезно. Да, я работаю… И я работаю, и все работают, — раздраженно повторил он. — И никто для меня не будет делать исключения.

— Ты же сказал мне, что ушел оттуда. Зачем ты солгал, когда тебя никто об этом не просил…

— Ради тебя, Мара, ради твоего спокойствия. Хотел пощадить… твои предубеждения. Боялся осложнять наши отношения.

— Осложнять отношения? Да всякий нормальный человек удивился бы, как мы еще можем жить вместе.

Вилде от волнения засунул в рот зубочистку, но тут же с досадой отбросил ее.

— Мара, я ведь люблю тебя. Этим все объяснено.

— Какая это любовь! Как совместить любовь с такой грязью, с такой постоянной, систематической ложью?

— Дай мне сказать, дорогая. — Вилде потянулся к ее руке, но Мара резким движением отдернула ее. — Не всегда же я лгу. То, что я тебя люблю, — святая истина, в этом ты не можешь сомневаться. Я горжусь тобой. Я хочу, чтобы ты была самой элегантной дамой в Риге, и все делаю для этого. Разве это не правда?

— Это элегантность уличной девки! — крикнула Мара. — Только те честнее…

— И что у тебя за страсть все преувеличивать! Пора тебе, Мара, научиться понимать политику…

— Твое счастье, что я слишком плохо понимала ее.

— Послушай же меня, наконец, дай мне договорить. Помнишь, я тебе рассказывал, что был у Штиглица. Я действительно был у него и с трудом убедил его дать мне увольнение. Но когда дело дошло до министра внутренних дел, тот наложил вето. Еще и рыжего обругал за то, что согласился на мой уход. Что же мне теперь делать, если министр не отпускает? Хочешь не хочешь, а работать надо.

— Не верю ни одному твоему слову. Никогда больше не поверю, Феликс Вилде.

— Очень жаль. Тогда мне непонятно, как мы будем дальше жить.

— Мне тоже непонятно.

Феликс уже нервничал. Он прошелся по комнате, закурил папиросу и, сделав несколько затяжек, бросил ее в пепельницу. Но он не забыл мимоходом заглянуть в зеркало и поправить галстук.

— Мара, — начал он патетическим тоном, — разве для тебя уже ничего не значат пять лет взаимной любви и счастья? Мы жили одной жизнью…

— Я в твоих делах участия не принимала…

— Я и сейчас думаю только о нашем будущем, — продолжал Вилде, не обращая внимания на замечание Мары. — Сейчас, дружок, не время для ссор и взаимных обвинений. Мы переживаем серьезный момент, чрезвычайно серьезный. Приближается буря… Каждое живое существо ищет надежного убежища. Пора и нам подумать об этом. Сейчас не ссориться надо, а помогать друг другу.

Молчание Мары ободрило Феликса. Он сел и продолжал уже более спокойно, рассудительным тоном:

— Зачем притворяться, что мы ничего не видим и не понимаем: нам грозит беда. Под нами все клокочет, как перед землетрясением. Пока неизвестно, как далеко все это зайдет, но надо готовиться к худшему. Сейчас каждый человек, отдающий себе отчет в происходящем, думает о том, что ему придется отвечать за прошлое, старается устранить из него компрометирующие обстоятельства. В моей жизни не все шло гладко. Сейчас я от души сожалею об этом, и если бы у меня была возможность заново прожить последние десять лет, я бы прожил их по-другому, совсем по-другому… Но так как это невозможно, то помоги мне хоть сейчас начать новую… жизнь. Помоги мне устроить ее по-твоему. Один я ничего не добьюсь, с тобой — всего.

Мара молчала.

— Переменим фамилию, — продолжал Феликс. — Это надо сделать совсем не потому, что я связан с охранным управлением. Об этом не узнает никто. По этой части мы можем смело положиться на Штиглица. Все следы будут заметены. Но вообще с новой фамилией мы будем морально чувствовать себя иначе. Больше ничто не будет напоминать об исковерканном прошлом. Как по-твоему, не принять ли нам твою девичью фамилию? Павулан — это и звучит неплохо. Правда ведь?

— Здесь я с тобой согласна, — ответила Мара. — Фамилия Павуланов ничем не запятнана.

— Значит, так и сделаем? — Феликс счел ее замечание за согласие. — Затем нам следовало бы несколько расширить круг знакомых. Завести новых друзей. Здесь я тоже рассчитываю на твою помощь. Среди твоих знакомых найдется немало прогрессивных людей. С Прамниеками надо встречаться почаще, — последнее время мы что-то совсем не видимся с ними. Само собой разумеется, что мы должны укрепить родственные связи — я говорю о твоих стариках. Давай съездим к ним в воскресенье. Мы, кстати, давно там не были. Я бы ничего не имел против, если бы отец пригласил к обеду кое-кого из своих товарищей рабочих. Расходы мы возьмем на себя. А главное — хорошо бы нам заручиться дружбой с Жубуром. Имей в виду, что если настанут иные времена, он будет играть довольно видную роль. Не мешает пригласить его как-нибудь в гости, такое знакомство всегда пригодится. Знаешь, как крестьяне говорят: хороший хозяин с зимы борону готовит.

— Ты все сказал? — спросила Мара.

— Да… пока все.

— Ну, так запомни раз навсегда: с меня довольно этой жизни. Ты грязный человек, Вилде. Я еще понимаю, если бы ты шел своей дорогой до самого конца, тогда по крайней мере можно было бы сказать, что у тебя есть убеждения. Но ты просто мелкая продажная душонка, готовая угодить каждому, кто захочет тебя купить. Мне тошно смотреть на тебя… Не подходи ко мне… Молчи… Я больше не хочу тебя видеть!..

Через несколько дней высшие круги рижского общества облетела новость: известная актриса Мара Вилде разошлась со своим мужем, талантливым юристом. О причинах развода никто ничего не мог сказать, все только плечами пожимали. Жили как будто дружно, Феликс Вилде везде слыл остроумным, приятным человеком. Вероятно, всему виной какие-нибудь капризы жены. Вот уж неуравновешенная публика все эти актеры, композиторы, художники. Сами не знают, чего хотят. Одним словом — богема.

Причина развода была известна только бывшим супругам. И еще Жубуру. Но все трое молчали. На театральных афишах имя актрисы печатали теперь по-другому: Мара Павулан.

7

Оттилия Скулте проводила до двери господина, по покрою костюма и манерам смахивающего на иностранца, и стала ждать в гостиной, пока к ней не вышла Эдит.

— Наверно, из приезжих? — поинтересовалась сводница. — У нас так не одеваются. Случайно, не англичанин?

— Нет, не англичанин, — ответила Эдит. — Но в Англии он бывал.

Полуденное солнце било в окна. Зеркало отбрасывало сноп ослепительных лучей, и Эдит пришлось его заслонить. Она переставила в прическе шпильки, уложила несколько развившихся локонов и достала из сумочки губную помаду.

— Госпожа Скулте, вы можете позвонить Зандарту. Скажите, что я хочу его видеть. Пусть приезжает обязательно.

— Сейчас?

— Чем скорее, тем лучше. Не могу же я целый день занимать вашу квартиру.

«Сильная женщина», — подумала Скулте, выходя из комнаты. Пока она созванивалась с Зандартом, Эдит занялась своей наружностью. Тщательно подкрасила губы, прошлась пуховкой по лицу, чуть-чуть подвела брови. Бедному толстяку готовилась жестокая участь — в этот день он должен был окончательно ошалеть, потерять голову.

— Госпожа Скулте, у вас больше не осталось моего любимого коньяку?

— Есть одна бутылочка, я ее берегу на особо важный случай.

— Ну вот она и понадобилась. Хочу побаловать сегодня Зандарта. Будьте так добры, милая, накройте стол, — только не здесь, а в той, дальней комнате. Рюмочки, шоколадные конфеты, лимон. Что еще? Ну, да вы сами лучше знаете…

Услышав звонок, Эдит ушла в дальнюю комнату и села у окна, закинув ногу на ногу. Ее светлые волосы отливали на солнце золотом, лоснился черный шелк, плотно облегавший ее великолепную фигуру.

Зандарт, запыхавшись, вбежал в комнату.

— Госпожа Эдит, извините, пожалуйста, за маленькое опоздание. Связался с одним коннозаводчиком. Какого он мне двухлетка показал… Уже сейчас, по обычной дороге, — одна минута пятьдесят секунд… Представляете, что будет через два месяца, если его потренирует Эриксон!

— А вам не хочется назвать эту лошадку моим именем? — улыбнулась Эдит.

— Как же… ведь это жеребец.

— Жаль, жаль, Гуго. Сегодня я бы позволила вам.

«Гм… Гуго…» Зандарт не верил своим ушам. Как это надо понимать? Видимо, сегодня можно на что-то рассчитывать. Зандарт даже расчихался от волнения и, не зная, что говорить, только гладил руку Эдит.

Наконец, он нашелся:

— Тогда я назову его Эдием! Эдий и Эдит — ведь это почти одно и то же!

— Лучше назвать его Гуго, — холодно сказала Эдит. — Оба вы не в меру резвы.

— Что-то я ни одного приза не получил за свою резвость, — уныло сострил Зандарт.

— Лучше налейте коньяку, — поспешила перейти на другую тему Эдит. — Знаете, в честь чего эта бутылка? Сегодня исполнилось ровно полгода со дня нашей встречи в этой комнате.

— Да, это в своем роде юбилей, — немного повеселев, ответил Зандарт и стал разливать коньяк.

После этого он достал из кармана очередной список с плюсиками и минусиками и стал подробно его комментировать. Однако вся красная и крупная рыба уже давным-давно была выловлена, оставалась лишь разная мелюзга — ремесленники, мелкие торговцы и служащие. Но Эдит не брезгала и таким товаром: когда-нибудь все пригодится. Спрятав список в сумочку, она принялась усиленно угощать коньяком Зандарта, чтобы в точности исполнить приказание ушедшего недавно иностранца.

— Гуго, — начала она тихо, — пора нам до конца выяснить наши отношения.

— Вот это правильно, — подхватил обрадованный Зандарт, по-своему понявший ее слова. — Давно пора.

— Отлично, Гуго. Оказывается, мы оба пришли к одинаковому выводу. Скажите без утайки: вы бы женились на мне, если бы были свободны?

— Какой может быть разговор? Да я…

— А если я захочу этого? Потребую даже?

Зандарт замялся. Такая мысль не приходила ему в голову. Откровенно говоря, она даже немного остудила его пыл. Он был вполне доволен существующим положением вещей. Как-никак, с семьей он вовсе не собирался расставаться, а молчаливое попустительство Паулины позволяло ему чуть ли не каждые полгода менять любовниц. Вот еще не было печали…

— Для меня это было бы весьма, весьма желательно… — неуклюже начал он, предоставляя Эдит самой судить о степени его желания. — Можете мне поверить…

— Ну, я так и думала, — рассмеялась Эдит, — желательно-то желательно, а разводиться из-за меня вы не хотите. Ну, успокойтесь, успокойтесь, Гуго, я от вас такой жертвы не потребую. («Вот идиот, не может даже скрыть свою радость».)

— Да вы все дразните, — оправдывался Зандарт. — Так уж вам и понадобилось выходить за меня!

Эдит покачала головой.

— Напрасно вы спешите с такими выводами. Другое дело, если вам это не улыбается, если вы не хотите…

— Да господи, — вырвалось у Зандарта, — когда я так говорил? Сами мучаете меня столько времени, за нос водите, а теперь я же и…

— Мучаю? — Эдит вдруг стала задумчивой. — От кого же зависит, чтобы эти мучения кончились? От вас же, только от вас. Если бы вы захотели — хоть сегодня же…

— А что, что для этого нужно?

Эдит достала из сумочки листок бумаги, на котором было написано несколько строк, и подала ему:

— Подпишите вот это — и ваши мучения кончатся.

Зандарт чуть не выхватил у нее этот листок, быстро пробежал его глазами и вдруг сразу изменился в лице.

— Да что же это такое?.. — забормотал он испуганно. — Откуда я мог знать… Я ведь все время думал, что работаю против немцев… Что вы мне тогда говорили…

— Перестаньте волноваться, — остановила его Эдит. — Вы работаете на пользу своему народу. А если при этом немного поможете и Германии — беды большой в том нет. Скоро надо ждать важных перемен. Вот тогда вы и сами поймете, что, работая на Германию, вы сможете быть полезным и своим соотечественникам.

— А если это против моих убеждений? — сделал попытку выкарабкаться Зандарт.

Эдит пренебрежительно махнула рукой.

— Не смешите. Какие у вас могут быть убеждения? Да и на что они вам? У вас есть кошелек с деньгами, есть конюшня, кафе. И еще желание пожить в свое удовольствие. Вот и все ваши убеждения. О таких вещах лучше помалкивайте. И потом, если уж вы заговорили об этом, разрешите напомнить вам, что вы давно связаны с нами. Списки-то кто составлял? Чьей рукой они сделаны? Если их все собрать — получится очаровательная коллекция…

— Да ведь это форменный шантаж! — вскрикнул Зандарт. Ему уже мерещились разные ужасы.

— Перестаньте ломаться, Гуго, подписывайте скорее. Мне это уже надоело, — нетерпеливо сказала Эдит.

Зандарт сразу присмирел.

— А что я тогда должен делать? — покорно спросил он. В этот момент он походил на осужденного, который спрашивает палача, не натрет ли ему петля шею.

— Ничего особенного мы от вас не потребуем. Ваше кафе находится в самом центре, оно пользуется популярностью. Мы хотим получить его в свое распоряжение. Не пугайтесь, — вы по-прежнему останетесь его владельцем, вся прибыль будет идти в ваш карман. От вас хотят только одного — не мешайте нашим действиям. Во-первых, придется уволить нескольких официанток и заменить их другими. На этот счет тоже можете не беспокоиться — мы пришлем вам хорошеньких. Потом надо будет произвести кое-какой ремонт, улучшить акустику и так далее. Все это будут делать наши люди, за наш счет. Вот и все. Как видите, ничего страшного.

— Ну, если так, тогда еще ничего, — облегченно вздохнув, сказал Зандарт. — Только чтобы никто не узнал об этом.

— В этом мы заинтересованы больше вашего.

Эти слова настолько успокоили Зандарта, что он уже начал приходить в игривое настроение.

— А как насчет вашего обещания? Сегодня?

— Ну да, да… Вот ведь Фома неверующий. Зандарт достал вечное перо и медленно вывел подпись, которая сделала его агентом германской разведки.