1
Ольге Прамниек давно пора было привыкнуть к публике, которую она изо дня в день обслуживала в офицерской столовой. Но этот рыжий крикливый майор с выпуклыми глазами каждый раз вызывал в ней дрожь ужаса и отвращения. Он всегда появлялся после всех, когда столовая уже начинала пустеть. Сев в угол, за большой пальмой, так что его не было видно из зала, он принимался стучать ножом по тарелке и, как бы проворно ни подходила к нему официантка, встречал ее шипеньем:
— Спите? Никак не можете очнуться от вековечного сна латышского мужика? Неизвестно, для чего вас здесь держат?
Громко он не говорил.
Когда Ольга ставила ему на стол кушанье, он каждый раз старался как-нибудь унизить ее. Если в зале был еще кто-нибудь из посетителей, он ограничивался непристойными замечаниями, но когда оставался один, то заранее можно было ждать, что он или ущипнет в бок, или схватит за руку и станет выкручивать пальцы. Это был явно патологический тип, но заведующему столовой лучше было не жаловаться: перед майором тот сгибался в три погибели.
Большинство посетителей исчезало через неделю, через месяц, и на их место появлялись новые, потому что столовая предназначалась для проезжих. Но этот — нет. Проходили недели, месяцы, а майор каждый день исправно посещал столовую. Наконец, Ольга решила потерпеть еще неделю и, если он не исчезнет, отказаться от работы и уехать в деревню. Но на другой же день после того, как она пришла к этой мысли, случилось непоправимое. Рыжий майор пришел, как обычно, когда столовая уже опустела. Подойдя за заказом, Ольга предусмотрительно остановилась на некотором расстоянии от столика, чтобы немец не достал до нее руками. Но он понял ее хитрость и показал пальцем на пол рядом со своим стулом:
— Стань сюда.
— Я здесь тоже услышу, господин майор.
— А я говорю, стань сюда, — зашипел майор. — С каких это пор туземцы возражают немецким офицерам?
Ольга приблизилась к нему на полшага.
— Сюда, — нетерпеливо показал он пальцем на пол. — Без возражений, ну?
Когда Ольга встала рядом с майором, он обеими руками схватил ее за плечи, больно впиваясь большими пальцами в грудь. Ольга вскрикнула и попыталась высвободиться, но он еще крепче держал ее и все время смотрел в глаза.
— Пустите, зачем вы!.. — крикнула она.
— Перестань ломаться, молчи, — быстро бормотал он. — Сколько берешь, мамзель, за ночь?
Ольга уперлась обеими руками в лицо майора и толкнула. Он сразу выпустил ее, неожиданное сопротивление оглушило его, как удар грома.
— Ты… ты… ты… — заикаясь, повторял он.
Ольга, не слушая его, повернулась и выбежала из зала. Она ничего не сказала своим подругам, которые от нечего делать болтали за дверью; она не пошла к начальству заявить о своем уходе, а взяла в гардеробной пальто, дала обыскать себя швейцару и вышла на улицу. Прочь, скорее прочь отсюда!
Ольга уже не думала о том, что губит себя, что ее выгонят из столовой, отошлют в управление труда с самым скверным отзывом. Только бы убежать. Скорее, пока майор не поднял на ноги весь персонал столовой. Только бы на улице не догнали… Домой… За полчаса она соберет в узелок вещи… переночует у знакомых, у Саусума, например… а завтра выберется из города. Управление труда? Ни за что! Пошлют на самую унизительную работу, угонят в Германию… Лучше уж в деревню простой батрачкой. И давно бы надо…
Пройдя несколько кварталов, Ольга села в трамваи. Пока она добиралась до квартиры, возбуждение сменилось глубокой апатией. Пошатываясь, вошла она в свою комнату, заперла дверь и, не сняв пальто, упала на кровать.
«Не спи, Ольга, тебе надо торопиться, надо скорее уходить отсюда… — говорила она себе. — Но куда? Кто меня примет? К кому обратиться за помощью? К Саусуму? Да, Саусум друг, но он ничего не может сделать, ему самому надо помогать. Если немцы узнают, что я обращалась к нему, его посадят в тюрьму».
Немного отдохнув, Ольга встала, сняла пальто и села у окна. Безвольно уронив на колени руки, она долго ждала, когда в прихожей раздадутся шаги.
Они не торопятся — знают, наверно, что ей некуда убежать. У нее еще есть время о многом подумать. Ольга представила себе бесправную жизнь своего народа. Муки… унижение за унижением… и ни малейшего проблеска света в этой кромешной тьме. Her, дальше терпеть нельзя. Но где выход, где спасение? Ольга не видела его — она не была ни такой мудрой, ни такой сильной, как народ. Силы у нее иссякли, ей казалось, что она барахтается среди безбрежного моря. Если бы увидеть вдали хоть туманные контуры берега — может быть, у нее воскресла бы сила воли. Она не видела ничего, и в этот час возле нее не было ни одного человека, некому было помочь ей.
Когда совсем смерклось, Ольга достала из шкафчика коробочку с лекарствами, вынула из нее маленький флакончик, вроде тех, в которых продают эссенцию, и стала отвинчивать колпачок.
В передней раздались шаги.
«Пришли… — подумала Ольга. — Теперь пусть… Я больше не боюсь».
Сунув флакончик в карман блузки, она пошла отворять дверь. Не спросив кто — отперла. Без пальто, в светлом весеннем костюме, в новой, франтовато сдвинутой на затылок шляпе — перед ней стоял Эрих Гартман.
— Добрый вечер, госпожа Ольга, — не переступая порога, начал он. — Вы позволите мне войти?
Несколько мгновений она молчала, напряженно думая. Потом решительно кивнула Гартману:
— Да, да, входите. Я одна, можете не стесняться.
Гартмана удивила эта готовность. Идя сюда, он почти не надеялся на такой прием. Зимой зашел как-то, но Ольга не впустила. А сейчас — сразу. «Наконец-то поняла, что упрямиться нет смысла, и потом весна…» — подумал он, входя в комнату. Не торопясь, повесил на вешалку шляпу, поправил перед зеркалом галстук, потом вопросительно посмотрел на Ольгу.
— Садитесь, господин Гартман, — сказала она. Пока он переходил от вешалки к зеркалу, от зеркала к старому креслицу, она исподлобья смотрела на него.
— А вы почему не садитесь? — прежде чем сесть, спросил Гартман.
— Я сейчас… Приведу себя немного в порядок. Я не знала, что вы придете сегодня.
«Ага, ждала, значит».
Гартман сразу повеселел.
— Последнее время я был очень занят и жил аскетом. Подготавливал сборник своих военных рассказов. А теперь вот позволил себе подумать о более приятных вещах.
Ольга вышла в кухню. Гартман, зная, что она его слышит, все время говорил. Он сыпал остротами и афоризмами, он старался быть поэтичным. Женщины любят это, так легче заставить их забыть грубость твоих намерений.
Через несколько минут Ольга вернулась в комнату. На плечи у нее был накинут большой шелковый платок. Она зябко куталась, пряча под него руки. Присела по другую сторону стола. Вдруг невпопад спросила:
— Чего вы от меня хотите, Гартман?
— Всю, всю вас… — быстро заговорил Гартман. — Я долго ждал. Вы это знаете.
— Да, я знаю. Больше вам не придется ждать.
Она встала и, обойдя стол, сзади подошла к Гартману. Уверенный, что Ольга хочет обнять его, Гартман засунул палец за воротничок, чтобы немного ослабить его. В этот момент на него обрушился удар тяжелого медного подсвечника — прямо в висок. Он негромко вскрикнул, повалился на пол, Ольга ударила еще раз. Гартман был мертв. Тогда она поставила подсвечник на подоконник, села на кровать и вынула из кармана блузки флакончик.
2
Как ни старались замять историю с убийством Гартмана, о нем скоро стало известно в городе. Гуго Зандарт расспрашивал о подробностях то одного, то другого, а больше всего донимал Эдит, будучи уверен, что она все знает.
— В общем ничего особенного, обыкновенная уголовная хроника, — сказала она. — Гартман был интересный мужчина, Ольга в него влюбилась… А потом Гартману надоело, он решил покончить с этой связью. Вероятно, в тот самый вечер и объявил ей это. Может быть, сказал слишком резко, она оскорбилась, пришла в ярость. Подсвечник стоял на окне. А потом испугалась и приняла яд. Особенно-то разговаривать об этом не стоит, — предупредила его Эдит. — Если о них не вспоминать, в обществе скоро забудут.
— Я понимаю, — сказал Зандарт и обещал молчать.
Но он ничего не понимал и, как только Эдит ушла, осмотрел зал: кому первому объявить сенсационную новость?
Из настоящей публики никого еще не было. Зандарт увидел только одного знакомого — прогоревшего журналиста Саусума. Оправдавшись перед собой старинной поговоркой, что черт с голоду и мух ест, Зандарт подошел к нему и без приглашения сел за столик.
— Слыхали, господин Саусум?
Саусум помешивал ложечкой буроватую жидкость, которую по привычке называли еще кофе. Недовольный тем, что ему помешали думать, он нелюбезно посмотрел на Зандарта и буркнул:
— Ничего я не слышал.
— Ольга Прамниек убила писателя Гартмана, а потом отравилась. На романтической почве… Только, ради бога, никому не рассказывайте, это большой секрет.
Всю флегму Саусума как рукой сняло. Он с болезненной гримасой закрыл глаза, ложечка выпала из его пальцев.
— Ольга? Гартман? Да что у них общего?
— Наверное, что-нибудь было, такие вещи ни с того ни случаются.
— Бессмыслица какая… Один в лагере, другая в могиле. Для чего все это?..
Не было смысла задерживаться у этого столика. Зандарт шел навстречу солидному клиенту, который только что вошел в зал и взглядом искал свое привычное место у окна.
— Господин Мелнудрис, вы уже слышали? Странные дела творятся…
Немного погодя он теми же словами встретил режиссера Букулта, писателя Алксниса, актрису Зивтынь, поэтессу Айну Перле и прочих уважаемых лиц, для которых кафе Зандарта было вторым домом.
Каждый воспринимал новость по-разному: один — как очередной скандал, другой — как свежий анекдот, а некоторые даже не удивлялись. A-а! Ну хорошо, а еще что новенького?
Только Саусум весь вечер сидел, как пришибленный. Лица Прамниека и Ольги стояли перед его глазами. Маленькая белокурая женщина, добрый гений Эдгара Прамниека. Что он станет без нее делать, кто его согреет и поддержит, когда он, больной, истерзанный, вернется к жизни? Да и вернется ли? Для чего все эти мучения, это бездушное надругательство над человеком? И почему все так спокойно проходят мимо этих ужасов, будто не видя их?
«Каждый думает прежде всего о себе… Дрожит, боится, даже мысленно не осмеливается называть вещи своими именами. Какое-то всеобщее одичание. Да и сам ты такой, Саусум. И зло продолжается, гора преступлений растет, заслоняя солнце. Зло торжествует, потому что некому его обуздать. Ну хорошо, вот ты честный человек, ты возмущаешься, но почему ты остаешься пассивным, когда враг угрожает существованию народа? — А что может сделать один человек? Силе должна противостоять сила, — старался оправдать себя Саусум, но голос совести отвечал: — Неверно! Ты вовсе не искал друзей. Если бы искал, то нашел бы. Бороться надо, Саусум, думать о спасении народа. Если не станешь помогать народу, погибнешь сам».
Все тяжелее становилось ему есть хлеб из рук врага. Он пробовал работать по своему старому рецепту — не касаясь политики. Он извлекал из пыли предания рижской старины, писал о давно умерших деятелях прошлого столетия; ходил по большим садоводствам и потом в полутораста строках распространялся об уходе за цветами; интервьюировал отставных театральных знаменитостей и заваливал редакцию всякого рода воспоминаниями. Некоторое время можно было продержаться и на этом. Но редактор газеты все чаще и чаще рекомендовал ему свои темы: «Господин Саусум, почему бы вам не съездить в казармы, что у церкви Креста, не посмотреть, как живут наши легионеры? Дайте нам очерк об успехах латышского полицейского батальона на Волховском фронте. Генерал Бангерский согласился дать нашему сотруднику интервью — не хотите ли взять это на себя?»
Один раз удалось вывернуться, другой раз опоздать на прием, но изворачиваться без конца было не под силу даже Саусуму, со всей его опытностью по этой части. Все чаще прижимали его к стене и заставляли высказывать свое отношение к гитлеровскому режиму. До сих пор еще ни в одной статье Саусума не упоминалось имя Адольфа Гитлера, но долго ли это будет продолжаться? Пока какой-нибудь соглядатай не пороется в его статьях и не обратит внимание шефа прессы… Затем — или пой славословия тирольскому ефрейтору, или тебе дорога в управление труда, а оттуда на каторгу в Германию… Взгляд Саусума, словно в поисках поддержки, скользил по рядам столиков. Какие самодовольные и в то же время испуганно-подобострастные лица! Самодовольные — если поблизости есть какое-нибудь мелкое, еще более серое, униженное существо. Испуганно-подобострастные — если в зале появится кто-нибудь имеющий связи с оккупационными властями или кто носит коричневый мундир члена нацистской партии. Вот Букулт и с ним маленькая актриска, о которой когда-то болтали, что она любовница Никура… В театре оба сейчас большим весом пользуются. Еще бы, в 1941 году выдали политической полиции столько прогрессивных артистов и художников. Сейчас она живет с этим шутом гороховым, которого даже немцы не принимают всерьез, — кутит с ним, доносит на товарищей и с благодарностью поклевывает крошки с его стола.
Вон Айна Перле. Когда-то ей удавались стишки про любовь и природу. Иногда Саусум даже печатал их в своей газете. Теперь она пишет стихи о Восточном фронте, о котором знает столько же, сколько о жизни на Марсе. Вон Мелнудрис, любимец Никура и постоянный лауреат Культурного фонда. Вон Алкснис — теперь он пишет о легионерах, еженедельно публикует статьи об «арийской семье», «о единой судьбе латышей и немцев».
«Клубок червей! — и они еще объявляют себя представителями латышской интеллигенции, выразителями ее дум. Они осмеливаются говорить от моего имени, от имени тысяч интеллигентов, которые ходят с застывшими лицами, пряча в себе ненависть и презрение к поработителям! Они продают честь народа за тридцать сребреников. Зато мы показываем кулак в кармане. А если кто не в состоянии скрыть свои чувства, того убивают или прячут за двойную ограду из колючей проволоки. У кого не хватает сил и веры в победу справедливости, тот находит веревку или пузырек с ядом. В результате — нуль».
Снова вспомнил он про Ольгу Прамниек и чуть не застонал.
В этот момент к его столику подошел Алкснис.
— Предаетесь меланхолии, господин Саусум? Смотрите, меланхолия опасная болезнь. Надо активнее участвовать в событиях эпохи, тогда не будет скучно.
Он продолжал стоять возле Саусума, тщетно дожидаясь приглашения сесть. Впрочем, Саусум всегда был рассеянным, не стоило обращать внимания на его мрачную физиономию.
— Говорят, Никур опять в Риге, — продолжал Алкснис. — Это знаменательный факт, как вы думаете, господин Саусум?
Саусум пожал плечами:
— О чем тут думать?.. Не знаю, что ему здесь надо.
— Я тоже не знаю, но что-то должно почувствоваться, — сказал Алкснис. — Никур не из тех, кто впадает в меланхолию.
Не то намек, не то насмешка…
Саусум поглядел вслед Алкснису и покачал головой. «Подальше от таких. Но где же люди, настоящие люди? Где они — смельчаки и упорствующие? Как их найти? Да и примут ли они меня? — думал Саусум. — Сам-то я кто?»
Выйдя из кафе, он долго бродил по улицам, не зная, куда девать себя. Нигде его не ждали. Он был одинок, мал и беспомощен. Как щепка, которую бросает с волны на волну.
3
В середине лета произошло чудо: Эдгара Прамниека выпустили из Саласпилского концентрационного лагеря. Кое-кто выходил и раньше — те, за кого поручались солидные, известные оккупационным властям лица или те, кого даже в гестапо не считали опасными. Нашлось несколько неустойчивых человечишек, которые когда-то выступали за советскую власть, но теперь не выдержали испытания и, спасая шкуру, превратились в немецких агентов. Прамниека тоже хотели завербовать, но он разыграл дурачка, не понимающего, чего от него хотят, и до тех пор бубнил о своих картинах и рисунках, пока представителю Ланге не надоело его слушать. В конце концов с него взяли подписку, что он не станет заниматься политикой, с большевиками и евреями никаких связей иметь не будет, а если что узнает про них, тотчас сообщит гестапо. Стыдно было Прамниеку, но уж очень заманчива была свобода — хоть и весьма проблематичная, — чтобы от нее отказаться.
«Все равно ничего сообщать им не буду, — думал он. — Главное — свобода, перспектива творческого труда. Друзья меня поймут».
Страшно похудевший, оборванный, шел он по улицам Риги, на все оглядывался с непривычки. Он направился прямо в Задвинье, к Ольге. Последнее письмо от нее Прамниек получил месяца за два до освобождения. Она, как всегда, писала, что здорова, что живется ей сравнительно неплохо, пусть Эдгар за нее не беспокоится, и высказала твердую уверенность, что его скоро освободят, потому что в лагерь он попал по недоразумению. «Если бы ты знал, как я тебя жду, Эдгар! — писала она. — Твой мольберт, палитра и краски тоже ждут не дождутся. Я знаю, что твой талант не погибнет ни в каких условиях и ты еще порадуешь народ прекрасными, правдивыми картинами…»
«Олюк, мой верный, любящий друг, — растроганно думал он, приближаясь к дому. — Настанет хоть один светлый день в нашей жизни. Как-нибудь переживем с тобой это мрачное время. Я буду работать за нас обоих, а ты поможешь мне дождаться восхода солнца».
Столько всего испытал он за последние два года, что, кажется, ничто не могло его поразить, но удар, который он принял через полчаса, мгновенно сломил его. Рассказала обо всем жена дворника, в простоте своей не догадываясь, какую муку причиняет этому незнакомому мужчине.
Прамниек сел на лестнице и заплакал. Все его тело содрогалось от всхлипываний. Радость свободы, надежды на будущее, желание работать и вера в конечное торжество правды — все рухнуло в одну минуту. Никогда, — даже в саласпилской яме, он не чувствовав себя таким одиноким, никогда жизнь не казалась ему такой страшной. «Зачем я живу, стоит ли дальше жить? — мелькала в усталом мозгу одна и та же мысль. — Для чего меня выпустили, знали ведь, что я здесь найду. Олюк, почему не дотерпела, не дождалась меня?»
Выплакавшись, он спросил у дворничихи:
— Можете вы сказать, где ее похоронили?
— Не знаю, милый человек, — женщина соболезнующе покачала головой. — Приехали на грузовике и увезли. Может, в морг, может, на кладбище, кто их знает.
Ольгины вещи тоже были увезены, а в квартирку уже въехал новый жилец. Отдохнув несколько минут, Прамниек вышел на улицу. Он шел, не зная куда, он даже не подумал о том, что до вечера надо найти приют, иначе заберут. Голодный, но забыв о голоде, медленно, как калека, тащился он по тротуару. Прошел все Задвинье и вышел к Понтонному мосту. В лицо подуло свежим ветром. Прамниек некоторое время тупо смотрел на волны реки, пока не очнулся от толчка.
— Чего так долго глядишь? — весело крикнул какой-то шутник, принявший Прамниека за бродягу. — Жить, что ли, надоело? Тогда прыгай в Даугаву, на это разрешения не требуется.
«Нет, пока еще нет, — подумал Прамниек. — Это никогда не поздно».
Он перешел мост, долго пробирался меж развалин Старого города и пошел к центру. Дойдя до знакомого пятиэтажного дома, Прамниек остановился, с сомнением поглядел на окна четвертого этажа, потом вошел в подъезд и поднялся наверх.
Его впустил сам Саусум. Он ничуть не удивился внезапному появлению Прамниека. Как больного, осторожно поддерживая под руку, повел в кабинет и усадил в кресло. Ничего не говоря, достал трубку, вынул из ящика стола завернутую в бумагу щепотку табаку и положил на стол. Потом вышел в коридор и что-то сказал матери. Вернувшись, Саусум сел за стол, напротив.
— Ты уже был дома?
Прамниек кивнул головой.
— Знаешь?
Прамниек еще раз кивнул головой и отвернулся. Взгляд Саусума казался ему назойливым, бесцеремонным. «Что разглядываешь, — думал он, — не видишь разве, как больно?»
— Где они похоронили Ольгу?
— Отдали в анатомичку, — ответил Саусум. — Когда я узнал, было уже поздно помешать этому. Да и вряд ли разрешили бы похоронить на кладбище.
Прамниек набил трубку и закурил, но после первой же затяжки раскашлялся; попробовал еще раз, и опять ничего не получилось.
— Отвык я от таких вещей, Саусум. Забыл уже все свои прежние привычки. Наверно, в лесу и то чувствовал бы себя свободнее… Не пойму, что сталось с людьми, — все мне кажутся странными, чужими.
— Даже и я?
— Даже и ты. Накануне выхода из Саласпилского лагеря мне удалось поговорить с одной женщиной. Ее зовут Анна Селис. Она пожелала мне на прощанье, чтобы я не потерял ясности взгляда, не запутался. В тот момент я не понял, что она хотела этим сказать. Теперь, кажется, начинаю понимать.
— Что ты начинаешь понимать?
— Пока я сидел в лагере, мне казалось ясным, что я буду делать на свободе. Теперь я больше ничего не хочу… мне не за что браться. Чувствую только, что мне больно, и единственное мое желание — освободиться от этой боли. Кажется, больше ничего не могу. Во мне не осталось радости жизни, Саусум. Раньше это показалось бы мне ужасным, а теперь это естественно.
— Понимаю твое состояние. Тебе надо немного прийти в себя, привыкнуть к этой пустоте.
— Но ведь Ольги-то нет и никогда не будет.
— Это правда. Но ты живешь, я живу… живет народ.
— Оставь. Народу до меня нет никакого дела.
— Нам с тобой есть дело до того, что происходит с народом. Мы не можем отвернуться, закрыть глаза, уткнуться лицом в подушку. Мы не имеем права жить только для себя и своего горя. Приходится на старости лет сознаваться, что были до сих пор дураками.
— Что же еще остается нам в такое время?
— Драться, Прамниек…
— Увеличивать число жертв? Будто мало их было?
— Если даже мы не будем сопротивляться, все равно станем жертвами.
— Мое оружие — моя кисть, краски, карандаш. Но разве я могу сейчас показывать действительность? На другой же день меня убьют. Потом, может быть… По крайней мере так я думал в лагере. — Он криво усмехнулся.
— Если мы не будем бороться, нас перебьют, передушат в тюрьмах, рассеют по германским трудовым лагерям, и мы останемся рабами до конца жизни. Знаешь ты, сколько десятков тысяч Заукель угнал на каторгу? Каждый день угоняют нашу молодежь, отнимают у народа молодое поколение.
Они выпили чаю без сахара, съели скудный обед и проговорили до позднего вечера. Саусуму хотелось скорее встряхнуть Прамниека, вывести его из душевного оцепенения. Но когда тот спросил, есть ли у него товарищи и в чьих рядах он будет бороться, — Саусум растерялся.
— Нам еще надо найти пути к подполью, — сказал он. — Только делать это надо очень осторожно. Однажды я чуть не попал в самое осиное гнездо. Видишь, Прамниек, у них здесь есть националистическая подпольная организация… выпускает воззвания, группирует вокруг себя недовольных. Я чуть не связался с нею, но вовремя узнал, что главарем там Альфред Никур, и давай бог ноги… Где Никур — там провокация, это ясно, как дважды два — четыре. С ними нам не по пути.
— Так с кем же?
— С теми, кто слушает Москву, и нам надо найти их.
Саусум дал Прамниеку кое-что из своего платья и оставил жить у себя, хотя в редакции могли весьма косо посмотреть на это. Через некоторое время Прамниек устроился помощником декоратора в одном театрике.