1
Весной 1943 года Красная Армия перешла в наступление на Северо-Западном фронте и ликвидировала Демянский плацдарм, на который Гитлер в течение полутора лет возлагал большие надежды.
Когда латышские стрелки узнали, что соседний с ними боевой участок заняла дивизия, участвовавшая в разгроме армии Паулюса под Сталинградом, всем стало ясно, что дни Демянского плацдарма сочтены; не для того прибыли сюда сталинградцы, чтобы отдыхать на болотах у Старой Руссы.
Как-то вечером старший лейтенант Ян Пургайлис сидел у своих стрелков и, затягиваясь самокруткой, слушал их разговоры. В роте, кроме латышей, было несколько десятков русских, несколько украинцев, казахов и осетин. Рассказывали больше о своих семьях, о доме, о том, что делали «в гражданке», а Пургайлису казалось, будто сидят они не среди чахлого болотного кустарника, а на вершине высокой-высокой горы, с которой открывается вид на могучие просторы советской земли. Перед ними проходили необозримые пустыни, где растет лишь неприхотливый саксаул, и высокогорные сочные луга, где почтенные седые чабаны пасут тысячеголовые отары овец; рассказы сибиряка-охотника вызывали перед глазами картины дремучей тысячеверстной тайги, полной драгоценного пушного зверя, где величайшие в мире реки бегут к Ледовитому океану; они видели южнорусские равнины с волнующимися полями пшеницы; утопающие в яблоневом цвету сады Украины; грохот уральских кузниц эхом отзывался в ушах, а через несколько минут перед их глазами расстилались горные долины Кавказа, где на солнечных склонах зеленеют виноградники, где золотятся апельсины и лимоны. Каждый рассказывал о родных местах, о том, чего никогда не забудет человек, куда бы ни забросила его судьба. И все эти образы составляли одну большую картину — картину великой советской Родины.
Но сегодня сыны ее собрались здесь, на невеселом болоте. Они пришли и с гор, и из тайги, и с берегов Волги, чтобы помочь Яну Пургайлису вновь обрести свой дом. Никто из них не бывал в Латвии, но все они говорят о ней с такой теплотой, как будто родились там.
Тлеют красные огоньки солдатских трубочек, от них тянется кверху сизый махорочный дым; журчат ручьи, унося талые воды к Поле, и время от времени содрогается воздух от залпов артиллерии.
— Внимание! — негромко скомандовал один из стрелков, заметив в негустых весенних сумерках фигуру командира батальона.
Капитан Жубур издали махнул рукой, чтобы все продолжали сидеть, и остановил командира роты, который поспешил к нему с рапортом:
— Отставить, не нужно, товарищ Пургайлис. Что, отдыхаете?
— Так точно, товарищ капитан. Беседуем о прежней жизни. Могу предложить кружечку чая? Конечно, с сахаром, теперь ведь не то, что прошлой весной.
— Горячий чай — это хорошо, — согласился Жубур.
Стрелки освободили ему местечко. Жубур поставил на колено алюминиевую кружку с чаем, придерживая ее обеими руками, чтобы согреть пальцы.
— Ну как, не надоело сидеть в этом болоте?
— Какое не надоело, сыты по горло, товарищ капитан! — отозвался один стрелок, вынимая трубку изо рта. — На других фронтах воюют, каждый день освобождают новые города, а мы только читаем сообщения Совинформбюро да думаем: «Когда же и про нас там напишут?» Другие от товарища Сталина благодарность получают, а мы… эх, что говорить, сами знаете, товарищ капитан!
— Ничего, ничего, потерпите, — сказал Жубур. — Придет и ваша очередь. А что касается благодарности товарища Сталина, то это уж от нас самих зависит. Будем хорошо воевать, и нас не забудут в приказе.
— А что, разве к этому дело клонится? — по-вологодски, нараспев спросил какой-то сержант.
— Пожалуй, к тому, — ответил Жубур, и все сразу зашевелились, сдвинулись потеснее. Один стрелок так хлопнул соседа по плечу, что тот охнул: «Да погоди ты, я тебе не фриц!» Никто не спускал глаз с Жубура, ожидая, что он скажет дальше. — Пожалуй, к тому, — повторил он. — Во всяком случае нам с вами надо быть наготове, чтобы в любой момент перейти в наступление. Так что вот — пусть каждый проверит свое оружие.
— Недаром мне все кажется, что Латвией запахло, — подмигнул старшина роты Звирбул, крупный мужчина со светлыми густыми усами. — Если как следует поднажать, то и идти недалеко. Через две недели можно быть в Латгалии.
— Спешишь очень, товарищ Звирбул, — покачал головой Пургайлис. — Все-таки война — не прогулка.
— Это да, — соглашается Звирбул. — А все-таки, если поднажать, к севу смело домой попадем.
Ночью Пургайлиса вызвали к командиру батальона.
— В пять ноль ноль дивизия переходит в наступление, — сказал Жубур собравшимся командирам. — После артиллерийской подготовки в шесть ноль ноль наш батальон идет на штурм перекрестка дорог за высотой девяносто семь. Там мы закрепимся впредь до получения новой задачи. Товарищ Пургайлис, твоя рота должна закрепиться на самом перекрестке. Фланги будут удерживать первая и третья роты. Мой КП будет находиться в двухстах метрах к западу от перекрестка.
…Перед рассветом заговорили тысячи орудий и минометов. Через линию фронта на головы врага обрушились тысячи тонн металла, разрывая немецкие окопы, разрушая их дзоты[22], загоняя в землю объятых смертельным ужасом гитлеровцев. Ровно час продолжалась канонада. Затем в воздухе показались бомбардировщики — целые полки летели бомбить указанные им объекты и, выполнив задачу, спешили обратно за новым грузом бомб.
Когда наша артиллерия перенесла огонь на вторую линию немцев, поднялась в атаку пехота. Первыми двинулись сталинградцы — сразу всей дивизией, затем латыши. В нескольких местах надломилась линия обороны немцев, образовались прорывы.
Спустя час после начала нашего наступления старший лейтенант Пургайлис со второй ротой оседлал перекресток дорог. Ценность этого небольшого, величиной с гектар клочка земли сегодня нельзя было выразить никаким многозначным числом. Перекресток являлся теми воротами, в которые — останься они в руках врага — разбитая немецкая армия могла бы вывезти свою тяжелую военную технику. Сейчас батальон Жубура их захлопнул, и ключ от них находился в руках Пургайлиса. На ворота был направлен огонь немецкой артиллерии, танковые части пытались разрушить их свирепыми, отчаянными ударами. Но ворота не поддавались и не открывались. Пули противотанковых ружей одна за другой впивались в немецкие танки. Через болото неслись снаряды советской артиллерии и рассеивали стянутые для удара немецкие бронечасти. Через несколько часов в воздухе показались вражеские бомбардировщики и штурмовая авиация. Им удалось сделать лишь несколько заходов, как из облаков вынырнули краснозвездные истребители и установили в воздухе порядок — настоящий советский порядок, нарушить который не осмелился больше ни один немецкий самолет.
Тогда немцы бросили на перекресток свою пехоту, пытаясь оттеснить в сторону бойцов Пургайлиса.
— По вражеской пехоте — огонь! — снова и снова отдавал команду охрипшим голосом Пургайлис. — Целиться как следует! Автоматчикам стрелять короткими очередями!
Так подошел вечер, не принеся ни тишины, ни покоя. Грязные, с потными, измученными лицами стрелки напряженно вглядывались в полумрак, время от времени рассеиваемый вспышками ракет. До самого утра никто не смыкал глаз.
На следующее утро, за несколько часов до конца большого боя, когда немцы уже начали оттягивать свои силы на юго-запад, ближе к своей последней переправе через Ловать у села Рамушево, — в окопе рядом с Пургайлисом взорвалась мина. Взгляд ротного был направлен в сторону противника, который уползал по кустам и ложбинам к выкорчеванному снарядами лесу, и, когда осколок мины врезался ему в мозг, — он остался в том же положении, будто продолжая наблюдать за отступающими немцами. Стрелки не сразу увидели, что их ротный убит, — в такой напряженной позе прижимался он к насыпи окопа. Но когда старшина Звирбул дополз до командира и дотронулся до его плеча, Пургайлис не повернул головы.
Командование ротой принял командир первого взвода — лейтенант Трофимов.
Пургайлиса похоронили в братской могиле там же, у перекрестка дорог, вместе с другими павшими гвардейцами второй роты. С непокрытыми головами стояли вокруг могилы бойцы, давая убитым клятву не забыть и отомстить. Командир полка подполковник Соколов и Андрей Силениек пришли вместе с Жубуром проститься с Яном Пургайлисом и его товарищами, когда их опускали в землю. Трижды прозвучал винтовочный залп — прощальный салют.
Позже на этом месте поставили памятник. Имя гвардии старшего лейтенанта Яна Пургайлиса было написано первым на мемориальной доске.
За этот последний бой командование дивизии посмертно наградило его орденом Отечественной войны.
2
Через неделю после ликвидации Демянского плацдарма части дивизии расположились на короткий отдых. Однажды вечером к командиру батальона явился старшина Звирбул и передал ему некоторые личные вещи Яна Пургайлиса — записную книжку, письма жены, несколько фотографий — и орден Отечественной войны.
Трофимов уже просил Жубура послать к вдове Пургайлиса с вещами убитого кого-нибудь из роты — лучше всего Звирбула.
В маленьком блиндаже, построенном немцами, старшина не мог выпрямиться во весь рост и стоял, как-то ссутулив плечи.
— Садитесь, Звирбул, — сказал Жубур. — В дивизии вы, кажется, чуть ли не с первых дней ее существования?
— Так точно, товарищ капитан, — ответил, присаживаясь, Звирбул. — Меня зачислили во вторую роту еще до того, как вы прибыли к нам.
— Тогда понятно, почему решили послать вас. Вы — живая история роты.
— Товарищ капитан, не только поэтому… — Звирбул усмехнулся в усы и немного помялся. — Семья у меня тоже в тех краях. Не виделся с августа сорок первого года. У нас и подумали, что заодно могу навестить своих.
— Большая у вас семья?
— Трое — жена и двое детишек. Младший только-только начинал ходить. Теперь, наверно, говорун стал.
— Хорошо, Звирбул, я поговорю с командиром полка и с генералом, — сказал Жубур. — Надеюсь, что они согласятся. А жене Пургайлиса надо написать коллективное письмо от имени всей роты.
— Может, вы… тоже подпишете? — неуверенно спросил Звирбул.
— Я ей напишу отдельно. У меня есть кое-что сказать от себя. Значит, как только получу разрешение из штаба дивизии, сообщу в роту. А вы пока подготовьтесь к отъезду. Может быть, успеем выдать вам новое обмундирование — с погонами.
— Благодарю, товарищ капитан. Разрешите идти?
— Да. Покойной ночи, товарищ Звирбул.
Жубур пожал ему руку. В дверях Звирбул посторонился, пропуская в землянку Силениека и Соколова, козырнул им и вышел.
Командир полка посмотрел на столик, где лежали вещи Пургайлиса.
— Вещи убитого, да?
— Так точно. Старшего лейтенанта Пургайлиса…
— Вот уж кого жаль, — сказал Соколов. — Храбрый был командир, и с головой. Послать бы его поучиться в «Выстрел», он бы потом командовать батальоном стал. Подумай, товарищ Силениек, как у нас в дивизии люди за войну растут. Вначале он тебе кажется таким незаметным, не на что как будто обратить внимание… А в один прекрасный день вдруг обнаруживается, что он вырос из мундира, что он ему тесен, — я подразумеваю не материальный мундир, — и хочешь не хочешь, приходится искать ему дело побольше, чтобы дать простор способностям. А человек не останавливается, он тебе идет в гору, идет шаг за шагом. Давай ему взвод, роту, батальон, полк, — никто не скажет, где предел его способностям.
— Что ж тут удивительного, — сказал Силениек, — у нас везде так — и в армии и в любой области жизни. Сила советского строя. Того же Пургайлиса взять — до сорокового года был батраком и так бы им и остался, и никто бы не узнал, какие возможности в человеке…
— Мы к тебе, Жубур, опять по старому делу. Хочу еще раз прощупать, не согласишься ли перейти ко мне начальником штаба. Иначе самому придется работать за него.
— Да ведь у нас отличный начштаба, — сказал Жубур.
— В том-то и несчастье, что отличный… — сердито сказал Соколов и замолчал.
Жубур вопросительно посмотрел на Силениека.
— В штаб дивизии берут, — объяснил тот. — А генерал говорит, возьмите на его место кого-нибудь из командиров батальонов.
— Теперь понятно, — засмеялся Жубур. — Нет, из меня начальник штаба не выйдет. Не нравится мне возиться с бумагами. Мое место в роте, в батальоне — здесь я своими глазами вижу, что происходит на боевом участке. Разрешите уж мне до Латвии повоевать в батальоне.
— Говорил же я, что ничего не выйдет, — сказал Силениек.
— А если в порядке приказа? — Соколов, сощурившись, посмотрел на Жубура.
— В порядке приказа можно многое сделать, товарищ подполковник, — ответил Жубур. — Но тогда бы ты со мной так не разговаривал.
— И это правда, — согласился Соколов. — Надеялись уговорить добром. Думал, не откажет в трудную минуту старому боевому товарищу.
— Не сердись, Федор Демьянович, в трудную минуту никогда не откажу. Но ведь в данном случае речь идет лишь об удобствах. Тебе не хочется возиться с неизвестным человеком, поэтому ты и нажимаешь на меня.
— Черт возьми, до чего правильно читает он мои мысли! — рассмеялся Соколов. — Ну, хорошо, не желаешь — насильно навязывать не буду. Но если передумаешь, дай мне знать.
Жубур позвал вестового и велел принести чаю. За чаепитием беседа перешла на другие темы. После боев, когда на фронте устанавливается непривычная тишина, хочется поразмыслить над прошедшим, заглянуть в будущее.
— Не удивительно ли, — заговорил Соколов, — не удивительно ли, что солдат, который каждый день видит смерть своих товарищей, все равно продолжает спокойно глядеть ей в глаза, как будто не сознавая ее ужасного и трагического смысла. И ведь тут дело не только в дисциплине, в чувстве долга. Он бросается вперед, в самое пекло добровольно, это его собственное желание. Вспомните только, что происходит, когда вызываешь охотников на выполнение какого-нибудь опасного задания. Тебе требуются двое, а приходят двадцать. Да еще обижаются, кому откажешь, — целую неделю ходят насупившись. Следовательно, это не только сила приказа, это нечто большее. И это качество проявилось с первых дней войны: Гастелло… Талалихин…[23] комсомольцы, которые обвешивались ручными гранатами и бросались под танк… которые своей грудью прикрывали пулеметные амбразуры врага, сознательно жертвуя собой, чтобы товарищи могли победить. Вот сколько времени воюем, а я не перестаю удивляться нашим людям. Мы еще сами не всегда сознаем, какая это сила — советский строй, как он поднимает отдельного человека.
— Советский человек чувствует себя хозяином жизни, он в ней не раб, не наемник, — подхватил мысль Соколова Силениек. — Все, что есть на его земле, принадлежит ему. Он сам сознательно стал строить на ней самое благородное, самое прекрасное общество. Он построил уже много и убедился, что сделанное — хорошо, что его жизнь с каждым днем становится все краше и богаче. Он с каждым днем все быстрее приближается к своей цели — к коммунизму. Так кто же остановит его? Уж не разбойник ли с большой дороги — будь это Гитлер, будь кто угодно? И даже идя на смерть, советский человек уверен, что его цель будет достигнута, потому и не сомневается в ценности своей жертвы. И останемся ли мы с вами в живых, нет ли, народ все равно будет идти по этому пути. Нет, нетрудно умереть за это. За это стоит умереть. Представьте, какой же это будет человек — человек коммунистического общества…
Когда гости ушли, Жубур еще долго сидел задумавшись, под впечатлением этой беседы; потом стал писать Марте Пургайлис. Письмо вышло длиннее, чем он предполагал, и в нем было многое из того, о чем говорилось в этот вечер.
3
Марта Пургайлис уже четвертый день жила в подсобном хозяйстве детского дома и собиралась остаться там до воскресенья, но план этот пришлось изменить: Буцениеце прислала за ней одного из старших воспитанников.
— К вам гости из города приехали, — докладывал мальчик. — Им надо скорее обратно, и товарищ Буцениеце велела сказать, чтобы вы сейчас же ехали домой. А я пока здесь побуду, вы мне скажете, что делать нужно.
— Что за гости? — удивилась Марта. — Ты их видал?
— Как же, они тоже разговаривали со мной и просили, чтобы я поторопил. Одну я знаю — товарищ Рубенис, а другого в первый раз видел — из дивизии.
«Неужели Ян? — подумала Марта. — Что ж, ничего невозможного: иногда ведь дают отпуск, если человек хорошо воюет. И из дивизии то один, то другой побывают у своих; почему бы и Яну не приехать?» Сердце у нее забилось сильнее, щеки раскраснелись. Марта запрягла лошадь и уложила в телегу пустые мешки, в которых привезла семенной картофель, всю зиму хранившийся в подвале детского дома. На прощанье еще напомнила заведующему, крестьянину из-под Валки, чтобы к понедельнику подготовил парниковые рамы для рассады.
Езды было километров пятнадцать. Марта по этой дороге ездила раз сто, но сегодня она казалась ей удивительно длинной, да и лошадь еле перебирала ногами.
Больше года прожила она в детском доме. Вначале очень боялась, что не сумеет управлять большим хозяйством, а сейчас ничего, привыкла. Теперь у них уже шесть коров, пятьдесят кур, а в закутах хрюкают откормленные свиньи. Прошлой осенью Марта устроила небольшой парничок, — скоро дети получат свежий салат и редиску. Теперь она мечтает о грядках клубники, о маленьком пчельнике. И почему, не мечтать? Рабочих рук достаточно, понемногу все можно сделать. Дети, если их не заставлять работать сверх сил, делают свое дело с удовольствием, с гордостью.
«А что, если и правда Ян? — думала она, когда вдали показалась крыша детского дома. — Вот радость-то… Петерит, наверно, с рук не сходит у него. А может быть, Яну можно не спешить, погостить дня два? Шибче, шибче, лошадка, нас ведь ждут…»
Во дворе ее встретила Валайне, комсорг детского дома.
— Заходи, Марта, я сама распрягу лошадь, — сказала девушка каким-то странным голосом и стала возиться с хомутом. — Они у тебя в комнате.
Весь детский дом знал, какую весть привез Марте усатый военный с погонами старшины. Женщины уже наплакались, дети присмирели — плакать не хотелось, а улыбаться они тоже стеснялись, когда у взрослых были такие печальные лица.
Пристально вгляделась Айя в лицо Марты, когда та вошла в комнату: знает или нет? Но напряженное ожидание, светившееся в ее глазах, было так очевидно, что у Айи сжалось сердце.
Звирбул вскочил со стула и встал навытяжку.
— Добрый день, — поздоровалась Марта и принужденно улыбнулась, чтобы скрыть свое разочарование и не обидеть гостя. Незнакомый военный крепко пожал ей руку.
— Я из одной роты с вашим мужем, — старательно стал объяснять Звирбул. — У меня здесь в районе живет жена с детьми… Значит, когда начальство разрешило мне двухнедельный отпуск, товарищи попросили передать вам письма.
Он вынул из полевой сумки два письма. Марта взяла их — оба конверта были надписаны чужим почерком.
— Спасибо… — растерянно сказала она. — Давно вы в последний раз видали мужа?
— Порядочно… Вот когда ликвидировали Демянский плацдарм…
— А он… разве он не дал письма?
Звирбул покраснел и беспомощно оглянулся на Айю.
— Для тебя тут посылочка есть, — сказала Айя. — Вот она на столе.
На чистой скатерти лежал небольшой плоский сверточек, обшитый бязью.
— Я выйду пока, — сказал Звирбул, когда Марта взяла сверточек и начала распарывать его. — Я там с детишками побуду. Когда надо будет, позовите меня. Может быть, товарищ Пургайлис пожелает услышать, как мы там жили на фронте?
— Хорошо, товарищ Звирбул, — кивнула ему Айя. — Я вас потом позову.
Дверь скрипнула, в комнате стало тихо. Айя подошла к Марте и обняла ее за плечи.
…За полчаса она не проронила ни слова, только глядела на старые конверты, на документы, на орден Отечественной войны, который лежал перед ней. Она не рыдала, не всхлипывала, лишь по окаменевшему лицу бежали и бежали слезы. В мире и в ее собственном сердце мгновенно образовалась пустота, и она знала, что это останется навсегда, — ничто не заполнит эту пустоту. Пройдут годы, многое изменится, а пустота останется и никогда не позволит забыть о ней.
Больно. Как будто в сердце запал раскаленный уголь и прожигал его насквозь. Вся прежняя жизнь, все дни, прожитые с Яном, все их мечты о будущем вставали перед глазами Марты. Больно.
Она еще раз перечитала оба письма — от товарищей Яна и от капитана Жубура. Они писали, что были друзьями ее мужа и считают себя ее друзьями, просили всегда обращаться к ним, когда будет трудно. В письмах они рассказывали о последних минутах Яна Пургайлиса. Марте показалось, что она видит его в окопе, — живого, бесстрашного, полного сил.
Потом она заговорила:
— Пусть он войдет, Айя.
Айя позвала Звирбула. Сначала Марта слушала его, не задавая вопросов, только все время кивала головой. Но когда ему показалось, что все уже рассказано, — она начала расспрашивать сама. Как в тот день был одет Ян? Какая была погода? Что он в последний раз сказал своим товарищам? Где его похоронили? Сухое ли там место? Может ли Звирбул показать на карте, где оно находится?
Звирбул и Айя переночевали в детском доме. Ночью Марта написала ответ стрелкам второй роты и капитану Жубуру. Письма вышли длинные, но с кем еще могла она говорить о Яне, как не с ними?
Кончив писать, Марта подошла к кроватке Петерита. «Не вернется твой папа, сынок, никогда уж не придется тебе посидеть у него на коленях. Но про то тебе не надо знать. Я буду горевать за обоих».
Теперь, без свидетелей, можно было выплакать свою боль до конца.
Утром она вручила Звирбулу письма и еще раз на словах велела передать привет всем, всем товарищам Яна. Звирбул уехал к родным, а Айя провела в детском доме еще один день, стараясь все время быть вместе с Мартой.
Через неделю Марта получила из Кирова вызов на курсы.
4
В середине апреля Мара Павулан приехала в Москву с драматической труппой художественного ансамбля. Она ежедневно, а иногда и два раза в день выступала в больших госпиталях, в войсковых частях, в домах отдыха.
В этот приезд Мара каждый свободный вечер старалась пойти на спектакль в Художественный театр. Смотрела по нескольку раз одну и ту же пьесу и потом подолгу думала над каким-нибудь образом, поразившим ее, даже над отдельной мизансценой. Мара вспоминала свои любимые роли, и ей казалось, что она будет играть их теперь совсем по-другому. Она уже думала о том времени, когда вернется в Ригу, в свой театр, о новых постановках.
С директором театра Мара познакомилась еще до войны: он несколько месяцев помогал рижским актерам во время подготовки к декаде латышского искусства в Москве. Провести декаду помешала война, но установившиеся дружеские связи сохранились, поэтому с приездом в столицу Мара сразу вошла в среду актеров, художников, писателей, музыкантов. Часто после спектакля целой компанией отправлялись к кому-нибудь из них на квартиру и целую ночь за стаканом чая вели разговоры о театре, о проблемах творчества и особенно о том, что сильнее всего волновало людей, — о войне. Мара первое время стеснялась, сидела молча, — ей казалось, что она очень плохо говорит по-русски, но потом осмелела, стала вступать в споры и скоро почувствовала себя, как в родной семье.
В это время руководство латышского художественного ансамбля вело переговоры с дирекцией Художественного театра: речь шла о том, чтобы один из крупных артистов поработал с драматической труппой, помог ей в постановке какой-нибудь современной пьесы. Впоследствии это и было осуществлено: народный артист РСФСР Станицын помог латышским артистам поставить «Русские люди» Симонова.
Некоторые друзья Мары стали уговаривать ее переселиться в Москву и поучиться в театре режиссуре. Но как ни заманчиво было это предложение, у Мары хватило сил отказаться.
— После войны — да, сама буду умолять вас об этом. Приехать на несколько лет, поучиться — что может быть соблазнительнее? А сейчас не могу оставить ансамбль, там и так труппа не укомплектована.
Она не сказала, что с ее уходом труппа лишится самой талантливой артистки.
Перед возвращением в Иваново ансамбль выступил в доме отдыха латышских стрелков. Там Мара случайно встретилась со своим рижским директором — писателем Калеем. Они давно не виделись и обрадовались друг другу.
— Ну, как живете? Выглядите молодцом, — он с удовольствием оглядел ее. — Не надоело, значит, странствовать из города в город?
— Нет, не надоело и не надоест, товарищ Калей, — засмеялась Мара. — Всегда будет интересно. Расскажите вот, как вы живете. Ничуть не стареете.
— По-моему, я еще довольно молод, — отшутился Калей, — во всяком случае не смею соваться со своими пятьюдесятью годами в категорию стариков. Куда ты, скажут, молокосос.
Они вышли в сад, сели на скамью.
— Позвольте узнать, уважаемый автор, чем вы нас порадуете в ближайшее время? — спросила Мара.
— Будет что-нибудь новенькое, будет. Сложа руки не сижу. Между прочим, я как-то подсчитал, так сказать, в абсолютных цифрах, — оказывается, за время войны написал не меньше семидесяти печатных листов — это значит два толстых тома. Даже в лучшие годы столько не писал. Вот видите, еще доказательство того, что к старикам меня причислять рано. И еще вот что. Сейчас для меня совершенно ясно, что это чистейший предрассудок или профессиональное ханжество, — будто успешно подвизаться можно только в одном жанре. За время войны, меньше чем за два года, я писал и рассказы, и повести, и статьи по литературе и искусству, и одноактные пьесы, и даже написал большую драму. А там еще газетные статьи, очерки. Каждую неделю выступаю, по радио, пишу статьи для «Цини», для центральных газет, для Совинформбюро. Тем — неисчислимое множество. Перед глазами развертывается одно из самых великих событий, событие, которое определяет ход истории на целые века. Как может писатель молчать в такое время? Я живу недалеко от Кремля и часто гляжу в окно на его башни, на рубиновые звезды. И думаю: там живет Сталин, там он работает. Вы представляете, что это такое — труд Сталина? Как же можно бездействовать перед лицом этого труда? Да если у тебя есть хоть какой-нибудь талант, ты не имеешь права молчать, ты должен отдать его народу, эпохе. Иначе нет оправдания твоему существованию.
Он помолчал немного, провел рукой по лбу.
— Вспоминаю прежние времена. До сорокового года я ведь несколько лет проработал в газете штатным сотрудником. Мне платили жалованье, и за это я должен был каждую неделю давать по крайней мере одну статью. Через два месяца мне уже не о чем было писать. То есть про себя-то я знал, о чем бы мог писать, да редакции это не требовалось. Ну, а ходовые темы — разные там торжества, юбилеи, воспоминания и бесконечные гимны «патриархальной» кулацкой усадьбе… меня просто тошнило от них. Дошел до того — бегал по улицам Риги или садился на трамвай и кружил по кольцевой линии, в надежде увидеть что-нибудь интересное, о чем бы стоило написать. Так у меня ничего и не получалось — жизнь была бессмысленная, бессодержательная, пустая. Но писать об этом не разрешалось. Валяй-Берзинь следил за каждым словом, вышедшим из-под моего пера: не протаскивает ли этот Калей контрабанду? Сам не понимаю, как не задохнулся в той атмосфере.
— Да, это чувство было у нас у всех до сорокового года, а потом — как будто вырвались на свежий воздух, — сказала Мара.
— Когда кончится война, мне волей-неволей придется прожить еще лет пятьдесят, так много накопилось за это время творческих замыслов. На очереди два романа, комедия, несколько рассказов. О войне нужно написать, о нашем народе на войне — это такая тема… Вот вы, наверно, думаете — хвалится старый Калей. Нет, я не хвалюсь, это у меня жадность к работе, к жизни.
— Да, вы очень, очень правы. Нельзя стариться у нас, по крайней мере духовно стариться.
Они снова замолчали, задумались. Потом Калей спросил:
— Что сейчас Яундалдер делает? Давно я его не видел.
— Пьесу пишет. Жалко, мы не сможем поставить — исполнителей не хватает, но он не унывает, говорит — приеду в Ригу с гостинцем. Кукур сейчас в Москве, учится режиссуре. Ну, про него вы знаете, наверно. Вилцинь… Помните того молодого актера, которому вы дали роль тайком от Букулта?
— Ну, ну? Так что же с Вилцинем?
— Он пошел добровольцем в латышскую дивизию. Сейчас воюет и играет. Прошлым летом его ранило в плечо, но он через несколько месяцев опять вернулся на фронт. Приглашали его перейти к нам в ансамбль, да он говорит: дам ответ только в Риге.
— Молодец! Славный парень.
— Товарищ Калей, вы живете в Москве, вам больше известно… Что слышно про Латвию? Как там наши старые знакомые?
— Недавно просмотрел целую пачку номеров «Тевии» — партизаны прислали. Мерзкий листок, руки вымыть после него хочется. Так вот. Букулт ведет себя по-свински. Лижет руки у немцев, на брюхе ползает перед ними и изо всех сил ругает большевиков. В одном из своих радиовыступлений я его так по щекам отхлестал, что он, голубчик, целый месяц слова не вымолвил по радио. Подумайте только: начал брехать, будто большевики увезли меня насильно, и уже оплакивал как погибшего. Насильно! Ах ты, подлец этакий! Ну и задал я ему! Видно, старого Калея в Латвии добрым словом поминают… иначе почему же немцам не хочется признать, что я эвакуировался? Ну еще кто… Мелнудрис и Алкснис опять в родную стихию попали и взапуски выслуживаются перед немцами… ну, бог с ними, они на этом деле много лет специализировались.
К ним подошло несколько отдыхающих в Удельной стрелков. Они окружили известного писателя и стали просить, чтобы он рассказал о себе, о своих будущих книгах. Не желая мешать их беседе, Мара попрощалась и пошла к своим товарищам.
В Иванове Мару ждало письмо от Жубура, которое завез мимоходом какой-то усатый старшина, как сказали в дирекции ансамбля. До вечера Мара раз десять перечитывала дорогие строчки. Как просто и скромно писал он о себе… Больше всего Мара и любила эту скромность чистого, мужественного человека. На Жубура она уже смотрела глазами жены — и тревожась за него и в то же время гордясь тем, что эта тревога не заставит его свернуть с избранного пути. Он пойдет им до конца войны. Так же, как и с Вилцинем, как с тысячами других, которые носили сегодня серую шинель, — о другом с ним можно будет говорить только в Риге.