Ростовцев очнулся в палате. В голове шумело, как с тяжелого похмелья, в ушах стоял непривычный звон. Серый потолок раскачивался над ним, то приближаясь, то уходя вдаль. В теле была непонятная слабость, как после тяжелой, утомительной работы.

Он лежал долго, приходя понемногу в себя, с трудом соображая, что с ним произошло, и теряясь в догадках, сколько сейчас времени. По тому, как светился потолок, он догадался, что наступает утро. В памяти образовался провал, начинавшийся с тех пор, как его заставили считать. Он вспомнил, что ему делали какую–то операцию, которая, вероятно, давно уже окончилась. Ему мучительно захотелось узнать, цела ли его нога и не обманул ли его Ветров. Он попытался пошевелить пальцами, и ему вдруг показалось, что они отсутствуют. Холодный пот выступил на его лбу. Он боялся повторить свою попытку, чтобы не разочароваться окончательно. Вместо больной ноги была какая–то тяжесть. Он вспомнил, что люди еще долгое время после ампутации сохраняют ощущение целости ног. Он слышал даже, что иногда может показаться, что чешутся пальцы, что подошвы покалывает, хотя ни тех, ни других уже нет.

От этих мыслей ему стало страшно. Первым его желанием было подняться и взглянуть на то место, где лежат его ноги. Но он медлил, боясь увидеть там пустоту. Он говорил себе, что сейчас все узнает, но нарочно оттягивал этот момент, потому что лучше было надеяться, чем потерять надежду совсем.

Он вспомнил девушку в белом халате с косынкой на голове, склонившуюся над ним и сказавшую, что все будет хорошо и что бояться не нужно. Он доверился ее словам, ее голосу, потому что казалось невозможным, что она может говорить неправду. Он не особенно доверял Ветрову. Но девушке он поверил. И что, если она все же обманула его? Обманула, может быть, для того, чтобы спасти жизнь? Ведь каждый больной, которому предлагают ампутацию, не соглашается на нее тотчас же. А для того, чтобы склонить на операцию, его уговаривают, и эта девушка, вероятно, также уговаривала кого–нибудь.

Чтобы отвлечься, Ростовцев вспомнил бой, в котором его ранило. Вспомнил, что подмога, за которой пошел Ковалев, всё–таки пришла. Значит, Ковалев честно исполнил свой долг.

«Где–то он?» — подумал Ростовцев с необыкновенной теплотой. Он не знал, каким образом Ковалеву удалось восстановить оборванную связь, потому что был слаб, когда очнулся в домике и увидел бинтовавшую его сестру. Он не спрашивал ее ни о чем, а ему ни о чем не рассказывали, вероятно, чтобы не беспокоить. Он плохо помнил, что было дальше. Носилки, самолет, белые халаты, наклонившиеся к нему, чьи–то руки, бережно его ощупывающие, слова утешения — все это слилось вместе, перемешалось, и над всем этим проходило одно — требование резать ногу. Он не соглашался и, сжимая губы, слушал, что ему говорили, наполовину не понимая доносившиеся до него слова и отвечая одним отрицательным покачиванием головы.

Он шел на все. Он не дорожил своей жизнью, раз это было нужно, но он никогда не задумывался о том, что ему придется сделаться инвалидом. Он мечтал пережить войну и снова отдаться любимому делу. Но потерять ногу, стать калекой и не иметь возможности заниматься тем, в чем он видел свое призвание, — это было слишком неожиданным и потому страшным. Ни за что на свете он не решился бы на это. Либо остаться полноценным человеком и выздороветь, либо уйти из жизни — так он поставил перед собой этот вопрос. И он бился за свое решение, относясь с подозрительностью ко всему, в чем его убеждали люди в белых халатах. Он выделял их в особую категорию, полагая, что для них главное — спасти больному жизнь. Для этого они идут на самые крайние средства, не думая о том, хорошо или плохо будет в дальнейшем тому, над которым они проделывают свои удивительные операции. Но просто жить ему было мало. Ему хотелось жить настоящей полной жизнью, насыщенной радостью и удовлетворением труда. Для этого он пошел на фронт и для этого упорно отказывался от предлагаемой ампутации. Где–то далеко в сознании гнездилась надежда на то, что они ошибаются, предлагая ему операцию. И, может быть, эта надежда, еще не осознанная вполне, была причиной его упорства…

Госпиталь просыпался. Из коридора через закрытую дверь донесся звук торопливых шагов, смягчаемых ковром. Кто–то прошел мимо. Время тянулось медленно, словно бесконечная нить, наматываемая на невидимую катушку.

Ростовцеву снова захотелось приподняться и взглянуть на свои ноги. Целы ли они? Он убеждал себя, что будет больно, если он сделает малейшее движение и все еще оставался лежать. Скося глаза, он попытался увидеть ноги, не изменяя положения тела. Голова лежала низко, и это не удалось.

Упершись руками в матрац, он, чтобы не остановиться на полпути, рванул тело вверх. От боли потемнело в глазах, но, падая на подушку, он все же успел заметить, что нога, покрытая одеялом, была на своем месте.

«Не обманули!» — мелькнула в голове мысль, доставившая радость. Он закрыл глаза и с благодарностью подумал о девушке в белой косынке.

Скрипнула дверь, и женский голос спросил:

— Как вы себя чувствуете?

Ростовцев скосил глаза, чтобы увидеть вошедшую. Ему захотелось, чтобы это была та девушка, которая беседовала с ним в перевязочной. Но когда говорившая приблизилась, он с разочарованием заметил, что это была не она.

— Ничего, спасибо! — прошептал он и спросил: — А температуру мерить будете?

— Вам уже смерили, пока вы спали.

— Я не слышал… — Он замолчал, не зная, о чем спросить еще.

— Вы кто? — задал он неожиданный вопрос: — Врач или сестра?

— Меня зовут Катя, — ответила с готовностью девушка. — Я сестра. Доктор сказал, что вам говорить вредно, и вы должны молчать. Вам нужно слушаться доктора. Он очень строгий и сердится, если его не слушаются… А вы с какого фронта? — полюбопытствовала она, забывая о только что переданном предупреждении доктора.

— С Карельского…

— И долго там были?

— Не очень…

— И вам не было страшно?

— Нет…

— Вы молодец. Вы обязательно поправитесь. Доктор сказал, что вы артист?

— Да…

— И пели в опере?

— Пел…

— Вы споете нам когда–нибудь?

— Боюсь, что нет.

— Почему?

— Потому что болен! — с раздражением ответил Ростовцев.

— А когда поправитесь? — донимала Катя, не замечая его недовольства.

— Тогда спою.

— Вот хорошо! Я буду очень рада. Мы все будем вас слушать. В каких операх вы пели? — продолжала она допрос.

— В разных.

— А какой у вас голос?

— Тенор.

— А в «Травиате» вы пели?

— Нет…

— А в «Онегине?»

— Пел…

— А как вас зовут?

— Послушайте, а кроме вас здесь есть кто–нибудь? — сдерживая негодование, спросил выведенный из себя Ростовцев. — Другие сестры?

— Есть… — сказала Катя и, помедлив, продолжала спрашивать:

— А откуда…

— Вы не сможете позвать их?.. Ну, хотя бы ту, что была ночью?

— Тамару?

— Я не знаю, как ее зовут. Она меня принимала, когда я к вам поступил. Такая темненькая, с большими глазами…

— Так это Тамара… — догадалась Катя. — Она ушла… А откуда…

— Мне доктор сказал, что говорить вредно, — перебил ее Ростовцев. — Он строгий и сердится, если его не слушаются.

Катя, несколько обескураженная его ответом, замолчала, недоумевающе вглядываясь в больного. Оценив справедливость его замечания, она подумала немного и снова спросила:

— Вы устали?

— Да.

— Очень?

— Да.

— Может быть, мне уйти?

— Обязательно,

— Тогда я ухожу. Я вернусь, когда вы отдохнете, — обрадовала она и упорхнула.

Ростовцев облегченно вздохнул, но оказалось, что это было преждевременно. Катя снова приоткрыла дверь и сообщила:

— Сейчас принесут завтрак. Вам хочется кушать?

Ростовцев, намеревавшийся ответить отрицательно, вовремя спохватился и прошептал, чтобы хоть как–нибудь избавиться от ее любопытства:

— Да, да, очень хочется, ужасно хочется… Но доктор сказал, что мне говорить вредно… — Он не докончил, услышав, как дверь, наконец, захлопнулась.

От принесенного завтрака Ростовцев отказался. Постепенно остывая, завтрак стоял на тумбочке не тронутым до тех пор, пока его не взяли обратно.

В этот день Ростовцев мог думать, о чем ему заблагорассудится, и мысли вереницей приходили в голову одна за другой. В конце концов ему стало скучно. Он был почти рад, когда перед обедом снова пришла Катя, принесшая лекарство. Однако, избегая ее бесконечных вопросов, он старался молчать и наблюдал одними глазами за «е действиями.

Лекарство он выпил с готовностью. Оно оказалось очень противным, но он не удивился, считая это в порядке вещей. В его представлении все лекарства имели самый гадкий вкус, и он про себя отождествлял эти два понятия.

Катя бесшумно исчезла, но через минуту вновь появилась с термометром.

— Это зачем? — спросил Ростовцев.

— Доктор велел мерить вам температуру три раза в день, — ответила она, без особых церемоний засовывая ему под рубашку термометр. — Обычно мы измеряем температуру только утром и вечером, — продолжала она, — но для вас сделано исключение. Доктор очень беспокоится за вашу ногу.

Ростовцев насторожился.

— Что же, если температура будет высокой, ногу отрежут? — спросил он.

— Я, право, не смогу вам этого сказать. А разве вы боитесь?

— А разве вы бы не боялись? — ответил он раздраженно.

— Девушке не идет быть безногой, — простосердечно заявила Катя и, решив, что этот аргумент не совсем убедителен, добавила для успокоения: — А для мужчины это даже красиво. Даже как–то интересно. Все будут знать, что вы смелый и храбрый и были на войне.

— Я желаю вам хромого мужа, — едко ответил Ростовцев, начиная опять злиться.

Катя, наслаждавшаяся собственным красноречием, пропустила его реплику мимо ушей и продолжала успокаивать дальше, как могла:

— Вы не бойтесь. Это совсем не страшно и очень просто. Я видела много раз. Говорят, что некоторые от крови в обморок падают. Вы не верьте. Наш доктор оперирует очень хорошо. Будет совсем не больно, и вы даже не заметите, потому что будете спать… — Катя вдруг спохватилась, поднесла палец к губам и, хотя Ростовцев не собирался ей возражать, предупредила: — Тсс… Вам нельзя много разговаривать. Вам вредно, и доктор…

— Доктор сердится, если его не слушаются. Он строгий, — докончил за нее Ростовцев.

— Да, да. Откуда вы знаете? — удивилась Катя.

— Слышал… Все доктора такие… А какая у меня была температура утром?

Катя потянулась к листочку, висевшему у изголовья, но вдруг, словно осененная неожиданно пришедшей мыслью, сказала:

— Нет, нет, этого вам знать нельзя.

— Почему ж?

— Это должно быть для вас секретом.

— Почему?

— У нас, медиков, существует правило: больной никогда не должен знать правды о состоянии своего здоровья, если оно тяжелое. Это будет его беспокоить, и он будет хуже поправляться.

— Вы, вероятно, недавно окончили школу и не успели забыть, чему вас учили? — высказал догадку Ростовцев..

— Вы правы. Я училась только на «хорошо». Все говорили, что у меня превосходная память.

— Это сразу заметно.

Катя расцвела и скромно потупила глазки.

— Однако, давайте термометр, — сказала она.

— Рано, — возразил Ростовцев. — Вы сходите, куда вам нужно, а я полежу еще.

Когда Катя вышла, он вынул термометр и поднес к глазам. Блестящий столбик ртути долго не давался взгляду, то пропадая, то появляясь вновь. Наконец, он поймал его. Ртуть стояла у цифры 39. Ростовцев осторожно постукал ногтем по резервуару. Столбик ртути отодвинулся вниз. Он постукал еще, снова взглянул на термометр и, удовлетворившись, поставил на прежнее место.

После обеда в палату пришел Ветров. Он не мог усидеть дома и решил навестить Бориса, беспокоясь за его состояние. Увидев на столике нетронутый обед, он поморщился. Едва поздоровавшись, он взял руку Бориса и, сосчитав пульс, удивленно поднял брови.

— Что за чепуха? — сказал он, пожимая плечами. — Кто мерил температуру?

— Катя… — с некоторой растерянностью ответил Ростовцев.

Ветров, не говоря ни слова, достал из кармана свой термометр и грубовато засунул его Борису подмышку.

— Быть этого не может, чтобы было тридцать семь… По пульсу вижу, что больше. Проверим… — добавил он и уселся на свободную кровать. Ростовцев безропотно подчинился и, чувствуя себя как напроказивший школьник, не смел поднять глаз. Пять минут прошло в молчании.

Наконец, Ветров все так же грубовато извлек термометр.

— Конечно, я так и знал. Тридцать восемь и восемь. Стукал?

Борис покраснел.

— Молодец! Всегда так делай! — Ветров сердито наморщил лоб. — Ты что, маленький? Дите неразумное? Или шутки со мной разыгрывать вздумал? Имей в виду, что себе только хуже сделаешь! — Он помолчал и, не слыша возражений, жестко докончил: — Если ты сам себе не враг, то лучше будет от подобных штучек отказаться. Иначе пеняй на себя!.. А обед этот придется все–таки съесть. Сейчас придет няня и тебя покормит… Пока!

Он круто повернулся и вышел. Сидящей за столом Кате он сказал:

— От больного в третьей палате при измерении температуры не отходить! Поняли?

— Да, — робея, ответила Катя.

— Обед им должен быть съеден. Последите.

— Хорошо… — ответила она и протянула ему телеграмму: — Прислали только что на ваше имя… Срочная.

Ветров разорвал скрепки и прочитал написанное. В телеграмме было:

«Еду первым поездом. Очень беспокоюсь. Примите меры. Рита».

Когда Катя появилась снова у постели Ростовцева, он вздохнул и сокрушенно заявил:

— А доктор ваш, Катя, действительно, сердитый. Вы правы были…

— Я же говорила… — произнесла Катя, усаживаясь рядом и беря в руки тарелку с супом. — Я вас покормлю сама, без няни.

Она поднесла ложку к его лицу, подставляя руку, чтобы не запачкать одеяло. Ростовцев вздохнул еще раз и без возражений открыл рот.