Голубовский постепенно пришел в себя. Избегая смотреть на Бориса, он принял сумку и перекинул ее через плечо. Он явно стыдился своего малодушия. Оправив обмундирование, он молча пошел в сторону раненого.
Вскоре, пятясь, подошел пустой состав. Все прошло благополучно, и от налета не пострадал ни один вагон. Однако продолжать движение было нельзя, так как путь впереди, километрах в восьми от этого места, был разрушен упавшей поблизости бомбой.
Ростовцев направился к группе толпившихся бойцов и среди них отыскал Голубовского.
— Ну, старшина, — сказал он весело, — теперь можно, пожалуй, и песни петь…
Все еще смущаясь, Голубовский ничего не ответил.
— Что ж вы скучаете? — продолжал Борис, как ни в чем не бывало. — Серьезно, пойдемте–ка в вагон и продолжим наши музицирования. Кстати, и познакомимся получше. Как–никак, а служить ведь нам придется вместе.
Голубовский нехотя двинулся вслед за Борисом. Сначала он шагал сзади, потом догнал и пошел рядом.
— А жгут раненому вы зря положили, товарищ лейтенант, — сказал он, наконец. В голосе его послышалась неуверенность. Чувствовалось, что ему очень хотелось узнать, как отнесся Ростовцев к его поведению, и не осуждает ли он его теперь. — Не надо было его накладывать. Рана–то пустяковая.
— Так я же не медик, — улыбнулся Борис. — Слышал, что когда кровь идет, нужно остановить, вот и постарался на всякий случай. Надеюсь, особенно плохого не сделал?
— Нет.
Старшина влез в теплушку первым. Борис последовал за ним. Когда Ростовцев, вскарабкавшись, поднимался на ноги, из глубины вагона донеслось слабое восклицание, скорее похожее на вздох. Шагнув вперед, он спросил:
— Что случилось?
Голубовский, до этого что–то рассматривавший на полу, выпрямился.
— Разбили, сволочи! — воскликнул он со слезами в голосе. — Взгляните сами…
На полу лежал баян. Меха его наискось были разодраны пулей. Отверстие зияло неровными развороченными краями. Несколько железных угольников, окаймлявших сгибы, оторвалось. Лакированная деревянная колодка раскололась, обнажив внутренности с погнутыми металлическими проволочками.
Борис приподнял остатки инструмента. Меха от тяжести растянулись без звука, втягивая воздух через широкий разрыв. Получился своеобразный тяжелый вздох.
— Да‑а, — протянул он в раздумье и взглянул на старшину: — Вы сидели как раз на этом месте.
На глазах Голубовского появились слезы. Чтобы скрыть их, он поспешно отвернулся.
— Не придется играть больше, — тихо сказал он. — Не на чем. Эх!.. — Постояв, он взял баян в руки, потрогал кнопки, покорно вдавливавшиеся под его пальцами. Потом, вздохнув, шагнул к выходу. Выпрыгнув на насыпь, он на мгновение остановился и вдруг, широко размахнувшись, швырнул баян в придорожную канаву, затянутую тонкой корочкой льда. Баян ударился о лед и, проломив его, наполовину погрузился в воду. Часть черной коробки осталась сверху, и на ней мутно блеснули уцелевшие перламутровые кнопки.
— Зачем бросаете, товарищ старшина? — спросил удивленно пожилой солдат, куривший козью ножку.
— Сломался… — монотонно ответил Голубовский.
— Коли сломался, так починить надо. Может потом и сгодится.
Он переждал, пока старшина удалился и, подумав, подошел к канаве. С хозяйственной солидностью он извлек баян из воды и покачал головой.
— Ишь, как садануло. Верно, из пулемета, — пояснил он подошедшему товарищу. — Видишь, дневалил я. Вы–то повыскакивали, как зайцы, а я остался. И только отошли мы немножко — немец нас и накрыл. Да только зря. Машинист наш, видно, лихой парень. Его не проведешь. Летчик думал, что мы ехать будем, а он возьми да и останови поезд. Затормозил так, что я чуть было о стенку лбом не грохнулся. И не попали бомбы. Так мы его и надули. Он думает, что мы встанем, а мы едем. Он рассчитывает, что мы поедем, а мы стоим. Однако, зря немец старался. Баян, правда, как видишь, того… подбил… — Солдат добродушно усмехнулся в усы и деловито задымил цыгаркой, перекинув разбитый баян из одной руки в другую
— Ну, а страшновато было? — спросил его собеседник.
— Да ведь страх — не деньги. Чего его при себе держать? Нешто я в первый раз самолетики эти самые вижу? Слава богу, за год–то и не в такие переплеты попадал. Нашему брату–солдату о страхах говорить не приходится. Русские мы! Понял?
День клонился к вечеру. Стало холоднее. По снегу от теплушек побежали длинные тени. На насыпи никого не осталось. Лишь изредка кто–нибудь появлялся с котелком в руках, набирал снег и опять возвращался в теплушку.
Ростовцев подошел к своему вагону, где его ждали бойцы и Ковалев. При его появлении все поднялись. Ковалев, игравший в карты, доложил:
— Товарищ лейтенант, взвод находится на отдыхе. Происшествий никаких не случилось. Все в порядке.
— Вольно! — ответил Ростовцев и подсел к столу, на котором были разбросаны карты.
— Не хотите ли с нами в козлика, товарищ лейтенант? — предложил сержант Антонов, парень с веснушчатым лицом. — Только не садитесь с младшим лейтенантом, — предупредил он, улыбаясь. — Ему сегодня четвертого козла рисуют.
Все осторожно засмеялись. На импровизированном столе, действительно, лежала бумага с четырьмя нарисованными чудовищами.
— Ну–ка и мне сдайте, — попросил Ростовцев. — Хочу сразиться с моим помощником… А тревога как у вас прошла? — спросил он Антонова, принимая карты.
— Все благополучно. Только когда немец отбомбился, младший лейтенант угостил его из автомата. Ему это не совсем понравилось, и он соответственно нас поблагодарил. Ни в кого не попал — все мимо.
Ростовцев нахмурился. Стрелять без разрешения по инструкции не полагалось, потому что это могло выдать местоположение замаскировавшегося взвода. Горячность Ковалева могла обойтись дорого.
— Кто вам разрешил открывать по самолету огонь? — спросил он строго.
— Не вытерпел, товарищ лейтенант, — нехотя ответил Ковалев. — Душа горит, когда тебя бьют, а ты лежишь, как кролик.
— Счастье ваше, что никого не тронуло, — сдерживаясь, сказал Ростовцев. — А то бы я побеседовал с вами по–другому.
Ему хотелось отчитать своего помощника, но при всех это было не совсем удобно. Однако оставлять все, как есть, тоже не годилось. Подумав, он пока ограничился замечанием, но при случае решил подтянуть Ковалева.
Занятый своими мыслями, Ростовцев сделал в игре несколько ошибок. Два его партнера сделали вид, что не заметили их, хотя, обычно, в таких случаях всякая оплошность вызывала серию острот.
Ковалев играл с присущим ему азартом. Он переживал каждый свой ход и отчаянно шлепал картами. Но если случалось, что его трефовую даму били шестеркой, то его горю не было предела.
В эту игру у Ковалева как раз была дама, и он никак не мог ее выпустить. Карт в руках оставалось все меньше и меньше, и вместе с тем он становился все печальнее и печальнее. Борис, который держал шестерку, заметил это. Он даже отдал крупную взятку, чтобы сохранить шестерку при себе. Ковалев, наконец, выпустил даму со слабой надеждой, что она пройдет. Но как только дама упала на стол, Борис спокойно накрыл ее шестеркой.
— И везет же человеку! — обиженно воскликнул Ковалев под дружный хохот, бросая с сердцем карты. — Опять просчитался. Вот ведь день какой неудачный выдался…
Ростовцев, улыбнувшись, поднялся.
— Довольно, больше не играю, — сказал он.
— Еще разик, товарищ лейтенант? — Ковалеву страстно хотелось отыграться. — Право, еще бы одну партию, а?
— Нет, закусить надо.
— Тогда и я с вами.
Они вышли вместе.
Было очень тихо. Может быть, там, далеко отсюда, куда война не приходила, тоже был тихий звездный вечер, и люди, возвращаясь из театра, тоже смотрели на небо и любовались созвездиями. Может быть, и Рита шла сейчас по улице, по той самой улице, по которой они ходили вместе с Борисом. Было очень странно думать, что, несмотря на его отсутствие, там ничего не изменилось. Остались такими же дома, тротуары, столбы, заборы, перекрестки. И комната такая же, и рояль, и ковер, и все, все…
Борису стало грустно. Ему захотелось с кем–нибудь побеседовать по–дружески, откровенно. Захотелось, чтобы его грусть поняли. Он дотронулся до плеча своего спутника и сказал:
— Какой хороший вечер, Ковалев!
Ковалев осмотрелся и, пожав плечами, равнодушно ответил:
— Вечер, как вечер.
— Нет, а вы посмотрите на небо, в вышину. Разве не красиво?
— Небо, как небо. Каким же ему быть еще? Оно, по–моему, такое всегда. Впрочем, в небесах я плохо разбираюсь.
— А мне нравится, — сказал Борис.
— Это оттого, что вы кушать хотите. А я сыт.
Борис замолчал. Он испытывал досаду от хладнокровных сентенций Ковалева. Но через минуту он опять спросил:
— Неужели вас не трогает эта красота природы?
— Нет„почему же? Иногда трогает. Вот, например, когда я выпью. Или когда с девушкой иду под ручку вечером. Она смотрит так же вот на небо, вздыхает, восхищается. Ну, и я смотрю тоже… А сейчас чего же им восхищаться? Сейчас надо воевать. А небо наблюдать потом будем.
Борис почему–то рассердился.
— Ладно, Ковалев, — сказал он, — не будем говорить о небе. Но вот замечаю я за вами одну нехорошую черту. Любите вы рассуждать о войне, а воевать хорошо или не хотите, или не умеете.
Неожиданный переход обескуражил и обидел Ковалева.
— Это как же вас понимать, товарищ лейтенант? — спросил он.
— Очень просто понимать. Кто на командирскую учебу опаздывал? — Ковалев… Кого за пьянство на партсобрании отчитывали? — Ковалева… У кого дисциплина прихрамывает, кто сегодня отличился, нарушив приказ? — Опять же Ковалев. Я не хочу сказать, что вы военного дела не знаете. Очень хорошо вы его знаете. Лучше меня, наверное, раз в десять. И не мне бы говорить вам об этом. Я и по годам моложе вас и в армии недавно. Мне бы у вас учиться надо, а на деле что получается?.. Ну, скажите, хорошо все это? — Ростовцев помолчал и, не слыша от Ковалева возражений, докончил: — Давайте, Ковалев, по–товарищески договоримся: бросьте вы это разгильдяйство.
Некоторое время Ковалев молчал, поеживаясь, как от холода. Потом тихим голосом ответил с паузами:
— Верно вы это… Да я и сам все понимаю… Трудно мне: порой вспылю и с собой не могу сладить. Нервы шалят…
— Ну, вот вы уже чепуху говорите, Ковалев. Нервы тут не при чем. Мы с вами не маленькие и с нервами справиться можем. Да к тому же нервные люди таких подвигов, как вы, не совершают. Вас же орденом награждали за них… Нет, дело тут в другом. Распустили вы себя, не следите за собой. Помнится, в детстве отец приучал меня зубы чистить. А уж как не хотелось спросонья подниматься и полоскать рот холодной водой. Все же постепенно это вошло в привычку, хотя сначала приходилось принуждать себя. Но вот однажды отец уехал в командировку, следить за мной стало некому. На следующий день я разоспался и отложил чистку зубов до завтра. Завтра же я рассудил, что ничего не случится, если я оставлю свои зубы в покое еще на один день… Вот и вы так. Думаете, что ладно, мол, и так пройдет. Конечно, это трудно, взять себя в руки… Но ведь это ребенку, у которого папа с мамой за спиной, простительно, а вам, взрослому человеку, надо обходиться без нянек.
— Я никогда не видел ни своего отца, ни своей матери, — задумчиво произнес Ковалев. — И не знаю даже, были ли они у меня когда–нибудь. Меня никто не заставлял чистить зубы. Меня воспитывала улица, а первую рюмку водки я выпил, когда мне не было и семи лет.
Борис почувствовал, что нечаянно задел больное место Ковалева.
— Извините меня, — сказал он, — я не знал. Я не хотел вас расстраивать…
— За что же извинять? Вы говорите правильно. Извиняться я должен. Действительно, пью, недисциплинирован…
Они замолчали. Впереди у паровоза покачивался трепещущий огонек факела. В одном из вагонов пели. Дружный хор голосов звучал приглушенно, как будто боясь спугнуть тишину короткой ночи.