1
Как ни медленно пробиралась к северу весна, все же, в конце концов, стало чувствоваться и здесь ее согревающее дыхание. Она давала знать о себе сначала неуверенно, робко, посылая изредка на холодную землю Карелии потеплевшие солнечные лучи, растапливавшие ее глубокие снега и истончавшие лед ее озер. И вместе с этим таяли и укорачивались ночи. Наступало время, когда солнце, едва спрятавшись за горизонт, снова поднималось, словно стремясь наверстать упущенное за продолжительную зиму.
Оживала природа, и в предутренней тишине все чаще и настойчивее доносились с островков на озере призывные клекоты тетеревов, справлявших свои брачные церемонии. Их нимало не тревожило, что в нескольких десятках километров, за крутыми синими спинами сопок, шла война. Прилетели первые утки, притягиваемые в эти глухие края проснувшейся силой инстинкта. По утрам у озер их стремительно–вытянутые тела со свистом чертили воздух.
Жизнь на перевалочной базе текла однообразно.
Это однообразие нарушалось, правда, с каждым приходом автомашин, которые перебрасывали в полк боеприпасы. Вместе с ними прибывали и последние новости. Их выслушивали с интересом. Шоферам приходилось отвечать на многочисленные вопросы. Прежде всего бойцов интересовало одно — как идут дела в обороне и не ожидается ли в ближайшем будущем нашего наступления. Шофера были, кажется, самыми осведомленными людьми, но и они не всегда могли дать исчерпывающие ответы и, покуривая самокрутки, предпочитали в таких случаях важно хмуриться и многозначительно сплевывать в сторону, стараясь прикрыть этим свое незнание.
Самые первые дни пребывания на базе Ростовцев чувствовал себя несколько неуверенно. Люди, с которыми он еще только начинал знакомиться и сближаться, положение начальника, к которому он еще не успел привыкнуть, — все это было для него не совсем обычным. Внешне он старался вести себя так, чтобы его подчиненным казалось, что для него все ясно и определенно. А между тем, отдав какое–либо распоряжение, он долго думал потом, правильно ли поступает. Этот самоконтроль не покидал его, даже когда дело касалось мелочей.
Наблюдая, как ведет себя Ковалев, он иногда в душе ему завидовал. Младший лейтенант чувствовал себя среди бойцов словно рыба в воде. Приказания он отдавал коротко и даже, как казалось Ростовцеву, резковато, но понимались эти приказания с полуслова и исполнялись точно и быстро. Для Ковалева не существовал ответ «нет» и, действительно, такого ответа ему никогда не приходилось слышать. Если он говорил: «Достать!», то требуемое обязательно доставалось, а пропавшее отыскивалось. Ростовцев видел, что Ковалева солдаты любят, и он им отвечает тем же. Почти все свое время он проводил вместе с ними. Когда Ростовцев предложил ему переселиться в отдельный домик, где он сам поселился, Ковалев ответил:
— Нет уж, товарищ лейтенант, разрешите мне с ними остаться. Среди народа как–то веселей, да и сподручней. Все видно…
И Ростовцев как–то совершенно непроизвольно стал подражать Ковалеву в его манере обращения с подчиненными. Он старался так же, как и тот, говорить коротко, четко и ясно, старался быть по возможности требовательнее и справедливее. Кроме того, он приглядывался к своим людям, пытаясь узнать их слабые и сильные стороны.
Свою деятельность на базе Ростовцев начал с постройки двух дзотов в местах, наиболее уязвимых в случае нападения. Оборону он спланировал так, что к домам, где расположились бойцы, подходили ходы сообщения, соединявшие их с ячейками и дзотами.
Земля, смерзшаяся и каменистая, плохо поддавалась лопатам. Пришлось ее взрывать, закладывая тол. Гулко грохотал взрыв, кидая вверх глыбы в несколько десятков пудов весом и оставляя в земле воронку. Щебень выбрасывали лопатами. Когда понадобились бревна, чтобы рубить срубы дзотов, Ковалев предложил разобрать один из покинутых жителями домов. Но Ростовцев решительно этому воспротивился и приказал рубить лес для дзотов на корню.
— Так ведь это же дольше, — попытался было возразить младший лейтенант. — А тут совсем рядом: разобрал и готово!..
— А вы думали о том, что война когда–нибудь кончится, и сюда вернутся наши советские люди? — спросил его Ростовцев. — С нас довольно и тех разрушений, которые сделали немцы!..
К вечеру на машине доставили первую партию свежих бревен.
И только что кончился день, как на базу просочилась тревожная весть: на участке обороны соседнего полка финны прорвались к железной дороге. Это создавало опасность перебоев в снабжении всех расположенных севернее войсковых соединений.
Капитан Сизов, с которым Ростовцев говорил по телефону, приказал усилить наблюдение за. местностью и быть готовым к обороне.
— Разве положение настолько серьезно? — спросил обеспокоенный Ростовцев.
— Пока ничего не известно, но нужно приготовиться ко всему, — ответил Сизов и в свою очередь спросил: — А как у вас с поездами? Проходили сегодня?
— Сегодня не было ни одного, товарищ капитан.
Сизов долго молчал. Потом в трубке послышалось его ругательство:
— Если движение не восстановится в эту же неделю, то нам, чорт побери, кору глодать придется!.. У вас на базе продуктов, конечно, нет?
— Нет, товарищ капитан. Все вывезены. Осталось для бойцов моего взвода дней на двадцать. Боеприпасов имею достаточно… Какие будут распоряжения?
— Да какие тут к чорту распоряжения! — снова не выдержал Сизов. — Ждите, когда подойдет эшелон. Он уже два дня тому назад придти должен…
Ростовцев и сам знал, что с продовольствием было плохо. Завезенные продукты подходили к концу. Их было немного, потому что транспорт использовался в первую очередь для переброски материальной части и боеприпасов. Эшелон с продовольствием шел следом. Его прибытия ожидали со дня на день. Но время шло, а эшелона все не было.
В этот же вечер Ростовцев собрал своих бойцов.
— Товарищи! — сказал он. — Я собрал вас по очень важному вопросу… Курить можно, не выходя, — вставил он, заметив, как Тимошихин, страстный курильщик, вынул было свою трубку, взглянул на нее и снова спрятал в карман. — Дело в том, товарищи, — продолжал Ростовцев, — что положение наше изменилось. Вы, вероятно, заметили, что через станцию сегодня не прошло ни одного поезда. Думаю, что поездов не будет и завтра, и послезавтра, а, возможно, и еще несколько дней. Финны перерезали железную дорогу. Связь со штабом дивизии временно прервана…
Тимошихин, набивавший трубку, поднял голову, словно желая проверить, не ослышался ли. Пальцы со щепоткой табаку на мгновение застыли в воздухе. Шофер Зарубин зачем–то распахнул полушубок. Остальные сидели, не двигаясь, и напряженно вглядывались в лицо командира.
— Эшелон с продовольствием, как вы знаете, задерживается, — спокойно продолжал Ростовцев. — В полку, вероятно, будут срезаны нормы питания. У нас продуктов оставлено на три недели. Это для базы более чем достаточно. Мы с Ковалевым решили отделить двухдневную норму, а остальное отправить в полк. Это первое… — Ростовцев остановился, ожидая вопросов, и, так как их не последовало, продолжал: — А второе то, что наша оборона еще не готова. Для нас ясно, товарищи, что сейчас придется кончать строительные работы в самое ближайшее время.
— Раньше четырех дней не закончим, — сказал один из бойцов, качнув головой. Он взглянул на Ростовцева и, встретившись с его упрямыми серыми глазами, неожиданно смутился.
— Надо закончить завтра к вечеру, товарищ Веселов, и не позже! Для этого я и собрал вас, — жестко возразил Ростовцев. — И плюс ко всему надо построить еще и третий дзот с бойницами в сторону железнодорожного полотна и озера. Младший лейтенант правильно подметил, что именно этот участок у нас слаб, потому что лед на озере еще крепок и свободно может выдержать тяжесть человека. Если нас при нападении обойдут, то мы не будем в состоянии защищаться с этой стороны. Все это, повторяю, должно быть кончено не позднее, чем завтра к вечеру.
Тимошихин, раскуривший, наконец, свою трубку, выпустил клуб дыма и утвердительно кивнул головой:
— К вечеру надо кончить.
Тимошихин не любил говорить много. Смуглый, морщинистый и уже немолодой, он казался с первого взгляда медлительным и неповоротливым. Вначале, наблюдая за его работой, Ростовцев даже раздражался. Прежде, чем что–либо сделать, он долго размышлял о чем–то, присматривался, потом, словно нехотя, брал топор и опять думал. И лишь после этого не спеша начинал работать. Щепки из–под топора никогда не улетали далеко и, казалось, падали они тоже медленно. И, однако, когда наступал перерыв, то у Тимошихина было сделано больше, чем у кого–либо другого. Он не любил и праздного любопытства. Заметив, что за его работой наблюдают, он начинал хмуриться, сопеть и, наконец, с сердцем вонзал топор в бревно, садился, закуривал свою трубку и неторопливо говорил:
— Шел бы лучше, браток, на свое место. Чего ты на меня уставился, а?
Однако, сам он видел все, даже если был занят своим делом. Заметив неумелые движения новичка, он обычно подходил к нему, молча показывал, как следует держать инструмент, молча делал несколько показательных взмахов и спрашивал:
— Понял?
Если новичок говорил «да», то он оставлял его. Если же у новичка опять ничего не получалось, то все повторялось со строгой последовательностью с самого начала и оканчивалось тем же вопросом.
До войны Тимошихин был плотником. Поэтому он любил топор и мог им сделать любую вещь, не употребляя никакого другого инструмента. Но кроме топора он прекрасно умел работать в бою и штыком. Про него рассказывали, что в тот день, когда его приняли в партию, он, участвуя в боевой операции, без всякой спешки заколол двух немцев, вступивших с ним в единоборство, а третьему скрутил руки за спину и приволок его к своим. Опустив его на землю перед командиром батальона, он хмуро взглянул на пленника и по привычке спросил:
— Понял?
Может быть, до немца тогда и не дошло это русское слово, но вид пленного говорил, что после этого случая о русских он все–таки понял многое.
И сейчас, когда Тимошихин поддержал его, Ростовцев сразу проникся уверенностью, что завтра к вечеру строительство дзотов будет окончено обязательно. Он с уважением посмотрел на Тимошихина, ожидая, что тот будет говорить еще, но Тимошихин молчал и лишь невозмутимо покуривал свою трубку.
— Разрешите мне, товарищ лейтенант? — звонким голосом спросил Веселов.
— Пожалуйста.
Веселов поднялся с места и, сбиваясь, сказал:
— Я предлагаю отослать в полк все продукты. Нам легче. Мы будем только работать, а там воюют. Мы должны помочь им. В полку труднее… Я предлагаю отдать им все. А дзоты, товарищ лейтенант, мы построим. Я давеча не подумал. За сутки построим, — он сел и с некоторой гордостью посмотрел на окружающих.
— Неверно, товарищ Веселов, — резковато возразил ему со своего места Ковалев. — Неверно! Этого нельзя. Мы должны кормить людей. С голодным брюхом работать трудновато, да и сделаешь немного. Лейтенант прав: нужно оставить двухдневный паек, остальное отдать. Тридцатью порциями все равно полк не накормишь. Ты, Веселов, погорячился просто.
Веселов обиженно заморгал глазами, но ничего не сказал.
Некоторое время все молчали. Потом неожиданно поднялся Тимошихин, который до этого о чем–то сосредоточенно думал.
— Я хочу сказать, — произнес он с расстановкой. — Мое мнение такое: сейчас же всем выйти на работу. Чтоб и санитары, и фельдшер, и повар, — чтоб все вышли. А продуктов оставить на двое суток. Это я не о себе беспокоюсь. Беспокоюсь о складах. Если их не отстоять, всему полку плохо будет. А чтобы отстоять, нужно дзоты скорее построить. А чтобы построить — работать лучше надо. А чтобы работать лучше — нужно людей покормить. И еще у меня такая мысль. Без махорки там тяжело. По себе знаю, что значит махорка. Чтобы подбодрить товарищей, давайте нашу махорку соберем и в полк отправим… — он, не торопясь, вытащил свой кисет и положил его на стол возле себя. — У меня в вещевом мешке еще есть. И ту отдам… Но одной махорочкой нам отыгрываться нельзя. Нужно выделить охотников, чтоб на лосей поохотиться. Я тут в лесу помет лосиный видел и следы. У нас тихо, и лоси должны быть. Подстрелить их парочку, вот и мясо свежее будет… А за тех, кто на лосей пойдет, мы отработаем… И вообще все члены партии и комсомольцы пример показывать должны… У меня все…
Устав от непривычно длинной речи, он сел, вытащил было свою трубку, но, покосившись на кисет, вспомнил о своем же предложении и спрятал трубку подальше в брючный карман, чтобы не было соблазна.
Ростовцев посмотрел на часы.
— Через пятнадцать минут поднять людей на работу, — сказал он Ковалеву. — Вы, Зарубин, — обратился он к шоферу, — подвезете лес и сразу отправляйтесь в рейс с продуктами и махоркой. На охоту, действительно, послать кого–нибудь нужно. Всему личному составу раздать патроны и быть в боевой готовности… На этом считаю повестку исчерпанной. Можете расходиться по своим местам. Товарищи коммунисты и комсомольцы, помните, что по вам равняются остальные…
Молодцевато поднялся Веселов, медленно встал Тимошихин, четко, по–военному выпрямился сержант Антонов.
А через полчаса уже глухо стучали по сырому дереву топоры, звенели пилы, бросая на снег сочные древесные опилки.
На месте, где предполагалось строить третий дзот, выдолбили ячейку для взрывчатки. Двойное против обычного количество ее рвануло почву так, что вздрогнула под ногами земля. Не успело смолкнуть эхо взрыва, как к воронке кинулись, словно на штурм, люди с лопатами.
Работали по такому же распорядку, какой обычно устанавливается для марша: через каждый час устраивался перерыв на пять минут. Но и эти пять минут не всеми использовались для отдыха. Многие не выпускали из рук лопаты подряд несколько часов.
Ростовцев и Ковалев работали вместе со всеми. И хотя у Ростовцева с непривычки давно уже ныла спина и болели руки, он с каким–то своеобразным азартом швырял лопату за лопатой, отрываясь лишь для того, чтобы проверить, как идут дела у соседней группы. Под утро, делая один из таких обходов, он заметил Голубовского, сидящего в стороне. Лопата, воткнутая в снег, торчала рядом, а сам старшина, сняв рукавицу, внимательно рассматривал что–то на своей руке.
— Что с вами, Голубовский? — спросил Ростовцев, подходя ближе.
Старшина устало посмотрел на него, но с места не встал.
— Мозоли, — односложно ответил он, показывая на белый пузырь у края ладони. — Не могу больше…
— А другие?.. У них тоже, наверное, мозоли…
Старшина, не отвечая, смотрел себе под ноги.
— Вставайте же, старшина, — продолжал Ростовцев. — Мозоли будем лечить потом… — он не повышал голоса, хотя впервые у него появилось желание крикнуть, выругаться, потому что Голубовский работал меньше, чем кто бы то ни было. И вместо этого Ростовцев вдруг вытащил из снега лопату, молча повернулся и подошел к работающим бойцам.
Голубовский понуро следил, как он, ритмично сгибаясь и выпрямляясь, сильно и пружинисто бросал в cтoрону комья мерзлой земли, работая наравне с остальными. Посидев еще с минуту, Голубовский вздохнул и, морщась от боли, натянул рукавицу. Потом медленно подошел к Ростовцеву, тронул его за плечо и с запинкой сказал:
— Товарищ лейтенант, дайте… я сам…
— А мозоли? — спросил Ростовцев, возвращая лопату.
— Я осторожно…
Утром Ростовцев объявил получасовой перерыв на завтрак. Усталые люди расходились молча. Не слышно было обычных шуток. Но когда Ростовцев через некоторое время зашел в дом, где завтракали бойцы, к нему навстречу донесся смех. При появлении его все умолкли, но на лицах были еще улыбки.
— Что это у вас за веселье? — спросил он удивленно.
— Да вот Тимошихин насмешил, товарищ лейтенант, — ответил за всех Веселов. — Ну–ка, Тимошихин, расскажи товарищу лейтенанту, как ты на медведя охотился.
— Чего ж по два раза одно и то же рассказывать, — возразил тот, отставляя в сторону консервную банку.
— Нет, действительно, Тимошихин, расскажите, — попросил его Ростовцев, чувствуя, что бойцы не прочь послушать еще раз.
Тимошихин по привычке вытащил свою трубку и опять, как уже не раз за сегодняшние сутки, спрятал ее подальше. Медленно, с паузами, он заговорил:
— Это, товарищ лейтенант, давно было. Я еще пареньком тогда бегал, лет пятнадцать тогда мне было… В деревне мы жили. Отец мне ружьишко подарил. Ну, я и баловался, ходил охотиться… В ту пору в наше общественное стадо медведь повадился. Стадо на ночь в загоне держали. Вот он туда и ходил. Придет ночью, задерет корову и уйдет. А на следующую ночь опять является. Ну, и решили мужики подкараулить мишку. Сели в засаду… А я обо всем узнал и тоже решил поохотиться. Потихоньку засел с вечера в кусты у самого загона и жду… Стемнело… Сижу это я и подрагиваю. Как–никак, а одному страшно… И слышу — по кустам трещит. Кажется мне, что лезет кто–то черный. Ну, думаю, медведь. Хотел было деру дать, да ноги со страху не двигаются. Чую, волосы на голове даже шевелятся. И тут только и вспомнил о ружье. Поднял его, да в черное–то как бабахну. Заревел медведь не своим голосом… Тут ко мне мужики сбежались. Я им кричу, что медведя убил и в загон показываю. Они — туда…
Тимошихин замолчал. Слушатели, хотя и знали конец, но напряженно ждали продолжения.
— Ну, а дальше что? — спросил Ростовцев.
— А дальше мне от отца выволочка была. И ружье он у меня отобрал и спрятал.
— Почему же?
— Так он, товарищ лейтенант, не медведя убил, — ответил за Тимошихина кто–то из бойцов. — Он свою Буренку покалечил.
— Покалечил Буренку, — согласился Тимошихин все так же серьезно. — Свою же корову и покалечил. Пришлось потом прирезать. А был бы медведь — непременно я бы его положил…
Бойцы снова засмеялись. Ростовцев тоже не мог не улыбнуться.
— Однако, и на работу пора, — сказал Тимошихин, неторопливо поднимаясь. — Побалагурили — и хватит.
Он первым вышел из помещения. Вслед за ним двинулись улыбающиеся люди. Теперь они уже как–то меньше чувствовали усталость, и кое–где слышались шутки.
К вечеру основное было сделано. Спустя несколько часов через станцию прошел первый поезд, и стало известно, что опасность миновала. Клин, забитый финнами в оборону соседнего участка, был пересечен у основания в результате двухдневных боев. Противник оказался в окружении. Ему пришлось разбиться на отдельные группы и выходить из окружения частями. Эти группы благодаря маневренности просачивались обратно в свое расположение, но часть из них, столкнувшись с подразделениями регулярных войск и пограничных отрядов, несших на себе задачу охраны тыла, была или истреблена в мелких стычках, или рассеяна.
Узнав об этом, Ковалев как–то сразу охладел и перестал интересоваться оборонительными работами. Когда Ростовцев сделал ему замечание, он недовольно ответил:
— По–моему, хватит и того, что уже построили. Все равно финнам сюда не добраться: далеко очень, и снег скоро растает. Кабы зима была, тогда другое дело. Когда снега нет, финн не страшен…
Ростовцев выслушал его и холодно ответил:
— Я вас не спрашиваю, страшен вам противник или нет. Я только напоминаю вам, что вы становитесь слишком беспечным. Мне кажется, что в делах подобного рода лучше перетянуться, чем недотянуться, чтобы потом не жалеть о невозвратном… — он помолчал и добавил. — Кроме того, я думаю, что вы помните о нашем уговоре?..
После того, как напряжение, вызванное известием о прорыве финнов, миновало, все вошло в прежнюю колею. У Ростовцева появилось больше свободного времени, и он употреблял его, в основном, на писание писем. Однако было рано ждать ответа, потому что той недели с небольшим, которая прошла со времени его пребывания здесь, было мало, чтобы письмо дошло до места назначения. Тысячи километров отделяли его от знакомых и родственников, и порой ему было как–то странно думать, что где–то существуют люди, с которыми он еще так недавно виделся, говорил. Закрывая глаза, он представлял себе лицо Риты, пытался отгадать, о чем она думает и что делает в это самое мгновение.
Он вспоминал ее последние слова, сказанные ему на вокзале, вспоминал, как касались его лица ее мягкие волосы и как холодна была нежная кожа ее лица. Оставаясь наедине, он вынимал из бумажника ее карточку и деньги, которые она дала ему, чтобы он вернулся, надеясь в тот момент даже на призрачную примету. Три новенькие бумажки слабо шуршали в его руках, и какая–то особая душевная боль заполняла его. С грустной улыбкой он смотрел на ее фотографию. Ее прическа, овальный медальон на шее, маленькое, с булавочную головку, белое пятнышко у угла ее глаза, своенравная морщина между сходящимися бровями, — все эти детали казались ему бесконечно дорогими.
Когда расстаешься с человеком, которого любишь, то в воспоминаниях о нем сохраняется всегда одно хорошее. И даже то, что при общении с ним прежде не нравилось, приобретает после разлуки особый оттенок. Думая о Рите, Борис также не вспоминал о тех мелких размолвках, которые временами у них бывали. И если они, помимо его воли, возникали в памяти, то он вспоминал лишь, как она, всегда гордая, приходила к нему первой и, смущаясь, признавала свою неправоту. Потом она делалась с ним нежнее и проще, стремясь загладить прежнее, потому что в большинстве случаев причиной таких размолвок являлась она сама.
Внешне Ростовцев был всегда спокоен. По его поведению трудно было бы догадаться, что он думает еще о чем–то кроме своих служебных дел. Но временами ему мучительно хотелось иметь рядом человека, который бы его понял и которому бы он мог спокойно доверить свои думы.
В мыслях Рита была всегда вместе с ним, но это не мешало ему. Наоборот, это порождало в нем желание выполнить как можно лучше задачу, за которую он добровольно взялся, ибо он знал, что за его действиями следит она и его народ. Ему приятно было погрустить о ней и подумать о том времени, когда они снова будут вместе.
Однажды, размышляя так, он встретил Голубовского, который искал его, чтобы договориться об эвакуации первых раненых, поступивших с рубежа обороны полка. Раненые прибыли вместе с машинами, пришедшими в этот день на базу. Их привезла жизнерадостная краснощекая сестра Фаина Парамоновна, лейтенант медслужбы. Санитарный поезд ожидался часа через два, и Голубовский пришел просить нескольких бойцов для переноски раненых в вагоны.
После того, как поезд скрылся из глаз, Ростовцев зашел в домик, где Голубовский развернул свой медпункт. В домике было чисто и уютно. Весело потрескивали дрова в печке, которую растапливал один из санитаров. В углу были сложены носилки, а на стене висело несколько санитарных сумок. В следующей комнате, где жил сам старшина, стоял небольшой стол, на котором расположились медикаменты, блестящая коробочка со шприцем и резиновый жгут.
— Вы устроились, кажется, неплохо, — сказал Ростовцев, присаживаясь. — Можно вам и позавидовать. Даже и открыток успели навешать, — добавил он, указывая на лист серой бумаги с приклеенными к нему открытками, который был прибит над топчаном с плащ–палаткой.
— А вам они не нравятся? — спросил с тревогой Голубовский.
— Наоборот, очень нравятся. Я бы у себя сделал то же, да прибивать нечего.
— Возьмите мои. У меня их много. Можете даже выбрать себе по вкусу.
— Хорошо, как–нибудь потом, — согласился Ростовцев. — Я ведь не в последний раз пришел к вам в гости…
Из–за перегородки слышалось потрескивание дров в печке, да одно из плохо вставленных стекол отзывалось временами на шум мотора, который пробовал кто–то из шоферов. Голубовский стоял у окна, опершись плечом о стену. Он смотрел себе под ноги. Потом поднял голову и нерешительно, как застенчивая девушка, спросил:
— Борис Николаевич, а вы меня не очень презираете после того случая? Помните, когда я струсил во время налета? Вероятно, я… я был тогда не очень… симпатичен?
— Чудак вы, — ответил Ростовцев. — Вы думаете, я тогда не испугался? Совсем не испугаться, по–моему, было нельзя, невозможно просто. Только я сумел побороть свой страх, а вы — нет. Погодите, — успокоил он его, — поживете немного и научитесь владеть собой не хуже других.
— Нет, не научусь, — возразил Голубовский, — не смогу научиться. Это… это свыше моих сил!
— Ну, это какой–то бред! — вырвалось у Ростовцева. — Вы просто не думаете, что говорите… Я не хотел вас обидеть, — поправился он, заметив, как при этих словах сжались губы у собеседника. — Сколько вам лет?
— Девятнадцать…
— А мне скоро двадцать шесть. Тоже, конечно, мало, но все же больше, чем вам. Поэтому вы уж не сердитесь на мое замечание и примите его, как от старшего.
— Я не знаю, — сказал Голубовский, успокаиваясь, — я не знаю, возможно, вы и правы. Но я ехал сюда, чтобы оказывать помощь страдающим от ран людям. Я окончил два курса медицинского института. Я немного умею лечить, а воевать не умею.
— Вам никогда не стать хирургом с такой философией, — заметил Ростовцев.
— А я и не собираюсь. Я буду невропатологом. Я уже решил. Хотя… — он застеснялся. — Хотя… я больше люблю музыку. Это как–то случайно я поступил в медицинский. Мама хотела отдать меня в консерваторию, а папа… не захотел… Знаете, у меня замечательная мама. Такая добрая, добрая…
При этих словах Голубовский слегка покраснел. В его глазах отразились нежность и смущение. Он потупился, но неожиданно поднял голову и с чувством произнес:
— Мы вместе с ней раза два ходили в оперу, где выступали вы. Однажды она даже бросила вам цветы, когда вы пели Ленского. Ах, как вы тогда пели! Это было перед самой войной, когда я оканчивал первый курс… И как удивительно сложились обстоятельства! Могла ли мама в то время предполагать, что я когда–нибудь смогу разговаривать с вами — таким талантливым человеком — как равный с равным? Я так счастлив находиться в вашем обществе!
Он долго выражал свое восхищение достоинствами Бориса. Восторженные фразы по поводу его голоса и профессии сначала доставляли некоторое удовольствие Ростовцеву, но потом ему стало даже неловко. Он попытался сменить тему, но это не удалось. Старшина вновь вернулся к ней и, вздохнув, сказал:
— Вы себе представить не можете, как бы мне хотелось быть похожим на вас хоть капельку, хоть чуть–чуть! Иметь голос, это такое счастье, такое счастье! И именно — тенор! Как я всегда мечтал о той карьере, какую сделали вы! И мама меня понимала… Помнится, я даже написал когда–то стихотворение, начинавшееся так…
Он провел рукой по лбу, вспоминая, и начал декламировать…
Следя за его интонацией, за его красивым лицом, постоянно менявшим выражение, Ростовцев с удивлением спрашивал себя, откуда взялось в нем то бесполезное мудрствование, с которого началась их беседа. Он чувствовал, что этот юноша обладал утонченной натурой и вместе с тем настолько не знал жизнь, что казался порой совершенным ребенком. Борис подумал, что когда он с ней столкнется, ему будет очень тяжело… Она может сломить его, сделать бесполезным эгоистом, вечно копающимся в своих переживаниях, вечно тоскующим и нигде не находящим себе места. Он понял, что перед ним находился ребенок, который воспитывался вдалеке от других, которого нежили и холили папа с мамой и который провел свое детство за допотопными книгами, не увидел окружающей жизни и не сумел понять всего ее величия. Ему захотелось подружиться с ним, руководить им, выправляя те недостатки, которые создало воспитание. Без сомнения, он был талантлив, этот юноша, и в хороших руках из него мог выйти полезный деловой человек. Борис подумал, что стихи являются его больным местом, и, заинтересовавшись ими, он мог бы легко расположить его к себе, одновременно проникая в его внутренний мир. Он похвалил их, сказав, что стихи ему понравились, и он не предполагал, что беседует с поэтом.
— О, нет, что вы! — смущенно потупился Голубовский. — Это — просто так, для себя. В стихах, верно, много недостатков…
— Но звучат они хорошо, — возразил Ростовцев. — Я надеюсь, что вы почитаете мне еще что–нибудь? Я послушал бы с удовольствием.
Голубовскому удивительно шло, когда он смущался и краснел. Это случалось с ним часто. Стоило с ним заговорить, и густая краска заливала его щеки. Чувствуя это, он краснел еще больше. И сейчас, стараясь подавить свое смущение, он проговорил:
— Мне немного стыдно… Вы можете подумать, что я нарочно читал вам стихи, чтобы напроситься на похвалу. Пожалуйста, не думайте так. Вы слишком тонкий ценитель…
— Перестаньте! — запротестовал Борис. — Перестаньте, и лучше почитайте еще. Я всегда говорю, что думаю… Читайте же, а то я, действительно, подумаю иначе.
Голубовский достал из кармана потертый блокнот, полистал его и, остановившись в одном месте, сказал:
— Вот это написано не очень давно… — он начал декламировать, сначала неуверенно, потом все более оживляясь:
То мгновенье ясно удержала память:
Полотно дороги и пустой перрон,
Силуэт вокзала и вьюга над нами,
И в холодном небе дребезжащий звон.
Полусвет вечерний, опустевший, синий,
И летящих хлопьев белоснежный рой,
Поглощенных далью станционных линий,
Безразличной стали безразличный строй…
И когда, качнувшись, громыхнув металлом,
Застучав на стыках, побежал вагон,
Почему–то грустно и обидно стало,
И взглянул назад я — на пустой перрон.
Там вдали, закрытый снеговым разбегом,
Под напором вьюги, заметавшей след,
Я увидел скромный, опушенный снегом,
Одиноко серый милый силуэт…
Слушая, Ростовцев невольно вспомнил вокзал, Риту, свое прощание с ней. Опять в памяти встало ее лицо, ее слова и молочный диск часов с черными стрелками, отсчитывающими последние минуты. Он отвернулся и вздохнул. Потом задумчиво спросил:
— Зачем вы принимаете все в таком свете?
— По–моему, — нервно возразил Голубовский, — жизнь не так уж весела, чтобы постоянно смеяться.
Ростовцев медленно покачал головой.
— Нет, дорогой мой, вы не правы. Жизнь — очень хорошая штука. Очень интересная и очень веселая! Особенно наша жизнь! Но всегда, во всякие времена встречались и встречаются мелкие неприятности. Их надо уметь преодолевать, бороться с ними, а порою и просто не замечать. И, самое главное, — не отчаиваться! Есть люди, которым страдать доставляет своеобразное наслаждение. Они копаются в себе, в окружающем, отыскивают самые незначительные поводы для этого, концентрируют на них все свое внимание. Не помышляя ни о чем другом, они раздувают свое маленькое горе, делают из него целую трагедию и, любуясь ею в душе, нарочно растравляют свои раны. На таких людей не надо походить. Все им тяжело, и всем они недовольны. Они никогда не совершат ничего значительного и в жизни не оставят после себя никакого следа. Вы же — человек молодой, способный. Вам предстоит громадное поле деятельности, перед вами открыты все пути. Вы свободны в выборе любого из них. Зачем же грустить, для чего настраивать себя так мрачно?
Голубовский задумчиво смотрел в окно. Лицо его отражало какую–то усталость — и моральную, и физическую. Когда Ростовцев кончил, он шагнул к топчану, покрытому лежащей поверх сена плащпалаткой, сел и с расстановкой произнес подавленным тоном:
— Знаете, Борис Николаевич, мне кажется, что я не вернусь домой. Эти болота и леса не выпустят меня… — Он закрыл глаза и устало откинулся к стене.
— Вы боитесь смерти? — спросил Ростовцев.
Голубовский приподнял веки и долго, не мигая смотрел перед собой.
— А разве вы ее не боитесь? — ответил он вопросом.
— Мне кажется, — возразил Ростовцев, — что по–настоящему страшна бессмысленная смерть. Если же человек вооружен идеей, верит в нее, то пойдет на все, что угодно. Мать, защищая ребенка, отдаст жизнь. Преданный товарищ, чтобы спасти друга, примет какие угодно муки. И мы, защищая родину и миллионы жизней, тоже должны пойти на смерть, если это понадобится… Но заранее хоронить я себя не намерен. Прежде чем умереть, я сделаю все для того, чтобы выжить…
Долго еще они беседовали. Постепенно темнело, и полумрак создавал какую–то интимную обстановку. Ростовцев поднялся и сказал, дружески взяв старшину за плечи:
— Бросьте хандрить, Голубовский! Кончится война, и нас встретят те, о которых мы вспоминали. Это будет чудесное время, и, чтобы оно пришло, стоит и потерпеть немного… Встретимся мы с вами где–нибудь в Москве. Нальем бокалы и вспомним вот этот домик и это время, которое будет уже позади. Ах, как будет хорошо! А потом я спою вам, а вы мне будете аккомпанировать, как недавно в вагоне. И исполним мы ту же песенку. Согласны?
— Хорошо, — улыбнулся Голубовский.
Когда Ростовцев был уже у самой двери, он нерешительно остановил его.
— Борис Николаевич, — сказал он с усилием, — я хочу вас попросить об одном… Только пообещайте, что вы исполните это.
— А что же именно? — спросил Ростовцев.
— Нет, вы пообещайте. Это совсем маленькая просьба. Она не доставит вам особых хлопот… Пообещайте же…
— Ну, хорошо, если в моих силах, обещаю.
— Если будет несколько не так, как мы условились, — заговорил Голубовский, запинаясь, — то–есть я хочу сказать, если меня… убьют, и нам не придется встретиться в Москве… Нет, нет, не перебивайте, — заторопился он. — Это я так, на всякий случай… Все ведь может произойти… Так вот, если это будет, я прошу вас взять мой блокнот, из которого я вам сегодня читал, и письмо — они лежат у меня всегда вместе, вот в этом кармане — и переслать все это домой. Адрес написан на конверте… Это будет мой… последний подарок… маме. Она меня так любит… Я вас очень прошу.
— Опять вы про это! — с досадой сказал Ростовцев. — Я уверен, что ни с вами, ни со мной ничего не случится. Попомните мое слово, еще по театрам вместе ходить будем!
— Нет, я верю вам… Я хочу верить, но… но вы уж пообещайте. На всякий случай… — он так умоляюще взглянул на Ростовцева, что тот сказал:
— Ну, хорошо. Согласен. Только берегитесь. Я еще припомню вам эту просьбу и проберу, когда встретимся в Москве. При всех прямо и проберу! Так и знайте.
Ростовцев на мгновение задумался:
— Кстати, скажите, Голубовский, — осторожно произнес он, — в стихах, нто вы мне прочли, о ком, это написано: «…Я увидел скромный, опушенный снегом, одиноко серый милый силуэт». Кто это? Ваша девушка?..
Голубовский отрицательно качнул головой. Фигура Ростовцева внезапно расплылась перед его глазами от набежавших слез. Он хотел что–то ответить, но образовавшийся в горле комок задержал готовые вырваться слова.
— Нет, — наконец, произнес он полушопотом, делая усилие, чтобы не расплакаться. — Нет, это… мама…