Снова разлились весенние воды, иссиня-вороной скворец внимательно исследовал старый скворешник, приколоченный к древней сосне на хуторе Вао, и поселился в нем. Апрельский прозрачный свет рассеял мрак под навесом. Даже из окна горницы рядом с кухней можно было теперь разглядеть орудия, сложенные там осенью: плуг, бороны, телегу…

Теперь бы Йоханнесу встать, выйти под навес — посмотреть, не сильно ли заржавело железо, помастерить в сарае у верстака, приладить новые деревянные рукоятки к плугу. Но Йоханнес равнодушно сидит на обычном своем месте перед окном, под мутным зимним зеркалом; из-за зеркала торчит какое-то бумажное охвостье, виден корешок календаря ежегодника, изданного в двадцатых годах в городе Тарту.

Йоханнес курит, читает газеты, упорно не обращая внимания на апрельский свет за окном, на скворца, хлопотливо обновляющего гнездо.

Громыхание на кухне смолкает; Лийна, опершись могучими руками в бока, смотрит на Йоханнеса, наконец не выдерживает и говорит:

— Лед на речке уж двинулся, наверное… Ты бы с острогой к речке прошелся, а то сидишь…

Лийна знает, чем взять Йоханнеса, но Йоханнес, хоть и страстный рыболов и охотник в душе, сейчас только равнодушно поводит плечом на предложение жены.

Затем Лийна вспоминает, что ведь телега скрипела осенью, когда ставили под навес; скрип, наверное, не прошел за зиму — посмотреть бы…

Йоханнес не обращает внимания.

Солнце в полдень бьет прямо в узкое окно, некуда от него деваться, — Йоханнес щурится — все в глазах становится ярким: даже буквы в газете словно выскакивают из строчек, роем весенних мушек мельтешат перед Йоханнесом. И этот дерзкий беспокойный скворец шныряет безустали между гнездом и садом…

Стул под Йоханнесом начинает скрипеть; Йоханнес время от времени ерзает на нем, — то на один бок, то на другой, — задумчиво смотрит под стол, еще ниже склонившись, старается заглянуть в другой конец комнаты, под кровать.

— Ну куда ты мои сапоги засунула? — рокочет его густой низкий голос.

Лийна подает сапоги Йоханнеса, густо смазанные свиным салом.

Проходит несколько дней, Йоханнес приносит из речки щучку, подбитую острогой. Его можно уже видеть постукивающим под навесом. Хотя в каждом движении его так и сквозит чувство некоего упорного равнодушия к тому, что он делает, но он все же постукивает.

Лийна не верит равнодушию Йоханнеса. Ей кажется, что это одно притворство, очередная причуда его уязвленной гордости. Ей даже сдается, что никогда еще мысли хозяина хутора не работали так упорно, с таким напряжением и заинтересованностью в окружающем, как сейчас. Никогда он так упорно не рылся в газетах, не был так задумчив. Вот и ночью впотьмах выколачивает и набивает свою трубочку, о чем-то думает все…

Йоханнес был раздражен. Жизнь Коорди казалась ему всегда неизменной, простой и понятной, чем-то вроде двора собственного хутора, где исстари дедами было распределено расположение всех нужных в жизни построек: Жизнь эту Йоханнес проходил с достоинством и уверенностью деревенского патриарха, знающего Коорди и ее людей, — словно шел по двору собственного хутора.

Теперь жизнь поворачивалась другими углами, непривычно ломалась. То, что было силой, теряло почву, вырывалось, ветшало. В то же время семена, брошенные, казалось бы, в неплодородную почву у Журавлиного хутора, дали ростки, шли в стебель… Неожиданно, подобно гнилому зубу, из гнезда был вырван зять — Михкель Коор… Ему ли, казалось, не держаться крепко в Коорди, связанному с деревней множеством и деловых и родственных связей. Много ли находилось в Коорди людей, кто бы мог сказать, что Коору они ничего не должны, хотя бы три-четыре дня отработки за пользование жаткой или сеялкой?.. Таких было мало.

Изворотливость, хитрость и волчья хватка, вознесшие когда-то Коора, теперь, в столкновении со смирной Роози, оказались совсем как будто и не силой. В то же время другой зять шел в гору, становился деятелем в волости, за короткое время обрел весомость человека, нужного всем. Былой вес и популярность самого Вао явно-потускнели и пострадали в Коорди с выдвижением этого непрошенного зятя. Йоханнес не мог не признаться себе в этом. Уж очень недвусмысленно последнее время крестьяне в его присутствии начали поругивать порядки машинного товарищества, намекая, очевидно, на его, Вао, бездеятельность.

«Что ж, — размышлял Йоханнес, — этого парня с Журавлиного хутора понесло в русле, а Коора, как щепку, затерло в сторону, к берегу, да и закрутило в воронку, вниз…»

Но как быть ему, Йоханнесу? — Вот в чем был вопрос.

С некоторых пор у Вао появилась привычка в разговоре раздраженно отмахиваться рукой и говорить:

— Э, мне-то какое дело!

Как ни пытался Йоханнес отделаться от беспокойства, это плохо удавалось ему. Он мог дома отмахнуться от Лийны, мог, коротая вечерний досуг с соседом, сказать пренебрежительное: «Э, какое мое дело…», но от всей Коорди было трудно отмахнуться, как бы он ни хотел этого. Слишком он врос в Коорди; деревню нельзя было представить себе без хутора Вао, как нельзя было хутор вообразить без древней могучей кряжистой сосны, росшей на его дворе.

Первым свой собственный хутор в Коорди все же построил Давет Вао, превратившийся в окрестностях в какую-то легендарную личность. Это ему первому удалось откупиться от барона и выкорчевать поле под рожь. Это он, говорят, мог поднять на спину годовалого быка; пахал на сохе, сделанной из корневища; это он сделал телегу, в которой не было ни одного железного гвоздя, ни одной железной частички. С тех пор четыре поколения Вао прожили в Коорди, цепко держались за ее землю. Цепкость и устойчивость Вао будили уважение односельчан; с давних пор возникла уверенность в прочности судьбы Вао.

Очень может быть, что желание внести устойчивость в новое машинное товарищество заставило крестьян Коорди в свое время доверить контроль над ним именно Йоханнесу Вао.

Желаемой устойчивости в новом деле не получилось. От него ожидали, что он наладит дело в товариществе, но как он мог это сделать, когда в собственной его жизни стало все так неясно и он сам не мог в ней разобраться. Для того чтоб попытаться наладить, надо было порвать с осторожностью, нежеланием портить отношения с богатыми хозяевами…

Вообще же причастность к правлению товарищества начинала беспокоить его. Там, как ему казалось, все оборачивалось таким образом, что надо было выходить из чувства благодушного равновесия или вообще попытаться откреститься от этого дела, как от очень беспокойного и хлопотливого. Очень уж Кянд крепко держался за свой поджарый трактор и никак не желал выпустить из-под своего влияния. Йоханнес в глубине души если и не сочувствовал ему, то во всяком случае молчаливо понимал, и это, отчасти, мешало ему восстать против Кянда. Но было кое-что, начинавшее явно не нравиться Йоханнесу Вао. Во-первых, Вао не был уверен в том, что в делах машинного товарищества существует акт на приемку им трактора от Кянда. Такое подозрение возникло у Йоханнеса с недавних пор… А если нет этого акта, то, значит, Кянд в один прекрасный день может уехать на своем тракторе, и с него взятки будут гладки…

Как-то осматривая в сарае тракторы, Йоханнес ворчливо заметил Кянду, что, как ему сдается, кое-какие ходовые части со второго общественного трактора, недавно купленного товариществом, перекочевали на трактор Кянда. При этих словах он значительно посмотрел на Кянда.

— Ну и что же? — удивился Кянд, уставя светлые глаза на Йоханнеса. — Лучше один хороший, чем два плохих.

Вао резонно заметил, что лучше все же два хороших, чем один, и что второй трактор эдак может и не выйти на пахоту. К тому же, крестьяне замечают, что поправляется именно бывший кяндовский трактор, а другой разваливается…

— Э-э, papi[13] Вао! — воскликнул Юхан Кянд, открыто глядя в глаза Йоханнесу. — Был мой трактор — стал общий… Сегодня на хуторе плуг — твой, а завтра — в общем сарае, в колхозном…

Уж не смеется ли он над Йоханнесом? Собираясь с мыслями, Вао пожевал соломинку и, ощутив неприятную горечь во рту, сплюнул.

Его имя тоже в списке ревизионной комиссии. Он, чорт побери, в конце концов не желает… Конец фразы Йоханнеса утонул в басистом неразборчивом ворчании.

Кянд снисходительно пожал плечами и ухмыльнулся с самым простодушным видом, и Вао вышел из сарая с чувством рыбака, метнувшего острогу мимо скользкой щучьей спины. Рыба только вильнула хвостом и скрылась где-то рядом.

Был момент, когда Йоханнес и на это дело хотел махнуть рукой: «Э, расхлебывайте как знаете…», но опять-таки не смог, и разговор с Кяндом остался камнем лежать на душе, беспокоя своей нерешенностью.

Отношения между жителями Журавлиного хутора и Вао после прошлогоднего пожара наладились как-то сами собой, без всяких объяснений и взаимных упреков. То Пауль, то Айно навещали хутор Вао, да и Йоханнес с Лийной побывали на Журавлином хуторе с запоздалым хлеб-солью.

Йоханнес усиленно потчевал зятя особым образом мореным самосадом; возникали разговоры — те осторожные разговоры с паузами и недомолвками, которые обычны между людьми, с пристальным вниманием нащупывающими друг друга. Говорилось о дальних городах и республиках, о событиях международной политики, а за всем этим постоянно имелись в виду судьба земли и людей Коорди, чувствовались ближний интерес и тревога за будущее.

Далекие города, заводы, где чугун льется как вода, шахты, где добывается уголь, без которого не обойтись даже в сельской кузнице, — все это Йоханнес видел не особенно ясно, но что касается до выращивания ржи и пшеницы в Коорди, здесь он чувствовал себя как дома. Он мог подробно, называя точные даты, рассказать кто, когда и какой сорт пшеницы выращивал в этих местах и какие урожаи получил. Тут Йоханнес становился почти речист и расправлял усы с достоинством человека, знающего себе цену.

Однажды, в разговоре о неудаче, постигшей Прийду Муруметса, когда тот посадил на клочке осушенного болота картофель, у Йоханнеса как-то неожиданно осекся голос, и он, помолчав, спросил без всякой видимой связи с предыдущим:

— Ну, а когда же колхоз будешь организовывать?

— Дело общее — когда начнут… — неясно ответил Пауль, не удивившись вопросу, — за последнее время он часто слышал его.

Йоханнес пытливо, из-под нависших бровей, посмотрел на серьезное лицо зятя, подозрительно подумал: «Знает, да ведь не скажет…» Вон слухи ходят, что активисты подсчитывают земли и хозяйства, — все на учет берут… Очень хотелось бы Вао знать, как распорядился зять в своих планах его, Вао, полями. Ведь как ни выкраивай тот будущий неизвестный план, а восемь гектаров ровных, массивом лежащих полей Вао в сердцевине Коорди наверняка улягутся в него… И будут его пропахивать какие-нибудь незнакомые трактористы из пригородной МТС, а не две кобылы Вао, приученные к ровной борозде. Сам Йоханнес будет сеять, может быть, не на своих полосах, за долгие десятки лет вышаганных вдоль и поперек, а там, куда поставит бригадир, — может быть, где-нибудь на приболотном клине Прийду Муруметса, где отроду ничего не росло толком, где и сеять-то противно такому хозяину, как Йоханнес…

Перемешаются лошади в общем хлеву, как и разномастные хомуты и седелки в сарае. Смешаются хорошая новая сеялка Мейстерсона с допотопной косилкой Прийду Муруметса, перемешаются межи Вао и Татрика, — и не найдешь своей-то! Сотрутся все те привычные границы, меж которых текла жизнь.

Из окна Йоханнесу видно было Лийну с подойником в руке, идущую от хлева к дому. За долгие, долгие десятилетия тропинка, по которой Лийна по многу раз в день ходила в хлев — а до нее мать Йоханнеса и другие женщины из рода Вао — стала плотной и утоптанной, как пол в риге, и никогда не заростала травой. Неужели теперь скоро примолкнет веселый двор Вао, такой шумный вечерами, когда коровы приходят с пастбища и за ними снуют глупые пугливые бараны и грузные свиньи шарахаются от басовитого лая лохматого Барбу? Неужели тяжелая поступь могучих лошадей — красы и гордости хутора — уж никогда больше не раздастся под крышей конюшни?

Что-то тонкое, по-бабьи жалостливое непривычно защемило сердце Йоханнеса. Сказал с тоской, хотя и стараясь сохранить достоинство:

— Старый дуб на новое место трудно пересаживать, — корни рубить надо… Не примется…

— Ну, примется… — помолчав, сказал Пауль. — Труднее новую жизнь в старой бане построить, — в голосе Пауля послышалось раздражение. — Ты стены папкой обобьешь, а печка дымит — опять все прокоптится… Новая жизнь со старыми стенами не мирится…

Помолчали.

— Новая жизнь — так она и по новому закону… — упрямо и неотступно держался Пауль за свою мысль, — с таким упрямством он сжимал в руках лом, когда в поле кружил вокруг камня, примеряясь, с какого бока поддать этот валун. — А новый закон — как огонь: Коор в нем когти подпалил, а мне около него тепло, хорошо. Вот и подумай — отчего?

— Ну, Коор… тот — волк.

— Волк волком, а за ним кое-кто тянулся, — как-то очень откровенно сказал Пауль.

Йоханнес Вао, засопев, стал набивать трубку.

Пауль задумчиво проследил, как ярко разгорелся и подмигнул огненный глаз в объемистой трубке Йоханнеса Вао, и сказал весело:

— Я не Коор, а вот тоже хочу хорошо и богато жить… Право, почему бы мне и не хотеть этого?

Йоханнес с удивлением оглядел зятя; он не понимал его озорного тона, — что это с Рунге делалось?

«На колхоз выруливаешь?» хотел было спросить Йоханнес, но промолчал.

Словно угадав его мысли, Пауль вдруг сказал очень дружески и доверчиво:

— Все равно твоя дорога на наш двор ведет, я так думаю… Куда ж ты денешься? Жизнь поворачивает. По-дедовски, в одиночку, вхолостую не выйдет, — другое время. Кто тебе поможет? Роози к тебе батрачкой не пойдет, у нее своя земля… Поля удобрений просят, машин. А ведь все это будет у нас только при одном условии — если объединимся…