В просторной кухне хутора Вао только что сытно позавтракали. Три рослых дочери Йоханнеса Вао, встав из-за стола, сразу же разошлись по работам. Младшая, пятнадцатилетняя Линда, занялась мытьем полов в комнатах, — была суббота.

Жена Йоханнеса, Лийна, могучего сложения женщина, хлопотала в кухне; все, к чему ни прикасались ее большие, белые, по локоть обнаженные руки, приходило в стремительное движение. С шумом низверглась вода в чугунный котел — сварить картофель свиньям, охваченная пламенем затрещала вязанка хвороста в плите, со стуком полетела посуда в таз с теплой водой; мучнистая пыльца поднялась над деревянным чаном для теста, — сегодня на хуторе Вао будут печь хлеб… Лийна плеснула воды на цементный пол, носивший на себе немало царапин от подков тяжелых крестьянских сапог, и в одну минуту насухо вытерла его.

Только сам хозяин Йоханнес Вао, среднего роста кряжистый крестьянин с большой головой, прочно посаженной на короткой воловьей шее, остался сидеть за обеденным столом. Он сидел спокойно, опустив широкие плечи, чуть ссутулившись, с ленивым и благосклонным вниманием следя за бурной деятельностью жены; взглядом проводил струйку грязной воды, подтекшей от размашистой метлы Лийны к его ногам, однако ног не отодвинул. По тому, как он медлительно и обстоятельно разложил перед собой жестяную коробку с доморощенным табаком, зажигалку и взял в рот прокуренную трубкус медным колечком на мундштуке, Лийна поняла, что Йоханнес не скоро намерен сдвинуться с места.

— Петер Татрик своего жеребца ведет — к кузнецу, наверное… — крикливым голосом сказала она, выглянув из окна на дорогу.

— Гм… к кузнецу? — раздумывая, отозвался муж. — Как будто не собирался…

— Подковывать… — безоговорочно решила жена. — Сейчас у кузнеца работы мало; Татрик пользуется случаем.

В голосе Лийны Йоханнес не мог не почувствовать скрытой иронии, относящейся, несомненно, к нему, но он только выпустил синий клуб дыма и не пошевелил даже бровью. Ему было покойно. Да и чего особенно беспокоиться человеку, который в своих хозяйственных работах нисколько не отстал от соседей, а кое в чем и обогнал их: разве у него не был обмолочен хлеб, не поднята зябь под яровые? Даже картофель, как в колыбели, уложен в куче. Правда, он мог бы съездить в лес привезти воза два хвороста или сходить к тому же кузнецу, чтоб отковать полозья для саней, о чем уже было договорено, мог бы, наконец, найти еще какую-нибудь другую работу, но стоит ли ее делать именно сегодня, в субботний день, когда на дворе моросит мелкий дождь, а дома так тепло и уютно, и приятно смотреть, как кипит работа в руках дочерей и жены. Надо человеку иногда и спокойно посидеть, подумать и покурить… Ведь для того и табак посажен, чтоб получать от него удовольствие. Он, Йоханнес, жил не спеша, и разве это плохо? Он — глава большой трудолюбивой и крепкой семьи, в его закромах хлеба хватает от урожая до урожая. Кто может сказать, что слово старого Йоханнеса не ценится в деревне Коорди? Оно очень уважается. Лучшим доказательством уважения служит то, что Йоханнес Вао избран членом землеустроительной комиссии, — некоторым образом он человек государственный…

Дождь пройдет, и он сходит к кузнецу, а хворост лучше привезет санным путем. Хорошо жить не спеша, осторожно — сто раз подумав как и когда лучше заколоть овцу, чтоб успеть получить с нее побольше шерсти и ягнят и чтоб притом мясо не было жесткое…

Так думал Йоханнес Вао, покойно раскуривая хрипящую трубку, когда Лийна своим резким голосом оборвала плавную нить его мыслей:

— Сааму идет… К нам.

— Гм… — с оттенком интереса в голосе отозвался Йоханнес, слегка пододвинувшись на своем месте.

Из соседнего хутора, мокрая оцинкованная крыша которого тускло поблескивала над елями, полевой межой шел человек в заячьей зимней шапке с болтающимися наушниками. Что-то странное и тревожное было в его походке, в том, как он, мелко семеня, переставлял ноги и высоко, словно прислушиваясь, нес голову.

— С Анной Курвест что-нибудь… — сказала Лийна и вздохнула. — Несчастная судьба… Сыновья бог знает где. И где этот Курвест сам теперь, почему он не вернулся?

— Ну… вернулся… — Йоханнес усмехнулся не без презрения к наивности жены. — Мало ли у него на совести… — Махнув рукой, Йоханнес пробормотал: — Нет, он не вернется, если и жив. Его, говорят, последний раз на острове Сааремаа видели, но уже без жеребца, без телеги и барахла.

— Мне старого Курвеста и сыновей его не жалко, — запальчиво сказала Лийна, — я о Сааму думаю, — куда он денется, если сестра умрет? Да и хутора жаль. Смотри, что делается, какие-то родственники объявились, коров, свиней растащили…

— Тащат, — охотно согласился Йоханнес, кивнув головой, — это ясно: Анна больна, а Сааму — что ему… не его и богатство-то. Там у них я телегу видел, новая телега, а стоит без дела. Я еще подумал: наша уж стара, — покупать надо… И вот увидишь, телега тоже кому-нибудь понравится…

Йоханнес, неодобрительно посмотрев на жену, с негодованием сплюнул табачную горечь и решительно докончил:

— Нет, это я посмотрю еще…

Тем временем человек приближался. Межа закончилась, он секунду постоял, а затем еще медленнее пошел целиной.

— Он слишком вправо взял, — заволновалась Лийна, — он в наш пруд попадет…

Секунду спустя пронзительный голос ее кричал на пороге:

— Сааму, ты левее, левее бери! К сараю держи… Сюда, Сааму!

Сааму осторожно ступил на порог, и теперь, когда на миг тускло блеснули белесые глаза на высоко поднятом прислушивающемся лице его, стало видно, что он слеп.

Опрятностью веяло от Сааму, начиная с воротника чисто отстиранной рубашки и кончая аккуратно зашнурованными кожаными лаптями.

— Здравствуйте, — высоким тенором сказал Сааму, — нет ли у вас чужих?

Он застенчиво и вопросительно повел слепыми глазами.

— Никого нет, мы с хозяином, — сказала Лийна, подводя Сааму к столу.

По тому, как хозяева радушно усаживали Сааму, было видно, что его принимают здесь как приятного гостя.

Но на этот раз от Сааму не услышали обычных его шуток. Он как сел, так и замолчал, чинно положив заячью шапку на колени и перебирая мех ее длинными подвижными пальцами с панцырно-крепкими ногтями.

— Все ли дома в порядке, Сааму? — спросила Лийна.

— Нет, не в порядке, нет, — тихо сказал Сааму. — И вот поэтому я и пришел… Йоханнес и ты, Лийна, я сегодня пришел с просьбой, чтоб ваши девки запрягли нашего белого мерина и поехали в город за доктором. К кому пойти, думаю? Пойду к Йоханнесу и Лийне, попрошу…

Йоханнес принялся набивать трубку и делал это так старательно, что ему некогда было ответить.

— Хуже Анне? — нарушила молчание Лийна.

— Анна… теперь отгоняет ее, — подумав и понизив голос, сказал Сааму.

— Кого отгоняет? — испуганно спросила Лийна.

— А — рукой от себя, вот так…

Сааму, несколько запрокинув голову, сделал равнодушное отсутствующее лицо, медленно поднес руку к глазам и затем с усилием отвел ее от себя, словно разрывая невидимую паутину, окутывающую лицо. Должно быть, вышло так похоже, что стало тихо, и Лийна широко раскрыла глаза.

Ощущая на себе вопросительные взгляды, Сааму пояснил:

— Рукой по стенке шаркает… Надо ехать за доктором.

— Сегодня ехать? — густо спросил Йоханнес и покосился на окно.

— Сегодня, — вместо Сааму решительно ответила Лийна, и Сааму, как эхо, тихо повторил:

— Сегодня лучше бы…

— Ну что ж, если такое дело — наша Вильма поедет, успеет она капусту засолить, — решил Йоханнес. — Вильма сейчас пойдет с тобой и запряжет вашего старого мерина, и привезет доктора.

Однако Йоханнес тут же передумал. Мысль о хорошей новой телеге на хуторе Курвеста, не дававшая покоя, придала ему великодушия.

— Да нет, постой, Вильма — женщина, ей не справиться с таким делом. Тут дело спешное, да и доктора надо уговорить… Да и мерин ваш Анту стар, он к вечеру не обернется. Я поеду сам и лошадь впрягу свою, только телегу возьмем вашу. Вот и болтовне конец! Я иду с тобой.

И Йоханнес стал собираться, чтоб пойти с Сааму и запрячь свою лошадь в телегу Курвеста.

Было уже за полдень, когда Йоханнес Вао остановил лоснящуюся от дождя лошадь на дворе хутора Курвеста, и доктор Тынисберг, небольшого роста пожилой человек в старомодной широкополой шляпе, закрыл зонт, под которым ехал всю дорогу. Он довольно ловко спрыгнул с телеги и, энергично шлепая галошами по лужам, направился к дверям, в которых стоял Сааму и кланялся.

Это был славный доктор Тынисберг, жизнерадостный крепыш. С несокрушимым здоровьем его ничего не могло поделать время. Многие пожилые крестьяне, в том числе и Йоханнес, помнили, что у Тынисберга уже седина пробивалась в висках, когда они еще были безусыми парнями. Теперь же, когда у Йоханнеса самого посеребрились густые жесткие волосы, голос доктора звучал попрежнему энергично и бодро и румянец во всю ширь покрывал крепкие щеки. Румянец на щеках Тынисберга, кажется, больше всего вселял в окрестных крестьян уважение к способностям доктора и к его науке.

— Здравствуй, Сааму, здравствуй, ну, ты тоже не стареешь, да, да… — благосклонно и громко зазвучал голос доктора на кухне и словно спугнул тишину, поселившуюся здесь: серая кошка спрыгнула со стула и спряталась, а остроухий белый шпиц вскочил с места и звонко залаял.

— Ну, где больная, где Анна Курвест? Посмотрим, да, да… Сюда? — и он открывал уже дверь в комнату.

Йоханнес, сняв коробившийся брезентовый плащ, с которого сразу же стекла на пол лужица, но не снимая пальто, — предстояло ехать отвозить доктора, — уселся к столу и стал вытаскивать табак.

Он слышал голос Тынисберга, гремевший в комнатах.

— Ну, где моя Анна, где моя красавица, посмотрим, что же с ней сделали?.. Я слышал вас, слышал, как же, помню… Вы пели в хоре у старого Шютса в народном доме Марди. Да, да… У вас был, мало сказать прекрасный, — ангельский голос, да, да… Но я вас сейчас плохо узнаю, очень плохо… Ну, послушаем, послушаем…

Выкрики доктора мало-помалу перешли в невнятное бормотание; ему отвечал слабый женский голос; услышав его, Йоханнес покачал головой.

Поливая над тазом на маленькие белые и волосатые руки доктора, Сааму напряженно прислушивался к его словам, однако доктор говорил самые обыденные и незначительные слова, и по ним трудно было понять что-нибудь.

— А у вас еще с лета мухи сохранились, — громко бормотал он, мимоходом уловив звонкий полет одинокой мухи, до пены намыливая руки и разбрызгивая воду.

Рецептов Тынисберг написал несколько; поставив под последним закорючку подписи, он, понизив голос, внушительно и с укоризной сказал Сааму:

— Друг мой, есть люди, которые сразу лишают себя жизни, а есть такие, которые — годами…

Не поняв слов доктора, но чувствуя, что они относятся к сестре Анне, Сааму спросил:

— Что у нее болит?

— Что? И ничего и все… Сердце, конечно, плохое… Я прописал что нужно, да, да…

Затем доктор поднялся и стал одеваться. В сенях, когда Тынисберг уже шагал к повозке, Йоханнес, густо сказав ему вслед: «Подождите, доктор…», взял Сааму за рукав и забормотал:

— Я вот давно уже смотрю… У вас, скажем, две телеги… И куда вам две? Ваше дело такое: что завтра, послезавтра будет — неизвестно, а мне телегу покупать надо. А зачем мне на базаре брать, раз мы соседи?

— Телеги не мои, — равнодушно сказал Сааму.

— Вот, вот… не твои, а Курвеста. Но где Курвест? — обрадованно загудел Йоханнес, почти вплотную приперев могучей своей грудью Сааму к дощатой стене сеней и жарко дыша ему в шею. — Фюйть — нет Курвеста!.. Ты скажи Анне. Тут мало ли что с ней случится, все растащат. А мы все же соседи. Да и заплатить я могу немножко, или мукой, скажем…

— Я скажу… — так же равнодушно обещал Сааму.

На дворе с телеги послышалось нетерпеливое покашливание доктора.

— Тебе что… ты человек несвязанный, — продолжал бормотать Йоханнес, косолапо ступая по двору за Сааму, — одна душа легкая в чистой рубашке. Телега — Курвеста, но Курвест — фюйть! А телега — это добро.

Сааму певучим голосом благодарил доктора, который ради них, простых людей, пустился в такой длинный путь из города. Пусть доктор не рассердится, Сааму положил ему на воз кусок бекону и мешочек белой муки под брезентом, вот здесь… Хотел было положить еще яичек, да не находит он их что-то последнее время, — прячут их куры, или хорек… Пусть доктор не обидится…

— Ну, ну, лишнее, — поморщился Тынисберг; потрогав изрядный кус, завернутый в мешковину, подумал: «Э, да он тут целый бок завернул…»

Пока Йоханнес возился у лошади, доктор, обращаясь к высоко поднятому строгому лицу Сааму, наскоро повторил все свои наставления и, вздохнув, пожал холодную руку слепого.

— Ну, ну, ничего, старик… Да, да…

Телега, мягко шурша и кое-где выстукивая на камнях, покатила со двора.

— Ты скажи Анне! — обернувшись, крикнул Йоханнес. — А телегу я пока оставлю у себя.

Звуки колес смолкли, и стало слышно, как ветер шарит по углам построек и шумит в живой еловой изгороди, окружающей дом. С пасмурного октябрьского неба сыпал мелким бисером дождь.

Сааму, опустив по бокам руки, постоял немного, прислушиваясь к ветру, потом вошел в дом, где после громко звучавшего голоса доктора стало особенно тихо. Быстро наступали осенние сумерки.

Сааму продолжал свой прерванный трудовой день. Он зажег фонарь и поставил его на скамью. Казалось бы, для слепого свет не имел значения, но это было не так. Сааму был не совсем слеп. Он, как говорили в народе, «видел тень». Глазами, подернутыми безжизненной поволокой, смутно ощущал сияние дня, видел свет в окнах и лампу темными вечерами и даже время мог определить по солнцу.

Работы в доме находилось много, ведь уже год как он был единственным работником на хуторе Курвеста, на хуторе, когда-то богатейшем в деревне. И хотя за этот год хозяйство пришло в упадок и незаметно уплыла большая часть добра, работы все же было слишком много для одного человека, тем более для такого, как Сааму.

Он разжег огонь в очаге, натаскал в чугун воды, поставил греться, накрошил в большие чаны картофеля коровам и свиньям, насыпал муки, залил кипятком. Приготовив корм, взял фонарь и отправился в хлев.

Со скрипом открылась широкая дверь сарая. Просторная темнота встретила Сааму тихими шорохами, запахами мякины и соломы. Почувствовав близкое присутствие человека, призывно заржала лошадь, закукарекал петух, отрывисто захрюкала свинья.

Если бы кто-нибудь увидел здесь в хлеву, при неверном свете фонаря. Сааму, он долго бы, пораженный, следил, как бережно и умело тот опускал коровам сено в кормушки, каждой из них почесал мягкую вислую шею, отыскал в принесенной охапке клок клевера и поднес к губам старого Анту; перебрав пальцами жесткую челку его, вытащил оттуда несколько головок цепкого репея. Всех бы удивила широкая добродушная улыбка, появившаяся на лице Сааму, когда он обратился к мерину:

— Ну что, Анту, мой свадебный конь, что же делать нам?

И скребком стал оглаживать Анту. Умиротворенное и спокойное выражение было на его лице, словно не на проклятом хуторе он жил, словно не тяжело больна была Анна… А ведь он любил Анну!

Никого не забыл Сааму; меся ногами грязь, покрывающую двор, он натаскал ведрами пойло свиньям, накормил и напоил овец. Потом подоил коров, нацедил молоко на кухне и налил его в блюдечко серой кошке и белому шпицу Микки. Все это отняло у него добрых несколько часов, и уже совсем стемнело, когда, убрав кухню и вымыв руки, Сааму вошел в комнату к больной сестре и певуче сказал в темноту:

— А вот сейчас и свет будет…

Зажег лампу на маленьком столе у изголовья кровати.

Из темноты выступило бледное и нездоровое женское лицо. Теперь, когда болезнь подточила Анну, трудно было определить ее возраст, но, должно, быть, она была еще не стара и когда-то хороша собой.

— Мне свет не нужен, — тихо, не пошевелившись, ответила Анна.

Свет тускло отразился в полированных округлостях мебели. В этой комнате не было плохих и бедных вещей, если не считать изношенного пиджака и лаптей на ногах Сааму; сам он здесь казался не на своем месте, хотя ни Анна, ни эта мебель, как и весь хутор, не могли без Сааму, — нет, не могли обойтись…

— Я тебе теплое молоко поставил… — сказал Сааму.

— Нет, не надо… — слабым голосом отозвалась Анна. Отвечала она помедлив, словно с затруднением.

Но, не слушая ее, Сааму уже накрывал столик у изголовья; поставил белый кувшин с молоком, мед на блюдечке и свежую булку. Потом, несмотря на то что здесь стояли диван и несколько мягких кресел, принес из кухни скрипучий табурет и молча уселся на нем в ногах у больной.

Стало тихо, только острый слух Сааму мог уловить звуки жизни. Что-то скрипнуло неизвестно где, — Сааму знал, что это флюгер на крыше повернулся; глухо топнуло на кухне, — серая кошка прыгнула за мышью, а вот кто-то царапнул по стеклу, и Сааму догадывался, что это кленовые ветки, раскачиваемые ветром, коснулись, окна. Потом в самой комнате послышался шаркающий звук. С некоторых пор у Анны появилось странное движение, которое так верно изобразил Сааму у Йоханнеса Вао. Она подносила к глазам нечеловечески исхудалую руку, долго разглядывала ее, а потом с усилием отбрасывала от лица, словно разрывала паутину. Падая и задевая за стену, рука производила шаркающий звук.

— Возьми, поешь, — тихо сказал Сааму.

Звякнуло блюдечко, Анна с усилием выпила несколько глотков и с отвращением отставила стакан.

Снова молчание. Снова звуки. Что-то равномерно застучало, словно в комнату просился кто-то робкий за десятью дверями, — Микки чесался от блох, и хвост его бил по полу.

— Сааму, — сказала Анна, и Сааму уловил что-то новое и не совсем понятное ему в ее голосе. — Сааму. Мое погребальное платье в шкафу, в картонке…

Сааму открыл было рот, чтоб ответить, но не нашел слов. Он хотел было сказать, что доктор прописал верные лекарства и обещал вылечить Анну, — славный доктор Тынисберг, — не зря же Сааму положил ему в телегу кус шпигу с полпуда. Но Сааму, всю жизнь привыкший относиться к событиям прямо, во всей их обнаженной мудрой правде, не смог этого сказать. Тем более родной сестре, которая готовилась уйти из этого дома.

— Сааму, — сказала Анна, — пока я жива, ты возьмешь себе черное драповое пальто Марта, оно совсем крепкое и хорошее, и его сапоги из коричневой кожи возьмешь себе. Ты в них десять лет проходишь.

То, что услышал Сааму, было до того неожиданно и дико, что он не поверил ушам своим. Подумать только — роскошное драповое пальто Курвеста, ворс которого мягче, чем бархатные губы старого мерина Анту, лучше этого пальто нет во всей деревне! А чудесные коричневые сапоги с двойными подметками из проспиртованной кожи, с твердыми голенищами! Хорош бы он выглядел в этих баронских нарядах, он, старый Сааму, — вся деревня смеялась бы над ним…

И, несмотря на торжественность момента, смех стал распирать его скулы; он заслонился ладонью.

— Сааму, — тихим голосом сказала Анна, — ты возьмешь это, я приказываю. Ты двадцать лет работал на Марта — сле… слепой…

Она задохнулась.

— Ну, ну… — примирительно забормотал Сааму, — ну, ну… не сердись…

Опять молчание, на этот раз долгое. Анна не замечала, что лампа начала чадить, стекло закоптилось, а Сааму уж подавно не заметить было этого.

— Сааму, — с тоской заговорила Анна, — знаешь, плохо мы прожили на этом хуторе, — бедно… Думала — лучше, а вот, — сам видишь…

Сааму наморщил лоб и беспокойно пошевелился. Ему непонятен был ход мыслей сестры. Он не любил жалобных разговоров. Посидев еще немного, встал.

— Потуши лампу, — уже погасшим голосом сказала Анна. — Молоко тоже возьми.

Сааму убрал стол и погасил лампу.