…И Анна Курвест осталась одна со своими мыслями в темной густой октябрьской ночи, опустившейся над хутором. Лежала она не шевелясь, долгими часами глядя широко раскрытыми глазами во тьму, и думала, и думала до самого рассвета, пока тревожный сон на короткое время не сомкнул ее глаз.

Болела она уже около года, и трудно было сказать, что с ней, — какое-то общее медленное угасание: полное отсутствие аппетита, каких бы то ни было желаний, слабость, временами сердечные припадки, когда она с ужасом ощущала, как сердце останавливается в груди, спирается дыхание и все со звоном плывет в глазах. К тому же — бессонница и вечная отвратительная сухость во рту.

Впервые слегла она от нервного потрясения, вызванного бурными событиями сентябрьской ночи год тому назад, когда поблизости шли бои, гремели выстрелы и панически отступали немцы. Они взяли из конюшни двух коней, а третьего, хорошего жеребца, запряг Март для себя. С отвисшей челюстью, трясущимися руками он впопыхах совал в чемоданы все, что попадалось: костюмы, настольные часы, белье и зачем-то шубу, хотя было тепло, и умчался вслед за немцами. Самый сильный человек в волости уехал той бурной ночью как вор, на прощание сказав жене:

— Ты мне ответишь за целость всего.

Это было так страшно, словно рушились стены хутора Курвеста — той крепости, в силу которой Анна поверила в детстве, когда босиком шлепала по плотно убитому холодному земляному полу в доме отца, Каарела Ломпа. В народе его звали Банным Каарелом, потому что жил он в баньке на чужой земле и на чужих лошадях работал на чужих людей. Большинство крестьян из деревни нанимали пастушатами детей Банного Каарела.

И она, Анна, ходила в пастушках десять лет, пока ей не исполнилось восемнадцать. Как ни голодны и холодны бывали эти годы, но все же они были, может быть, лучшими в ее жизни. Так казалось Анне теперь. Но не так думала она тогда, мечтая о богатстве.

Будь у Каарела деньги, пол в их комнате был бы не земляной, а теплый, деревянный.

Если бы в отчем доме были деньги, брату Сааму, который стал слепнуть с семи лет, врачи в университетском городе Тарту удалили бы бельма. И он бы видел свет — Сааму.

Если бы у Петера Сарапика, тихого и старательного соседа отчего дома, в нужный момент оказались деньги, — и не так уж много — сто крон, — он бы спас свой хутор. Но у него не было их, он просрочил платежи, и дом и землю его продали с аукциона, а он сам сошел с ума. «Велика сила богатства, если ценой ста крон можно спасти жизнь человека», — думала Анна.

Девятнадцати лет у Анны открылся голос. Послушав ее, регент церковного хора, старый дьячок Нордаль, прослезился и заявил:

— Поистине ты флейтой церковной можешь стать…

Она стала петь в церковном хоре и, позже, в хоре народного дома у сельского учителя Шютса, и по дальним деревням среди любителей пения Анна прославилась своим голосом.

В эти годы распустилась красота Анны. Как ни удивительно — на убогой пастушьей краюхе, но распустилась. Деревенские парни на вечеринках стали оказывать ей всякие знаки внимания. Тогда-то Анну заметил Март Курвест, к которому после смерти отца перешел богатейший в Коорди хутор. Март Курвест не нравился Анне. Своим неприятным пронзительным голосом не нравился, излишней суетливостью и назойливостью. Где бы, с кем бы и о чем бы Март ни говорил, он всегда говорил о себе, так же, как, рассуждая о видах на урожай, имел в виду пшеницу только на своих полях.

Собой Март был не хорош: какой-то растопыренный, как небрежно сложенный плотничий складной метр; впечатление это создавалось его несколько выгнутыми ногами и руками, Которые он держал на отлете. Но… каждая из его породистых коров стоила дороже всего хозяйства Банного Каарела. Таких, как Банный Каарел, на его хуторе работало три человека да две девки… В то время как Каарел все не мог подвести под крышу хлев, к постройке которого приступил уже давно, Март строил дом. И какой дом! Вот этот самый, в котором Анна умирает сейчас. Когда ей было двадцать лет, возводились стены из первосортного леса, крыша покрывалась не дранкой и не черепицей, а оцинкованным железом, ставились в комнатах печи, облицованные не железом и не глиняными изразцами, а белыми настоящими шведскими плитками. Четыре комнаты в доме, обширный подвал, ветряк с динамо, крепкий амбар и хлев, способные выстоять сто лет. Два десятка коров и пять лошадей в хлевах… Вот это — дом, вот это — хутор, вот это — богатство! Разве оно не покрывало все недостатки Марта? Анне казалось, что покрывает…

Пришел миг, когда Март, сильно сжав ее руку и засопев, сказал:

— Анна, не положим ли мы наши хлебы на одну полку?

Тогда она побледнела, стала серьезной, но руки не отняла.

Какой хлеб она, дочь последнего бедняка, Банного Каарела, могла положить на полку хутора Курвеста рядом с пышным пшеничным караваем Марта? Только свою красоту и молодость… Если ста крон было достаточно, чтобы спасти жизнь человека, то чего же стоила ее красота по сравнению с ценой богатейшего хутора, где что ни вещь, то — сто крон? Можно будет уговорить Марта взять в дом бедного брата Сааму. Найдется и ему теплый угол на хуторе Курвеста; разве не доброе дело она сделает для слепого брата Сааму?

Так думала Анна тогда.

Видит бог, она не любила Марта Курвеста, не смогла заставить себя полюбить его.

Его пронзительный голос сверлил ее мозг, она очень уставала от его пустословия и какой-то бабьей суетливости. Он стал противен ей своими привычками. Он любил, когда ему чесали спину на ночь, и ночью будил жену со сна, заставляя принести себе в постель копченую рыбу или свежепросольных огурцов, — был он обжорой и любил ночью пожевать что-нибудь.

Не все вышло так, как думала и хотела Анна. У нее появились хорошие платья, но… петь в хоре и где бы то ни было Март ей запретил.

— Нечего им, дуракам, на тебя глаза пялить, — сказал он, и даже увещевания учителя Шютса, не желавшего терять лучшую в хоре певицу, не привели ни к чему.

— Жена должна быть богатая или по меньшей мере красивая, — любил повторять Март, намекая этим, что на красоту он смотрит как на капитал. На что ему красота жены, если он не может распорядиться ею по своему усмотрению?

Не совсем ладно получилось и с Сааму. Правда, Март принял его, но как-то вышло так, что слепой родственник был определен спать летом в амбаре, а зимой на скотной кухне. А жил он больше на дворе и в хлевах у Курвеста, где помогал батракам и девкам Марта ухаживать за скотом, или полол в огороде, наощупь отделяя сорняк от рассады. И работал с утра до вечера.

Два сына родились у Анны: Густав и Роберт. Она жадно вглядывалась в детей, словно ожидала увидеть в них что-то утраченное, быть может себя самое. Напрасно искала… На этом хуторе даже дети росли и развивались по каким-то своим законам и не были похожи на детей в доме ее отца, Банного Каарела, словно самые стены курвестовского хутора имели таинственную власть над душами людей.

В старшем сыне Роберте, когда он еще как следует не стоял на своих кривых ногах, а уже размахивался ложкой, чтоб ударить кошку по лбу, когда он привередливо канючил и ныл по целым дням, — уже тогда ей чудился в нем Март.

Хуже всего было то, что это все нравилось Марту.

— В нем пробуждается хозяин, — одобрительно говорил он.

Чем больше взрослел и младший, Густав, тем чаще Анна говорила себе:

— Март!

Шли годы, росли дети. Младший носил гимназическую шапочку, старший щеголял красной формой с аксельбантами рядового конного полка, в котором проходил призывные годы. Сыновья мужали, становились более отесанными и лощеными, чем отец, но от этого ничто не менялось. Они были детьми Марта с хутора Курвеста.

Удовлетворения не приносила Анне и работа, хотя она была теперь единственной ее радостью в жизни. Ей все как-то казалось, что работает она не на себя, а на хутор — на хозяина, как и Сааму, и другие батраки в доме. Сомнение иногда одолевало ее: точно ли она, Анна, — хозяйка богатого хутора, а не батрачка на нем?

Нет, богатство Марта Курвеста не было всемогуще, Анне оно не принесло простого человеческого счастья.

В крепком фундаменте хутора Курвеста Анне почудились едва приметные трещины. Вскоре они стали видны уже не только Анне, а и Марту, хотя для него они обнаружились, кажется, очень неожиданно, — как гром грянул с ясного июньского неба тысяча девятьсот сороковой год.

Менялась власть.

Что-то резко изменилось кругом в деревне, что-то небывалое вошло сюда, словно узкая речка Коорди, текущая лугами Курвеста, та речка, которая даже во время половодья не выходила из берегов, теперь вдруг вышла… Вышла и затопила луга и низины, и понеслась могучим потоком, грозя сорвать с места фундаменты таких крепостей, как хутор Марта. Уже дрожал этот хутор под грозными ударами…

Первые советские газеты, вышедшие в Таллине, черным по белому писали, что беднейший батрак сможет получить землю.

— О, слышишь, говорят — землю дадут? — волновался в своем бедном, углу вечный неудачник Семидор; напяливал на голову старую фетровую шляпенку и бежал к лавочнику Кукку за газетой.

— Землю? — прислушиваясь, с надеждой спрашивали извечные батраки Маасалу и Тааксалу и десятки им подобных в волости Коорди.

— Землю!? — бешено комкал газеты и швырял их на пол Март Курвест. — Сто гвоздей в гроб, а не землю! — багровея липом, орал он.

Но что крик Курвеста, когда подмывает устои самого хутора?.. Сорок гектаров земли отошло от полей его другим малоземельным крестьянам волости. Больше всего возмутило Марта то, что отрезал-то это все уездный землемер, который не раз останавливался у него и пользовался гостеприимством. И кому отрезал? Ну ладно бы еще какому-нибудь голодранцу, батраку Маасалу, который при новой советской власти голову поднял… От таких, как Маасалу, и ждать другого не приходится… Так ведь нет, — прирезали соседям Татрику и Мейстерсону, и даже этот тихоня Йоханнес Вао урвал от него два гектара луга.

— Сволочи! Волки! — ругался Март. — Вот тебе соседи — из одной бутылки сколько раз пили!.. А тут как псы норовят из-за угла в ляжку… Кусок мяса рады вырвать…

Да, вот с того времени пошли трещины на хуторе Курвеста, и он по-настоящему так и не смог оправиться даже тогда, когда речка Коорди снова, казалось, вошла в свое проторенное русло и немецкие солдаты для забавы ловили в ней раков, когда смолкли кругом слова о свободе и счастьи, о праве на землю, на свободную жизнь… Тогда сыновья Густав и Роберт уже носили зеленые мундиры немецких нижних чинов в войсках «СС», а сам Март снова объединил свои земли, поля и луга, отняв их от Маасалу, Мейстерсона и Татрика, и всех других, и работали на его полях трое военнопленных.

Но Анна уже не верила в силу хутора Курвеста, потому что, как ей казалось, муж и сам был теперь снедаем странным беспокойством, хотя и хорохорился яростно и даже ходил с винтовкой на какие-то облавы.

Но чем больше хорохорился Март, тем глубже он завязал в трясине. А потом пролилась кровь. Март на своем поле застрелил военнопленного.

— За попытку к бегству, — объяснил он односельчанам.

Была ли попытка? Все это осталось неясным: в деревне говорили разное и более склонялись к тому, что причина убийства кроется в бешеном и вспыльчивом нраве Марта, недовольного работой военнопленных.

Спустя же неделю другой военнопленный и в самом деле сбежал от Марта; после этого Курвест, боясь мести, стал наглухо запирать на ночь все запоры. Однако свез свиную тушу к коменданту и попросил новых военнопленных. Ведь надо же было кому-то работать на полях Марта. Март запутывался…

Потом пришло известие, что младший сын Густав убит на фронте под Нарвой. Март принял известие как-то удивительно спокойно, словно предчувствовал несчастье. Мести он ожидал…

Трещины нее разрастались, вплоть до ночи, когда наступил конец.

Как он сказал уходя?

— Ты ответишь мне за целость всего…

Кажется, она была плохим сторожем… Потеряв веру в силу хутора Курвеста, она стала равнодушна к его судьбе.

Объявлялись мужнины родственники, о существовании которых Анна даже не подозревала, вспоминали о каких-то старых долгах. Увели несколько коров на содержание, — «Сааму, ведь теперь трудно одному управляться с хозяйством…»

Постепенно Анна привыкла к этому..

Да и соседи, в честности которых Анна никогда не сомневалась, растаскивали имущество Марта со спокойной душой. Люди не становились от этого хуже в ее глазах. Так делали в Коорди все, кто хотел разбогатеть, это Анна понимала. Так и Курвесты приобрели свое богатство — силу, в которую Анна когда-то свято верила.

Так поступала и сама Анна. Разве, рассчитываясь за работу с поденщиками, она не старалась вместо муки первого сорта, как было договорено, отделаться вторым сортом или же всучить и вовсе заплесневелую, а свинину и баранину выделить им потощее да попостнее и чтоб костей побольше?..

Прожив четверть века с Мартом Курвестом, она в конце концов перестала замечать мытарства брата Сааму, перестала видеть безропотный труд его и даже ворчала и покрикивала, когда он не успевал поворачиваться со своими ведрами. Жизнь на курвестовском хуторе незаметно для Анны сделала ее подобной мужу — Марту Курвесту.

И только теперь, когда болезнь съедала Анну и поздно было бы что-нибудь поправить, когда Анна готовилась уйти из этого дома, она вдруг впервые за многие, многие годы с острой болью заметила худые лапти на ногах брата и продранный на локтях пиджак, который разве нищему впору выбросить, заметила, как он состарился — Сааму, ссутулился. И, увидев, поняла с испугом, что виновата; может быть, не менее виновата в судьбе Сааму, чем и сам Март Курвест: сердцем хотела брату добра, а на деле помогла превратить его в пожизненного батрака. Подобно углю, вынутому из печи и тлеющему на ладони, жгло это сознание ее душу. Вот почему возня соседей вокруг ее хутора и добра оставляла теперь Анну равнодушной. Другие мысли занимали и мучили ее.

Беспокойной памятью она ворошила и ворошила прошлое. Так старая дева-вековуша с небогатого хутора под старость выворачивает из всех ящиков свои богатства и отряхивает от пыли, — копила всю жизнь, а вот ведь ни одной нужной вещи; не на чем остановиться глазу: все блекло, все убого, никому не нужно, и бедно, и никуда не годится…

Где же заветное сокровище, что оправдало бы прожитую жизнь?

Как же, как же случилось, что она, красавица Анна, способная принести радость людям, никому не принесла любви и радости и сама их не испытала, и никто ее не любил?

Из мутного тумана перед глазами Анны встает сморщенное розовое лицо старого регента Шютса. В плохо освещенном зале народного дома пахнет керосином. Какой-то праздник — столько румяных круглых девичьих лиц!.. В синих тройках парни с самых дальних хуторов. Сколько их сегодня набилось в зал!

Анна испуганными глазами следит за дирижерской палочкой учителя. Взмахнул! Чей это серебряный голос торжествующе взвился над другими голосами, забился в окна, как птица, залетевшая с воли. Неужели Анна? Да, конечно, это ее голос; она видит радость в восторженных глазах старого Шютса, одобрение на лицах людей, занявших все проходы в зале.

Странная песня — старинная, народная, сложенная во времена баронского владычества; легкий порхающий напев, а слова грустные:

Есть у нас птица Мидри,
Крылья у нее луженые,
Когти у нее медные,
Много нам зла она сделала —
Съела в саду всю смородину,
С корнем гвоздику повырвала.

Хор весело и грозно пел:

В лес улетела и скрылася,
Сети готовьте — ловить ее.

И Анна с сияющими глазами — словно готовая схватить птицу Мидри — ярко выделяясь в хоре своим прозрачным и сильным сопрано, с воодушевлением пела:

Ставьте силки, чтоб схватить ее!

Ведь любили же тогда Анну! Но она ушла из хора старого Шютса, ушла от людей и этим погубила себя.