На «летнего Миколу» мы готовились к инспекторскому смотру.

В нашей кантонистской жизни инспекторский смотр чрезвычайным событием, серьезным экзаменом, перед которым мы все трепетали. Я был исправен во всех отношениях, и бояться экзамена мне было нечего, и все же я испытывал тревогу и очень усердно готовился.

И вот настало девятое мая, день страшного суда… Приехал инспектор граф Никитин.

Пропустив нас церемониальным маршем, он поздравил с праздником и об’явил, что смотр будет завтра. Затем он поехал к нам в школу, и в его присутствии нас должны были экзаменовать по наукам. Я был уверен, что меня, как хорошего ученика, непременно вызовут, и очень волновался.

Случилось как раз так, как я ожидал: меня вызвали к доске.

— А ну-ка, сынок, — обратился ко мне Никитин, — покажи нам, что ты можешь… — Он ласково смотрел на меня старческим усталым взглядом.

— Что прикажете, ваше сиятельство? — спросил я.

— А… дайте-ка мне задачник арифметики, — сказал он.

Стоявший тут же на вытяжку полковник, огромного размера человек с большой седой бородой, повернулся с легкостью юноши, щелкнул шпорами и подал задачник.

Никитин выбрал задачу и холеным пальцем указал:

— Вот, эту. На-ка.

Я прочел отчетливо вслух задачу и стал ее решать.

Взоры всех были обращены на меня. Полковой и эскадронный знали, что они не будут после оставлены без внимания. Очень важно было это и для учителя арифметики Степана Федорыча, который еще больше моего волновался.

К слову сказать, этот Степан Федорыч стал совершенно другим после того, как кантонисты хотели бросить его в реку. Он точно переродился, стал справедливым и добрым. Вначале мы не верили ему, думали, что он прикидывается. Но потом убедились, что он действительно изменился. Пережитая им сильная душевная встряска сделала его человеком…

Никитин стоял позади меня и следил за решением задачи. Я рассуждал вслух. Он заметил, что я твердо знаю предмет. Это ему очень понравилось.

— Видите, — говорил он одному из своей свиты тихо, — какой молодец. Как твердо знает. Сам самостоятельно решает… Такими детьми я восхищаюсь… Это будущность нашего государства… Тот не солдат, который не думает быть генералом. А этот, я знаю наверняка, будет генералом…

Я окончил задачу и положил мел.

— Ну что, решил? — спросил он с улыбкой. — И верно по ответу?

— Так точно, ваше сиятельство, я проверил.

— Вижу, вижу, что ты молодец, — умильно сказал он и с нежностью погладил меня по голове; потом обнял и поцеловал в лоб… — Господин полковник, можете гордиться, что у вас в полку такие дети… Даровитый мальчик.

— Я, ваше сиятельство, счастлив доставить вам удовольствие такими кантонистами и стараюсь, чтобы все были такими, — сказал полковник.

— И вам, господин ротмистр, честь и слава, что в вашем эскадроне такой кантонист.

— Рад стараться вася-со! — точно топором отрубил эскадронный, покраснев как рак и напружившись. Это было существо неуклюжее, топорное, с обрюзгшим толстым лицом, большими рачьими глазами, без бровей и почти без лба и с пучком точно ежовых колючек на верхней толстой губе вместо усов… После того, как Дьяков отхлестал его, он, как ни в чем не бывало, стал аккуратно являться в эскадрон каждый день…

— Жалую тебя унтер-офицером, — сказал Никитин, положив мне руку на плечо. — Будешь готовиться в офицеры…

— Ва-ся-со!.. — напружился эскадронный, — он — жид.

На лице Никитина появилось такое выражение, точно ему наступили на ногу:

— Что такое?.. — презрительно и смущенно спросил он.

— Он — жид, — повторил эскадронный.

— Что такое жид? Не понимаю… — с тем же выражением недовольства произнес Никитин.

— Он иудейского вероисповедания, ваше сиятельство, — пояснил полковник.

— Ага… — Никитин почувствовал себя неловко. — Ты не принял православия? — опросил он.

— Никак нет, ваш сиятельство.

— Почему?

— Не желаю, ваше сиятельство.

— Ах, не желаешь… м-г… Ну, как хочешь… Но в таком случае ты по закону не можешь быть произведен в унтер-офицеры… да… жаль… очень жаль… Ну, будь ефрейтором… Ты достоин, чтобы отличить тебя… — Он достал из сафьянного кошелька серебряный гривенник и дал мне. — Вот тебе на орехи.

— Жалую тебя унтер-офицером, — сказал Никитин.

После меня вызвали Шимона Боброва. Он в математике был гораздо сильнее меня, знал больше, чем полагалось по курсу. Никитин был им восхищен еще больше, и сейчас же спросил его:

— Ты из каких?

— Из евреев, ваше сиятельство.

Никитин удивился:

— И ты еврей… И не принявший православия?..

— Так точно, ваше сиятельство.

— А… из православных есть у вас хорошие ученики? — обратился Никитин к полковому.

— Точно с такими знаниями нет из православных, ваше сиятельство, — ответил полковой, — знают, но не так…

— Гм… А я был уверен, что он православный. Бобров русская фамилия…

— Осмелюсь доложить вашему сиятельству, — подобострастно говорил полковой, — что, ежели бы он принял православие, далеко пошел бы…

— Само собой разумеется… А может быть ты примешь православие? Подумай хорошенько. Тебе предстоит славная будущность. А так твои способности пропадут…

Шимон молчал, точно в недоумении и рассеянности. Лицо его покраснело, на носу заблестели росинки пота. Видно было, что он переживает внутреннюю борьбу. Наконец он сказал, точно проснувшись:

— Приму православие, ваше сиятельство.

Лицо Никитина просияло, складки на старческом лбу поднялись кверху; он точно не ожидал такого ответа…

— Молодец, — улыбаясь, сказал он. — Спасибо. Поздравляю тебя унтер-офицером.

— Рад стараться, ваше сиятельство.

— Я тебя возьму с собой в Петербург.

Я был ошеломлен. Этого я никак не ожидал от Боброва. Через все жестокие испытания прошел он и вдруг теперь изменил. Я страшно возмущался, но вместе с тем еще надеялся, что он одумается, откажется он своего поспешного обещания.

Был полдень, когда окончился смотр. Я побежал к Боброву. Он собирался в дорогу, укладывался.

— Ты что же это сделал?.. — взволнованно заговорил я. — Все время был с нами, а теперь оставил нас… Ты изменник! Предатель!

— В чем дело? Чего ты ругаешься? Дурак, — сказал он, точно не понимая, о чем я говорю.

Я несколько остыл, подумал, что он решил не креститься.

— Ты же крестишься? — опросил я тоном вопроса и ожидал, что он ответит: «ничего подобного».

— Ну да; ну так что ж? — хладнокровно ответил он.

Меня взяло за живое, я не мог произнести ни слова.

— Очень просто, — продолжал он. — Зачем мне тянуть лямку, когда я могу быть офицером, а там дальше дослужиться до генерала. Рассуди сам. Ведь ты не глупый… Советую и тебе так поступить. Ты тоже можешь дослужиться до генерала.

Я ничего не ответил ему; сердце у меня сжалось, на глазах выступили слезы. Мне казалось, что я похоронил своего старшего брата, который был моей единственной опорой на чужбине… Я молча вышел…

На следующий, день Никитин осматривал школу берейторов, которая находилась при нашем полку. В школе готовились наездники, предназначавшиеся для того, чтобы об’езжать верховых лошадей для царя. В каждой воинской части на случай царского смотра стояли наготове в специальных конюшнях дорогие чистокровные кони разной масти, об’езженные, приученные к верховой езде.

Я с детства любил лошадей, любил ездить верхом. А тут, попав в кавалерию, я привык к лошадям, изучил все их повадки. Любая норовистая лошадь была мне нестрашна. Понятно, что я стал хорошим наездником. И меня зачислили в берейторы. Курс в школе этой был 6-месячный. Мне осталось пробыть еще 1 месяц; после этого меня должны были отправить в Петербург в царский дворец, чтобы об’езжать там лошадей для царя.

Мы стояли на плацу конным строем. Выдался ясный майский день. Никитин на белом рослом тучном мерине в белой уздечке, плавно, медленной рысью, грузно покачиваясь в мягком седле, под’ехал к нам; задавал вопросы: то одному, то другому, точно невзначай поглядывая на посадку ездока. Потом проверил некоторые приемы учения.

Я сидел на молодой гнедой кобылке. Красивая была, шельма; чистокровной арабской породы, со стройными ногами, трепещущими тонкими ноздрями; лукавые кофейно-масляные глаза ее то и дело косились туда и сюда. На бег была быстра и легка, ход у ней был плавный. Один недостаток был у ней; нервозность. Малейший шум, звук возбуждал ее. В строю была нетерпелива, не могла устоять спокойно, дожидаясь команды. Много усилий мне приходилось употреблять, чтобы удержать ее на месте от одной команды до другой. Часто бывало, никак не слажу с ней, и мне за это попадало от эскадронного командира. Не один раз я из-за нее был в карцере. А раз даже схватил 10 розог. В этот раз она словно нарочно нервничала, точно на зло Никитину, точно граф ее раздражал: топорщится и топорщится, чорт бы ее драл. Ни одной минуты не стоит спокойно, точно графский взгляд ее колет. Вижу, Никитин косится на меня недовольно: что, мол, за берейтор, не может заставить коня спокойно стоять в такой важный момент. Я пришел в раздражение: «Стой же ты, подлюга», рассердился я на нее и хватил ее остро отточенными шпорами и мундштуком. Она очень боялась шпор; укол же мундштука в небо привел ее в бешенство: она захрапела, поднялась на дыбы, подпрыгнула на задних ногах, веером распустив подстриженный пушистый хвост, и, сделав полукруг в воздухе, бросилась опрометью вперед, чуть не свалив с ног Никитина и полкового, и понеслась. Мне стало страшно. Я растерялся. «Ну, — думаю, — капут мне!»

Однако вскоре я овладел собой… Туго-натуго натянул поводья, крепче обхватил ее ногами, точно прирос к ней, и наклонился. «Теперь она меня уже не сбросит», думал я. Надо ждать, пока она устанет и сбавит ходу.

А она неслась все быстрее и быстрее. Бешеным галопом промчалась по деревне, и понеслась по степи. Точно на крыльях летела, мягко шурша по траве продолговатыми копытками. Встречный ветер сорвал с меня фуражку, пузырем вздул рубашку, свистел в ушах. Я с трудом переводил дыхание.

Вот издали замаячил лес. Вправо от леса желтел песчаник. «Ежели залетит в лес, — с тревогой думал я, — я пропал!» — И стал направлять ее на песчаник. Она вначале не слушалась. Потом постепенно стала забирать вправо. Я почувствовал себя бодрее. Пустил ей поводья, думая: «Лети, лети, подлюга! посмотрим, кто скорей устанет, я или ты»…

На песчанике она начала вязнуть в песке; трудно стало бежать. И стала замедлять бег. Теперь ко мне вернулось прежнее раздражение: «А, ты хотела лететь, так лети же!» И я стал ее пришпоривать. Она опять понеслась вскачь. Но недолго. Силы иссякали. Несмотря на то, что я продолжал ее пришпоривать, она медленней и медленней бежала. Потом вдруг как-то споткнулась и упала набок — мне на левую ногу. Я невольно вскрикнул от сильной боли, пытался выкарабкаться, но не тут-то было. Стал бить ее по голове. Она ни с места. Тогда я хватил ее мундштуком. Она вскочила. Я хотел подняться и не мог: нога не действовала. Что теперь делать? В степи ни единой души. Я лежу, и лошадь стоит подле меня, уныло понурив голову, точно чувствуя себя виноватой.

Но вот на горизонте показался всадник. Он двигался по направлению ко мне. Несколько времени спустя, когда он был недалеко от меня, я узнал Цыгана.

— Лежишь! — подскочил он ко мне и сразу спрыгнул с коня. — Что, не можешь подняться?

— Нога вот… — сказал я. — Очень болит.

— Уходокала! Ах ты, стерва! — И выругался матерно. — Пристрелить ее надо. Ну, как же быть-то с тобой! Верхом я тебя не могу взять. Надо поскакать за фурой. — Он вскочил на коня и помчался.

Часа 3–4 спустя я был в околотке. Дежурный врач, высокий сутулый старик, осмотрел ногу, и сказал:

— Перелом голени.

Меня отправили в госпиталь…