Дьяков был моложе Степана Федорыча — лет двадцати восьми, но так же, как и тот, имел на рукаве нашивку, которая указывала, что он дослуживает 12-й год унтером и после может держать экзамен на офицера. Он был прямодушен, добр, прост и по-товарищески близок с кантонистами; был, что называется, душа-человек. Мы его любили. И очень рады были его назначению. Он был высокого роста, выше всех в полку, широкоплечий, грудастый, стройный голубоглазый красавец. На смотру начальство им любовалось. Заглядывалась на него не одна богатая и красивая дивчина нашего села. Он был у нас учителем русского языка.

Вначале он мне казался несколько странным: он как-то ничем не был похож на остальных унтеров, старых солдат, дядек наших, ни отношением к кантонистам, ни разговорами, ни манерами. Он не ругался, не сквернословил, как все остальные, не исключая офицеров. Был похож он на интеллигента, но не на интеллигента-офицера. На уроках русского языка он заводил беседу об исторических событиях, и рассказывал он это не как сказано в учебнике по истории, не так, как рассказывали нам дядьки, начинавшие похвалой белому царю и храбрости генералов. Дьяков рассказывал больше всего о страданиях солдат в тяжелых походах, о жизни крестьян. Теперь, когда он стал вахмистром, отношения его к нам стали еще сердечней. Я, Иванченко и Безродный были ближе к нему, нежели остальные кантонисты. Он приглашал нас к себе на квартиру, и мы вечерами долго сиживали у него. Беседуя с нами, он ругал полкового, эскадронного, начальство вообще, всех дворян, помещиков за то, что они угнетают крепостных. Об’яснял нам, как установилось крепостное право, что оно существовало и в других странах, но теперь там уничтожено, и только в России еще существует такое варварство. Рассказывал нам о восстании декабристов в 1825 году, о том, как они хотели уничтожить это варварство и установить конституционный строй, чтоб царь и помещики не могли по своему дикому усмотрению властвовать над всем народом; как их казнили за это. От него я впервые услышал слово: «конституция».

— Да, братцы, — говорил он, — тяжело живется крестьянам. Но.. — таинственно добавил он, — скоро этому будет конец. Вот увидите… Надо не падать духом… Моего отца и старшего брата засекли по приказу барина за то, что они отказались выйти на барщину и других подговорили не выходить. Я был тогда еще мал. Но я уж тогда возненавидел этих тиранов. Однажды, когда мать плакала по отцу и брату, я сказал ей, что я отомщу, когда вырасту… Когда буду офицером, мне будет легче это сделать…

Мы слушали его с неиз’яснимым интересом и жутью. Испытывали чувство благоговения к нему, такому храброму герою. Я смотрел ему в горящие гневом глаза и думал: «Ведь он рискует жизнью, его тоже могут казнить, как декабристов»… И мне было страшно за него.

— Знакомьтесь, — указал он на офицера.

— Это мой товарищ, Алексей Иваныч. — Корнет, молодой человек с маленькими темнорусыми усиками и бакенами, как у Пушкина, дружески поздоровался с нами за руку и, улыбаясь, сказал приятным картавящим голосом:

— Не стесняйтесь, ребята, я не начальник вам, а просто человек.

— И когда уж настанет час освобождения?.. — грустно вздохнул Дьяков.

— Настанет, — уверенно сказал Алексей Иваныч. — Еще подождать надо. Дело это нелегкое. Не так скоро делается.

— Знаю, Алексей Иваныч, что нелегкое, — сказал Дьяков, — но ждать-то невтерпеж.

Мы слушали его, с неизъяснимым интересом и жутью.

— Надо, чтобы войско поняло это, тогда дело выйдет. А то, ежели крестьяне даже подымутся, войска моментально их подавят. Ведь подымались же не раз крестьяне, и были у них даже храбрые вожаки: Пугачев, Стенька Разин. Ну и что получилось? Все дело в войске. Декабристы почему были разбиты? На их стороне было мало войска.

— Да… А как же это сделать, чтоб войско поняло? Очень долгая история, — сказал Дьяков. — Заговори об этом открыто, рискуешь головой. Если б было вот таких ребят побольше, — указал он на нас, — тогда бы можно соорудить.

— Вот таких молодых и надо просвещать, — сказал Алексей Иваныч. — Старый солдат тебя не поймет, а то еще предаст. А с офицерами и вовсе надо быть осторожным.

Долго сидели мы у Дьякова в этот вечер. Домой я вернулся разомлевший. Столько мыслей и чувств нахлынуло на меня, перепутались, я был сам не свой. Лег я спать. И Не мог заснуть. В голове вертелись у меня декабристы, засеченные отец и брат Дьякова, бунты, убийства, казни на эшафоте, предательства старых солдат, зверства офицеров…

К рассвету я забылся. И мне снилось, будто приехал к нам царь Николай на смотр. Подходит, к нему Дьяков и ругает его скверными словами. Царь выхватывает саблю и сносит голову Дьякова… А Алексей Иваныч тут же стоит и говорит: «Вот и рискнул головой». Я в ужасе раскрыл глаза и вскочил. Холодный пот прошиб меня: — «Фу ты чорт! Испугался как…» Посмотрел на часы: ровно 9. «Ах ты! опоздал как!» Поспешно умылся; оделся и побежал в школу.

В классе шли занятия по русскому языку, когда я вошел; тихохонько пробрался к своему месту и сел. Дьяков бросил на меня серьезный взгляд, укоризненно покачав головой. Но я так был рад, что вижу его живым и невредимым, что не мог и удержаться от улыбки, хотя сознавал, что это нехорошо: могу себе навредить и его подвести.

После урока, часов в 10, он отправился с рапортом к эскадронному.

Вскоре он вернулся от него темнее ночи: мрачный, раздраженный, нижняя губа у него вздрагивала от волнения и гнева.

— Чорт его возьми!.. — выругался он. — Вот так командир!.. — и еще крепче выругался.

Мы все окружили его тесным кольцом.

«Ага, — подумал я, — теперь мы узнаем, что он проделывал с Куцым».

— С таким командиром я служить не буду… — продолжал вахмистр. — Это только Куцый мог служить с ним… Я не таков… Много встречал я на своем веку прохвостов, но этакого еще не видел…

— В чем дело, Дмитрий Николаич? — забрасывали его со всех сторон вопросами.

— Расскажите, что случилось?

— Прихожу к нему, а он лежит на кровати голый: — «Что, с рапортом пришел? — спрашивает он. — Ну, рапортуй моей ж…» — И встал ко мне раком… Я опешил. Шутит он, думаю, или с ума спятил?!. — «Чего-ж ты не рапортуешь?!. — кричит он. — „Ваше благородие“, — говорю я, — так не полагается по воинскому уставу». — «Что?! — гаркнул он и выругался матерно. — Я тебя засеку! Рапортуй». — Вот идол… И денщик, видно, у него такая же стерва…

— И вы ему рапортовали?.. — спросил я.

— Сегодня да. Но завтра я ему отрапортую по-другому.

На следующий день вахмистр вызвал к себе меня, Иванченко и Федюкина.

— Пойдемте со мной к командиру, — сказал он. — Будете свидетелями, как я ему рапортовать буду…

Мы пошли.

Придя к командиру в переднюю, вахмистр сказал нам:

— Стойте здесь подле двери и, если денщик захочет войти в комнату на крик командира, не пускать его. Слышите? — И он вошел к командиру.

Я прильнул к щелке.

Командир, голый, толстый, встал раком к вахмистру и приказал:

— Ну рапортуй.

В воздухе блеснул длинный, с изгибом, палаш вахмистра и со свистом шлепнулся о розовое тучное тело командира. Я охнул… Командир быстро перевернулся, заорал и хотел укрыться одеялом, но вахмистр сдернул с него одеяло, и палаш свистя поднимался и опускался еще, и еще, и еще… Денщик прибежал на помощь командиру и ломился в комнату, но мы его вытолкали вон.

Кровь залила всю постель командира.

— Пощади!.. — вопил он благим матом.

— Сейчас, ваше благородие, я кончу рапорт… — продолжал вахмистр хлестать его палашом.

Наконец он кончил. И вышел. Он был бледен, тяжело и часто дышал.

— Идемте, ребята, — сказал он.

Мы пошли…

На следующий день командир прислал сказать, что сегодня рапорта принимать не будет, потому что болен, а когда выздоровеет, придет в эскадрон и там примет рапорт…