— Да, — говорил он, — так мы и побеседовали вчера на прощанье с вашим владыкой.

— Не бедного ума человек, — вставил довольно равнодушно свое замечание Туберозов.

— И юморист большой. Там у нас есть цензор Баллаш — препустейший старикашка, шпион и литератор. Узнал он, что у вашего архиерея никогда никто не обедал, и пошел пари в клубе, что он пообедает. Старик узнал об этом как-то. Баллаш приехал к нему и сидит, и сидит, а тот ничего. Наконец в седьмом часу не выдержал Баллаш, — прощается. Архиерей его удерживает: «откушаемте», — говорит. Ну, у того уж и ушки на макушке: выиграл. Еще часок его продержал, а там и ведет к столу. Стал перед иконой да и зачитал, — читает, да и читает молитву за молитвой. Опять час прошел. «Ну, теперь подавайте», — говорит. Подали две мелких тарелочки горохового супцу с деревянными ложечками, да и опять встает: «Возблагодаримте, — говорит, — теперь Господа Бога по трапезе». Да уж в этот раз, как стал читать, так цензор не дождался, да и драла. Рассказывает мне это вчера и тихо смеется. «Ничего больше, — говорит, — не остается, как отчитываться от них».

— Он и остроумен и нрава веселого и живого, — опять сказал Туберозов, словно его тяготили эти анекдотические разговоры.

— Да; но тоже жалуется, как и ты: все скорбит, что людей нет: «Я, говорит, плыву по обуревающей пучине на расшатанном корабле с пьяными матросами. Помилуй Бог, на сей час бури хорошей: не одолеешь бороться».

— Слово горькое, но правдивое, — отвечал Туберозов, взглядывая исподлобья на Термосёсова.

Термосёсов был весь слух и внимание.

— Да, впрочем, и у него нашлись исключения, — продолжал Туганов. — Про ваш город заговорили, он говорит: «там у меня крепко: там у меня есть два попа: один — поп мудрый, другой поп благочестивый».

— Мудрый — это отец Савелий, — отозвался Захария.

— Что такое? — переспросил, не вслушавшись, Туганов.

— Мудрый, что сказали владыко: это отец Савелий.

— Почему же вы уверены, что это непременно отец Савелий?

— Потому что… — начал было Бенефисов и тотчас же сконфузился, потупил голову и замолчал.

— Отец Захария по второму разряду, — отвечал вместо его дьякон Ахилла.

Туберозов укоризненно покачал Ахилле головою.

— Благочестно; — заговорил, смущенно глядя себе в колена, Захария, — они приемлют в том смысле… Не к благочестию, а потому что на меня никогда жалоб никаких не было.

— Да это и на отца Савелия никто не жаловался, — вмешался опять Ахилла.

— Да; да я сам ворчлив, — проговорил, выправляя из-под красной орденской ленты седую бороду, Туберозов.

— Ты беспокойный человек, — отозвался с улыбкою Туганов. — Этого у нас страшно не любят.

— У нас любят: хоть гадко, да гладко.

— Именно: пусть хоть завтра взорвет, только не порть сегодня пищеварения, не порть, не говори про порох. Дураки и канальи — все лучше, а беспокойных боимся.

Говоря это, наблюдавший за Туберозовым Туганов имел в виду, не раздражая его упорным ведением одного анекдотического разговора, потешить его речью более живого содержания и рассчитывал дальше не идти, а тотчас же встать и уехать.

Но это так не случилось. Омнепотенский давно рвался ударить на Савелия и только сторожил удобную минуту, чтобы впутаться и начать свои удары.

Минута эта наконец представилась.

— Да в духовенстве беспокойные — это ведь значит доносчики, — вдруг неожиданно отозвался Омнепотенский. — А религии если пока и терпимы, то с тем, что религиозная совесть должна быть свободна.

Туганов не поостерегся, он не встал сию же минуту и не уехал, а ответил Омнепотенскому.

Это опять было сделано для того, чтобы предупредить вмешательство в этот разговор раздраженного Туберозова: но это вышло неловко.

— В этом вы правы, — согласился с Омнепотенским Туганов. — Свобода совести необходима, и очень жаль, что ее нет еще.

— Церковь несет большие порицания за это, — заметил от себя Туберозов.

— Так чего же вы и на что жалуетесь? — живо обратился к нему давно ожидавший его слова Омнепотенский.

— В сию минуту — ни на что не жалуюсь, а печалюсь, что совесть не свободна…

— Это для всех одинаково.

— Нет: вам, например, удобнее мне плевать в мою кашу, чем мне очищать ее от вашего брения.

— Не понимаю.

— Не моя вина в том. Дело просто и очевидно: вы свободно проповедуете кого встретите, что надо, чтобы веры не было, а за вас заступятся, если пошептать, что надо бы, чтобы вас не было.

— Да, так вот вы чего хотите: вы хотите на нас науськивать, чтобы нас порезали!

— А вы разве не того же хотите, чтобы нас порезали?

— Господа, позвольте, — вмешался Туганов. — Вы, молодой человек, — обратился он к учителю, — не так понимаете отца протопопа, а он горячится. Он как служитель церкви негодует, что есть люди, поставляющие себе задачею подрывать авторитет церкви и уничтожать в простых сердцах веру. Так ведь, отец Савелий?

— Совершенно так.

— И конечно, ему очень досадно, что людям, преследующим свою задачу вкоренять неверие, дело их удается.

— Больше и легче, чем мне удается моя задача воспитывать в том же народе христианские принципы, — подсказал Туберозов.

Омнепотенский улыбнулся и отвечал:

— Что ж, — стало быть, народ не хочет вашей веры.

— Он ее не знает, — прошептал про себя протоиерей, а громко ничего не ответил.

— Он находит, что ему дорого обходится ваша вера, — продолжал поощренный молчанием Туберозова Омнепотенский.

— Ну, однако, никак не дороже его пьянства, — бесстрастно заметил Туганов.

— Да ведь пить-то — это веселие Руси есть — это национальное, славянофилы стоят за это. Да и потом я беру это рационально: водка все-таки полезнее веры: она греет.

Туберозов вспыхнул и крепко сжал в руке рукав своей рясы. Туганов остановил его, тихо коснувшись до него рукою и, взглянув на Омнепотенского, сказал:

— Ну это вы очень ошибаетесь.

— Я гляжу на это с точки зрения рациональной, а не идеалистической

— И я также гляжу с рациональной, — отвечал Туганов: — вера согревает лучше, чем водка: все добрые дела мужик начинает, помолившись, а все худые, за которые в Сибирь ходят, — водки напившись. Вы, вероятно, природный горожанин?

— Да, — отвечал Омнепотенский.

— Да; ну тогда это вам нельзя ставить и в суд, а вы спросите любого сельского жителя: кто в деревне лучший человек? — почти без исключения всегда лучший сын церкви: лучший христианин, лучший прихожанин.

— Впрочем, откупа уничтожены экономистами, — перебросился вдруг Омнепотенский. — Они утверждали, что чем водка будет дешевле — тем меньше будут пить.

— Что ж, экономисты ведь такие же люди, как и все, и могут заблуждаться.

— А между тем они с уверенностию отрицали всякую другую теорию, которая не их.

— Это тоже общий недостаток всех теоретиков, а в такие форсированные времена, какие мы переживаем, ошибаться и нетрудно.

— Старые времена очень хороши были, — с язвительностию заметил Омнепотенский.

— Всегда добро было перемешано со злом, и за старые времена ратовать не стану. Уже они тем виноваты, что все плохое в новом режиме приготовлено долголетним старым режимом.

— Новые люди стремятся вперед.

— И очень шибко, — согласился Туганов, — шибче, чем это может быть полезно: они порвали связь с прошлым, с историей, и… с осторожностью. Это небезопасно.

— Для кого-с?

— Прежде всего для них самих.

— Отчего для них?

— Да их могут уволить.

— Шпионы?

— Нет, просто мошенники.

— Мошенники-и!

— Да. Они ведь всегда заключают узурпациею все сумятицы, в которые им небезвыгодно вмешаться замаскированным. Вот здесь и погибель всего. И это сделает не правительство, не партионные враги, а просто всё это пошабашут мошенники, и затем наступит поворот.

Вышла маленькая пауза. Омнепотенский бросил тревожный взгляд на Бизюкину, но ничего не прочел в ее взгляде. Его смущало, что Туганов просто съедает его задор, как вешний туман съедает с поля бугры снега. Учитель искал поддержки: он взглянул в этом чаянии на Термосёсова, но Термосёсов даже как будто с умыслом на него не смотрит; как будто просто дает чувствовать, что ты, брат, совсем особая сторона, и я тебя и знать не хочу.

Варнава понял, что надо было или прибавлять энергии и идти отчаяннее и смелее, или просто бросить все и ретироваться.

Он выбрал первое.