Разумеется, ни Ахилла, а тем менее Варнава не понимали, что Термосёсов заводит их для каких-нибудь других целей. Ахилла, в своей невинности и священной простоте, полагал, что Термосёсов просто хочет докончить питру, и смущался только немножко тем, что поздненько это, а Омнепотенский же думал, что Термосёсов хочет завербовать Ахиллу в свой лагерь. А Термосёсов взошел в залу Бизюкиных очень тихо и, убедившись, что мужа данкиного еще нет, а судья Борноволоков, пользуясь его отсутствием, спокойно спит в своем кабинете, — тотчас шепнул Данке:
— Знаешь, Дана, тут мы шуму с тобой заводить не будем, а если у тебя есть что спить-съесть, то изобрази ты все это в сад. Мы там никому не будем мешать, и будет это прекрасно.
Данка, хотя и дулась немножко на Термосёсова, но желания его исполняла буквально: в саду явилась наскоро закуска: сыр, ветчина, графин водки и множество бутылок пива и меда, из которых Термосёсов немедленно стал готовить лампопό.
Варнава Омнепотенский, поместясь возле Термосёсова, хотел, нимало не медля, объясниться с ним насчет того, зачем он юлил около Туганова и помогал угнетать его, Варнаву?
Но, к удивлению Омнепотенского, Термосёсов потерял всякую охоту болтать и разбалтывать с ним и, вместо того, чтоб ответить ему что-нибудь ласково, оторвал весьма нетерпеливо:
— Мне все равны, и мещане, и дворяне, и люди черных сотен. Отстаньте вы от меня теперь с политикой, — я пить хочу!
— Однако же, если вы современниковец, то вы должны согласиться, что люди семинария воспитанского лучше, — пролепетал, путая слова, Варнава.
— Ну вот, — перебил нетерпеливо Термосёсов, — «семинария воспитанского». Черт знает, что вы болтаете! Вы, верно, пьяны?
— Нет, я не пьян.
— Ну, не пьян! «Семинария воспитанского», да не пьян еще! Лучше пейте, вот вам и будет «семинария воспитанского».
— Но позвольте, в организованных кружках всегда оказывают своему помощь?
— Тем-то вас и избаловали. А ты не жди ни от кого помощи, так посмысленей и будешь. Прав на помощь нет у естественного состояния. Борись сам, если цел хочешь быть!
— Но я говорю, что этого естественно желать?
— Да ведь естественнее желать есть, а еще естественнее без обеда оставаться.
— Да это же всё ведь опять люди так и устроили.
— Фу, черт его возьми: люди! люди! — вспылил Термосёсов. — Да в самом деле, к скотам что ли тянет? Ну так вон тебе говорили, что скотов даже естественно бить! Надоел ты, мочи нет, с своими этими нигилистическими бреднями!
— Да что вы всё про нигилистов! Неужто же, по-вашему, чиновничьи честунации… комбияции…
Варнава в досаде остановился.
— Как он прекрасно у вас говорит! — воскликнул, слегка рассмеявшись, Термосёсов. — Вот Цицерон, право! Ну-ка: как-как это? «Семинария воспитанского» и «чиновничьи честунации»… Что еще?
— Он это часто так, когда разгорячится, — вступился за Омнепотенского Ахилла. — Он хочет сказать одно, а скажет другое. Он с почтмейстершей Матреной Ивановной за это даже повздорили. Он хотел ей сказать: «Матрена Ивановна, дайте мне лимончика», да выговорит: «Лимона Ивановна, дайте матренчика!»
— Чудесно! — воскликнул, смеясь, Термосёсов.
— Да-с, я дурно говорю-с! Ничего-с, — поправлялся Омнепотенский. — Но я что говорю, то делаю, а другие… да-с, другие хорошо говорят, а как до дела… так вон как теперь Герцен в Швейцарии… Проповедовал, проповедовал, что собственность есть воровство…
— Ну! — крикнул, выходя из терпения, Термосёсов.
— А как теперь выиграл на американские акции миллион, — дворец себе поставил, а на честный журнал у него попросили, и не дает.
— И отлично делает, что ничего не дает дуракам.
— Я думаю, не дуракам, а честным нищим, — заступился Омнепотенский.
— Честных нищих нет и не бывает, — решил Термосёсов. — Нищий — это презренный трус, и больше ничего.
— Это почему? — спросил удивленный учитель.
— А потому что у него, значит, даже смелости воровать нет.
Омнепотенский только захлопал глазами и залепетал уж что-то совсем необычайное. Тут были и революция против собственников, и нищета, и доблесть, и заветы, и картины печальных ужасов, какие являет современная литература вообще, и вред, чинимый газетами: «Голос», «Москва» и «Московские ведомости». Термосёсов долго его слушал и наконец сказал:
— Перестань! Сделай милость, перестань! Все это вздор и противно! Что ты это все путаешь… «Ведомости», «Голос», что ты можешь понимать, что такое «Ведомости» и что такое «Голос» и что направление? Сиди, знай свои кости. Это теперь обсуждать, кто вреден, кто не вреден, уже не вам, нигилистам, судить! Вы — старо, ветхо и глупо!
— «Голос»! Я «Голосу» не только гимн, а целую оперу написал бы и сам бы ее пел, и сам бы играл.
— А вы даже и на театре играли?
— Играл? Да разве я сказал, что я играл? А впрочем, да, и сам играл когда-то, — отвечал Термосёсов.
— Кого же вы представляли?
— Дионисия, тирана Сиракузского: ты знаешь ли такого зверя? Ты же у меня будешь аглицкую королеву играть! — и, бросив Омнепотенского, он заговорил:
— Я даже этакую пьеску и напроэктировал: «Монтионову премию» выдавать русской литературе «за честность». Чтоб представляли Лысую гору под Киевом и тут, знаете, несколько позорных столбов с надписями, а тут этакое большое председательское кресло, вокруг собрание полночное, и все, и патриоты даже и все, все собрались, чтоб обсуждать, кому премию… Вольф книгопродавец… вы его не видали. Молодчина… Он председательствует на этом кресле, и тут все «времена и народы» перед ним. — Вот и начнется суд, что всех честней и полезней. Хоры из серовской «Рогнеды» вертятся и поют:
Жаден Перун,
Попить охота. —
А потом:
Свеженькой кровушки
Повыточим, повыточим. —
Теперь кому премию дать? Шум: ги-га-го-у! Одного провалили, другого… Свист! Теперь большинство голосов, чтобы Некрасову выдать премию: у имущего будет и преизбудет! Опять шум. Не согласны. Не надо. За что? Красные петухи зевают: «Он Муравьеву стихи писал». Смятение. Кому же? Голос из-под земли: «Краевскому!» Кому? Краевскому премию, вот кому! Спор: отчего и почему? Он «Голос» издает. Позор! Но он и «Отечественные» издает! Честь. Да и доказать тут всем, что такое есть Краевский: одной рукой в тех, другой — в этих, и налаживает, и разлаживает, а в общем от этого все разлад. Голоса: молодчина Краевский, вполне молодчина! В прошедшем отличный, в настоящем полезен, в будущем благонадежен. Я всех покрываю: он! он, Краевский, достоин Монтиона! Почему я так действую? Потому что я его вижу, он всем служил, и придет антихрист, понадобится ему орган, он которою-нибудь рукою и антихриста поддержит, и молодчина! Вольф дает звонок, тишина, и премия присуждается Краевскому. Потом команда: «Всех бесчестных к столбам!» Начинается: Каткова первого, Аксакова, Леонтьева, Писемского, Стебницкого… ну и еще сколько их таких наберется. Теперь их уж не очень и много. Ну тут как этих прикрепят — щит… Краевского на рыцарский щит триумфатором… и идем и несем его на щите над головами. Крестовский впереди на уланском коне едет, и поем похвальную песнь-гимн, «краевский гимн», так называется будет. — Термосёсов ударил ладонью по столу и запел на голос одного известного марша:
Персидский шах его почтил,
Стал «Голос» старца бесподобен,
Он «Льва и Солнца» получил
За то, что льву он доблестью подобен,
И солнце разумом затмил,
Затмил, затмил, затмил! —
И с этим мы уходим; сцена остается темною, и на ней у столбов одни бесчестные, — заключил Термосёсов и вдруг, быстро поднявшись, взял Омнепотенского за плечи и сказал:
— Ну так приноси сейчас сюда бумагу и пиши.
— Что писать? — осведомился Омнепотенский.
— Приноси: я скажу тогда. Пойди-ка сюда в уголок!
— Вот что напишешь, — заговорил он на ухо Омнепотенскому. — Все, что видел и что слышал от этого Туганова и от попа, все изобрази и пошли.
— Куда? — осведомился, широко раскрывая от удивления свои глаза, Омнепотенский. Термосёсов ему шепнул.
— Что вы? Что вы это? — громко заговорил, отчаянно замахав руками, Омнепотенский.
— Да ведь ты их ненавидишь! — заговорил громко и Термосёсов.
— Ну так что ж такое!
— Ну и режь их.
— Да; но позвольте… я не подлец, чтоб…
— Что тако-ое? Ты не подлец?.. Так, стало быть, я у тебя выхожу подлец! — азартно вскрикнул Термосёсов.
— Я этого не сказал… — торопливо заговорил Омнепотенский, — я только сказал…
— Пошел вон! — перебил его, показывая рукою на двери, Термосёсов.
— Я только сказал…
— Пошел вон!
— Вы меня позвали, а я и сам не хотел идти… вы меня зазвали на лампопό…
— Да!.. Ну так вот тебе и лампопό! — ответил Термосёсов, давая Омнепотенскому страшнейшую затрещину по затылку.
— Я говорю, что я не доносчик, — пролепетал в своем полете к двери Омнепотенский.
— Ладно! Ступай-ка прогуляйся, — сказал вслед ему Термосёсов и запер за ним дверь.
Смотревший на всю эту сцену Ахилла неудержимо расхохотался.
— Чего это ты? — спросил его, садясь за стол, Термосёсов.
— Да, брат, уж это лампопό! Могу сказать, что лампопό.
— Ну а с тобой давай петь.
— Я петь люблю, — отвечал дьякон.
Термосёсов чокнулся с Ахиллою рюмками и, сказав «валяй», — запел на голос солдатской песни:
Николаша — наш отец,
Мы совьем тебе венец.
Мы совьем тебе венец
От своих чистых сердец.
— Ну валяй теперь вместе; — и они пропели второй раз, но Ахилла вместо «чистых сердец» ошибся и сказал: «от своих святых колец».
— «Сердец», — крикнул ему гневно Термосёсов.
— Не все равно, колец?
— Каких колец?
— Ну, подлец, — пошутил Ахилла.
— Каких подлец? Ты что это, тоже?.. Как ты это смеешь говорить? А знаешь, я тебя за это… тоже этаким лампопό угощу?
Добродушный Ахилла думал, что Термосёсов с ним шутит и хотел взять и поднять Термосёсова на руки. Но Термосёсов в это самое мгновение неожиданно закатил ему под самое сердце такого бокса, что Ахилла отошел в угол и сказал:
— Ну, однако ж, ты свинья. Я тебе в шутку, а ты за что же дерешься?
— Да ты, скотина, знаешь ли, за кого ты эту песню пел? — гневно спросил Термосёсов.
— Почему я могу это знать? — отвечал весьма резонабельно Ахилла.
— Так вот, вперед знай: это про Некрасова пето «Николаша наш отец» — это про Некрасова песня. А ты, небось, думал черт знает про кого? Ну вот теперь будешь знать, про кого. Хочешь если петь и пить, напиши сейчас, что я тебе стану говорить.
— Да я тебе что же за писарь такой?
— Писарь? Не писарь, а ты говорил, что тебе попова политика осточертела?
— Ну говорил.
— А напишешь штуку, и не будет попа.
— Да ты что же это такое говоришь? — вопросил, широко раскрывая глаза, Ахилла.
Он в самом деле ничего не понимал, куда это идет и к чему клонится, и простодушно продолжал:
— Это от лихорадки симпатию пишут, а ты что?
— Что? Вот что, — проговорил Термосёсов, убедясь в несоответственности Ахиллы для его планов, и вдруг, взяв со стола шляпу Ахиллы, бросил ее к порогу.
Ахилла молча посмотрел на Термосёсова и, подойдя к своей шляпе, нагнулся, чтобы поднять ее, но в это же мгновение получил такой оглушительный удар по затылку и толчок в спину, что вылетел за дверь и упал на дорожку.
Подняв голову, он увидел на дверях, из которых его вышвырнули, Термосёсова, который погрозил ему короткою деревянною лопатою, что стояла забытая в беседке, и затем скрылся внутрь беседки и звонко щелкнул за собою задвижкою двери.
Термосёсов остался с Данкою наедине. Неудачно заиграв сегодня на Варнаве и Ахилле, он решил утешить себя немедленной удачей в любви. Данка почувствовала это, затрепетала, и на этот раз совершенно недаром.