Борноволоков не спал еще, когда к нему возвратился счастливый Термосёсов.

Судья, одетый в белый коломянковый пиджак, лежал на приготовленной ему постели и, закрыв ноги легким весенним пледом, дремал или мечтал с опущенными веками.

Термосёсов как только взошел, пожелал удостовериться: спит судья или притворяется спящим? Термосёсов тихо подошел к кровати судьи, тихо нагнулся к его лицу и назвал его негромко по имени. — Судья откликнулся.

— Вы спите? — спросил Термосёсов.

— Да, — отвечал одною и тою же неизменною нотою Борноволоков.

— Ну где ж там да? Откликаетесь и говорите, что спите. Стало быть, не спите?

— Да.

— То есть я вас разбудил, может быть?

— Да.

— Ну, вы извините.

Борноволоков только вздохнул. Термосёсов отошел к другому дивану, сбросил на него с себя свой сак и начал тоже умащиваться на покой.

— А я этим временем, пока вы здесь дремали, много кое-что обработал, — начал он укладываясь.

Судья опять уронил только да, с оттенком вопроса.

— Да так да, что я даже, могу сказать, — и кончил: veni, vidi, vici.[20]

Не открывая глаз и не рушась на своем месте, Борноволоков опять уронил то же самое да.

— Да. Осязал, огладил и дал лобызание.

— И что ж? — сказал, самую малость оживясь, Борноволоков.

— Городская золотуха и мозоли, — отвечал категорически Термосёсов.

— Это с одной стороны, — проговорил судья.

— Да; а с какой же с другой? «Золотуха и мозоли», ведь этим все сказано. — Дура большая.

— Да?

— Комплектная дура, хоть на выставку, — проговорил Термосёсов и добавил, — но цалуется жестоко!

С этим Термосёсов скинул ногой сапоги и начал умащиваться на диване, ветхие пружины которого гнулись и бренчали под его блудным телом.

Судья по поводу термосёсовского замечания о свойстве данкиных поцелуев протянул то же самое бесстрастное да и, очевидно, намеревался уснуть.

Но Термосёсов разболтался.

— Я ее и поучил тоже, — сказал он судье.

— Да?

— Вместе и поучил и поухаживал.

— Что же?

— Ничего: мешай дело с бездельем, — лучше с ума не сойдешь. Я ее ухожу, — заключил, покрываясь своим пальто, Термосёсов.

— Да?

— Непременно.

— А Валка?

— Что ж такое Валка? Мы с нею кончили все.

— Да?

— Да, конечно.

— А как она сюда приедет?

— Зачем? Разве она вам говорила?

— Да.

— А ведь она же прачечную открыла. Пустое! Там и корыта, и бук, и всякая штука. Пустое, — она не приедет! И зачем?.. Я ей сказал: я свободен, ты свободна, мы свободны, вы свободны, они, они свободны. Про что нам еще толковать! А хоть если и приедет… — добавил, потянувшись, Термосёсов, — приедет и уедет… А здесь нам, кажется, врали, что спокойный город и дела мало будет, — дела будет очень довольно… Тут есть у них поп… Вот скотина-то по рассказам: самое ваше нелюбимое: вера, вера, народ и вера и на народ опирается и доносы, каналья, пишет… Э! Да вы, кажется, дормешки?

— Да.

— Ну, в таком случае я сам буду спать!

С этим Термосёсов поворотился лицом к стене, и через минуту и он, и его начальник оба заснули.

Данке не шел на ум отдых. Она в это время стояла в гостиной перед открытым окном и, глядя в светлую даль, цаловала веющий ей в лицо ласковый воздух.

Так прошло несколько минут, и глаза молодой женщины беспричинно, по-видимому, замигали и наполнились нервными, истерическими слезами. Она вся еще дрожала от поцалуев Термосёсова и, нетерпеливо поднеся к губам руку, которую тот так долго держал на своем сердце, поцаловала ее сама и вздрогнула.

С улицы ее кто-то назвал по имени.

Бизюкина проворно отняла от губ свою ладонь и, сердито взглянув в окно на нежданного свидетеля ее восторгов, увидала учителя Омнепотенского.

Бюзикина бросила ему презрительный взгляд и спросила:

— Чего вы?

— Приехали? — отвечал ей вопросом запыхавшийся на ходу Омнепотенский.

— Ну, а что такое вам, что приехали или не приехали? Ну приехали.

— Ничего, я только услыхал, что приехали, и побежал, как кончил третий урок. Что, они спят теперь?

Данка сухо промолчала.

— А они уже видели мои кости? — добивался учитель.

Данка опять промолчала.

— Вы, верно, их и не показали? — спросил Омнепотенский.

— Видели, видели, — оторвала с гримаскою Данка.

— И что же?

Данка опять промолчала.

— И что же, я говорю, они, Дарья Николаевна?

— Да что «что»? Ничего!

— Как ничего?

Данка покусала минуту нетерпеливо губы и проговорила с угрозой:

— Будет вам, погодите, будет!

— Что мне такое будет?

— Постойте, постойте, будет!

— Да что вы… чем вы меня пугаете? Что ж мне может быть? — встосковался учитель.

— Что? Вот увидите что, — повторила с тихой угрозою Данка и, повернувшись спиной, заперлась на ключ в своей спальне.

Невинный Омнепотенский ничего не понимал и ничего не мог прозреть, какие ходили здесь бури и какие они понасыпали холмы и горы на место долин, и какие долины образовали там, где лежали бугры и буераки.

Верный самому себе и однажды излюбленным началам, он и не подозревал какой-нибудь изменчивости в людях и особенно такой быстрой изменчивости, какая совершилася в Данке, и входил в дом Бизюкиных с тем кротким спокойствием и с тою короткостью, на которые имел права, освященные временем.

Он теперь имел в виду только одно: чем именно ему угрожает Данка от приезжих гостей?

— Сечь! — мелькает по школьной привычке в его голове; и он принимает это довольно живо, потому что ему часто снится, что его секут, но сейчас же он оправляется и успокаивает себя, что чиновников не секут… Вот разве вешать?.. Ну да… вешать! Было бы еще за что?