Дело о нанесении ударов рукою дьякона Десницкого мещанину Данилке Лихостратонову в тот же самый день было внесено на решение соборного протоиерея, отца Савелия Туберозова. Внесено оно было самим дьяконом, который, отщелкав Данилку собственноручно, собственноручно же взял его за ухо и повел всенародно по набережной к серенькому домику отца протоиерея.
Отец Туберозов, высокий, плотный, сановитый мужчина с гордым и правильным лицом, с головою, покрытою волосами густыми, словно львиная грива, и пронизанною седыми нитями, сидел в это время за круглым столиком красного дерева. Он был в одном терновом подряснике и пил чай с принесенною им самим просфорою.
Ахилла-дьякон ввел Данилку за ухо в самую залу удивленного этой процессией отца протоиерея и, поставив его у притолки, обратился к хозяину с такими словами: «Я, отец протопоп, сейчас наказал сего человека».
Отец протопоп положил на стол просфору и взглянул на Десницина.
— Он смущает народ и склоняет к непочитанию обрядностей. Он говорил, и мне сие стало достоверно известно, — что дождь, сею ночью шедший после вчерашнего мирского молебствия, не по молебствию воспоследовал.
— Откуда ты это знаешь, глупец? — спросил Туберозов стоящего перед ним растрепанного Данилку.
Сконфуженный Данилка молчал.
— Говорил, отец протопоп, — продолжал дьякон, — что это силою природы последовало.
— Силою природы? — процедил, собирая придыханием с ладони крошечки просфоры, отец Туберозов. — Силою природы вот такие дураки, как ты, рождаются, но и то на них посылается лоза, вводящая их в послушание и в разум. Где ты это научился таким рассуждениям? А! Говори, я тебе приказываю.
— По сомнению, отец протопоп, — скромно отвечал Данилка.
— Сомнения и самомнения тебе, дуре этакой, не принадлежат, и посему принял ты вполне по заслугам своим достойное, — решил отец протопоп и, встав с своего места, сам своею рукою завернул Данилку лицом к порогу и сказал: — Иди, глупец, к себе подобным.
Решения отца протоиерея были безапелляционны. Отец протопоп Туберозов был всеми чтим, всеми уважаем и почитаем за самого умнейшего человека во всей окружности, следовательно, отец протопоп ошибаться и погрешать не мог.
— Сей голове, что у нас под камилавкой ходит, сопротивустойной еще нет нигде, — утверждал всем и каждому насчет отца протопопа Ахилла-дьякон, и Ахилле-дьякону никогда против этого ни один человек не возражал.
Правда, что был один такой записной спорщик, это лекарь Пуговкин, который не терпел ничего представляемого в превосходной степени и потому не сделал исключения и для отца Туберозова, но за то же лекарь Пуговкин и был на этом споре посрамлен и смят дьяконом Ахиллой.
— Кто же? кто, по-твоему, есть умнее отца протопопа? — вопросил дьякон спорщика, чуть только тот подал слабый голос сомнения.
— Да есть такие люди, — отвечал, азартно мотая головою, лекарь.
— Да, но где же они? ведь всякий же человек где-нибудь живет; слух про него где-нибудь слышится; ну, так где же они, эти люди?
— Где?.. Ну, да вот сейчас первый царь Соломон был его умнее.
— Ха-ха-ха! Ну да и хватил же кого! Ну, царь Соломон; ну, это первый и жил в Иерусалиме, да и то его уже нет ноне.
— Ну, а министр юстиции?
— Что? Министр юстиции! — Ахилла подумал с минуту и решил: — Ну, пущай министр юстиции; ну, а еще-то кто же его умнее?
Лекарю как назло решительно никто не приходил в голову, и дьякон остался победителем лекаря и еще более утвердил за отцом Туберозовым такую репутацию, что, хотя, может быть, и есть в настоящее время один человек, который его умнее, но и то, где же этот человек? Бог знает где; далеко, в Петербурге. Да и потом, это совсем не человек, а «министр юстиции», это нечто мифическое, нечто такое, что существует только как олицетворение какой-то непостижимой идеи и отнюдь не ест ни пирогов со снетками, ни кашицы.
Чем и как отец протопоп создал себе такую репутацию, которая непосредственно сближала его с министром юстиции и с царем Соломоном, мы увидим впоследствии, но он действительно часто от малых вещей делал такие анализы и посылки, до которых другие не додумывались. Он доказывал это не раз и доказал даже при дальнейшем разборе дела Данилки.
Выпроводив за порог еретичествующего Данилку, отец протоиерей опять чинно присел, молча докушал свой чай, и только тогда, когда все это было обстоятельно покончено с чаем, он привстал и сказал дьякону Ахилле:
— А ты, казак этакий, долго еще будешь свирепствовать? Не я ли тебе внушал не давать рукам воли?
— Нельзя, отец протопоп; утерпеть было невозможно; потому что я уж это давно хотел доложить вам, как он все против божества и против бытописания; но я все это ему по его глупости снисходил доселе.
— Да; снисходил доселе.
— Ей-богу снисходил; но уж когда он, слышу, начал против обрядности…
— Да.
Протопоп улыбнулся.
— Ну, уж этого я не вытерпел.
— Да, так надо было это всенародно!
— Отчего же, отец протопоп? Святой Николай Ария всенародно же…
— То святой Николай, а то ты! — перебил его отец Туберозов. — Понимаешь, ты! — продолжал он, внушительно погрозив дьякону пальцем. — Понимаешь ты, что ты курица слепая; что ты ворона и что довлеет тебе, яко вороне, знать свое кра, а не в эти дела вмешиваться.
— Да я, отец протопоп…
— Что, «отец протопоп»? Я двадцать лет отец протопоп и знаю, что «подъявый меч, мечом и погибнет». Что ты костылем-то размахался? Забыл ты, что в костыле два конца? А! забыл? забыл, что одним по нем шел, а другой мог по тебе пойти? На силищу свою надеялся! Дромадер! Не сила твоя тебя спасла, а вот что, вот что спасло тебя! — произнес протопоп, дергая дьякона за рукав его рясы.
— Так понимай же и береги, чем ты отличен и во что поставлен!
— Что ж, я ведь, отец протопоп, свой сан никогда…
— Что!
— Я свой сан никогда унизить не согласен.
— Да, я знаю, ты даже его возвысить стремишься: богомольцев незнакомых иерейским благословением благословляешь… — С этим словом протопоп сделал к дьякону шаг и, ударив себя по колену, прошептал: — А кто это, не знаете ли вы, отец дьякон, кто это у бакалейной лавки, сидючи с приказными, папиросы курит?
Дьякон сконфузился и забубнил:
— Что ж, я точно, отец протопоп… Этим я виноват, отец протопоп… но это больше ничего, отец протопоп, как по неосторожности, ей-право, отец протопоп, по неосторожности.
— Смотрите, мол, какой дьякон франт, как он хорошо папиросы муслит.
— Нет; ей-право, ей, великое слово, ей-ей, отец протопоп. Что ж мне этим хвалиться? Но ведь этой невоздержностью не я один из духовных грешен.
Туберозов оглядел дьякона с головы до ног самым многозначущим взглядом и, подняв голову, спросил:
— Что же ты, хитроумец, мне этим сказать хочешь? То ли, что, мол, и ты сам, отец протопоп, куришь?
Дьякон смутился и ничего не ответил.
Туберозов долго-долго наслаждался замешательством Ахиллы, и наконец, указывая рукою на угол комнаты, где стояли три черешневые чубука, проговорил:
— Что такое я, отец дьякон, курю?
Ему опять отвечало одно молчание.
— Говори же, что я курю?
— Трубку, — ответил дьякон.
— Трубку. Где я ее курю? Я ее дома курю?
— Дома курите.
— В гостях, у хороших друзей курю?
— В гостях курите.
— А не с приказчиками у лавок курю! — вскрикнул вдруг, откидываясь всем телом назад, Туберозов и с этим словом, постучав внушительно пальцем по своей ладони, добавил: — Ступай к своему месту, да смотри за собою. — С этим отец протопоп стал своею большущею ногою на соломенный стул и начал бережно снимать рукою желтенькую канареечную клетку.
В это время отпущенный с назиданием дьякон было тронулся молча к двери, но у самого порога вздумал поправиться хотя одним словом и, возвращаясь шаг назад в комнату, проговорил:
— Извините меня, отец протопоп, я теперь точно вижу, что он свинья и что на него не стоило обращать внимания.
— А я тебе подтверждаю, что ты ничего не видишь, — отвечал, тихо спускаясь, соскакивая с клеткой в руках со стула, отец Туберозов. — Я тебе подтверждаю, — добавил он, подмигнув дьякону устами и бровью, — что ты слепая курица. Помни лучше, что где одна свинья дыру роет, там другим след кладет.
— И опять не в такту, — проговорил в себе Ахилла-дьякон, выскочив разрумяненный из дома отца протопопа. Как ни крепки были толстые нервы Ахиллы, он все-таки был так расстроен и взволнован, что не пошел прямо домой, а отправился к небольшому желтенькому домику, из открытых окон которого выглядывала целая куча белокуреньких детских головок.
Дьякон торопливо взошел на крылечко этого домика, потом с крыльца вступил в сени и, треснувшись о перекладину лбом, отворил дверь в низенькую залу. По зале, заложив назад маленькие ручки, расхаживал сухой миниатюрный человечек в подряснике и с длинной серебряной цепочкой на запавшей груди.
Это был сотоварищ Туберозова, второй соборный священник, отец Захария. Он летами был ровесник отца Савелия, но, будучи сух и до последней степени миниатюрен, казался гораздо его моложе. У отца Захарии седой пронизи было гораздо менее, чем у Туберозова, и в чертах лица еще не заметно было старческой сухости; у него были детские голубые глазки и лицо самое доброе и все как будто улыбающееся.
Ахилла-дьякон входил в дом к отцу Захарию совсем не с тою физиономиею и не той поступью, с какими он вступал к отцу протопопу. Напротив, даже самое смущение его, с которым он вышел от отца Туберозова, по мере его приближения к дому отца Захарии, все исчезало и, наконец, на самом пороге заменилось уже крайним благодушием. Дьякон спешил вбежать в комнату как можно скорее и от нетерпения еще у порога начинал:
— Ну, отец Захария! ну…
— Что такое? — спросил с кроткою улыбкою отец Захария и, остановясь на одну минутку перед дьяконом, сказал: — Чего егозишься, а? чего это? чего? — И с этим словом священник, не дождавшись ответа, тотчас же заходил снова.
Дьякон прежде всего весело расхохотался и потом воскликнул:
— Ну, да и был же мне пудромантель! Ох, отче, от мыла голова болит.
— Кто же? а? Кто, мол, тебя пробирал-то?
— Да ведь один у нас министр юстиции.
— А, отец Савелий.
— Никто же другой. Дело, отец Захария, необыкновенное по началу своему и по окончанию необыкновенное. Смял все, стигостил, повернул Бог знает куда лицом и вывел что такое, чего рассказать не умею.
Дьякон сел и с мельчайшими подробностями передал отцу Захарию всю свою историю с Данилой и с отцом Туберозовым. Захария, во все время этого рассказа, все ходил тою же подпрыгивающей походкой. Только лишь он на секунду приостанавливался, по временам устранял с своего пути то одну, то другую из шнырявших по комнате белокурых головок, да когда дьякон совсем кончил, то, при самом последнем слове его рассказа, закусив губами кончик бороды, проронил внушительное: «Да-с, да, да, да — однако, ничего».
— Я больше никак не рассуждаю, что они в гневе и еще…
— Да; и еще что такое? Подите вы прочь, пострелята! Так, и что такое еще? — любопытствовал Захария, распихивая в то же время с дороги детей.
— И что я еще в это время так неполитично трубки коснулся, — объяснил дьякон.
— Да; ну, конечно… разумеется… отчасти оно могло тоже… да; но, впрочем, все это… Подите вы прочь, пострелята! впрочем, все пройдет, да, пройдет, дьякон, пройдет.
И дьякон совершенно этим успокоился и даже, встретясь по дороге домой с Данилою, остановил его и сказал:
— Ты, брат, на меня не сердись; я если наказал тебя, то по христианской обязанности наказал.
— Всенародно оскорбили, отец дьякон! — отвечал Данилка тоном обиженным, но звучащим склонностью к примирению.
— Ну, и что ж теперь будешь делать, когда я строг?.. Я тебе в сенях у городничего говорил: рассуждай, Данило, по бытописанию, как хочешь; но обряда не касайся. Говорил я ведь это: «не касайся обряда»?
Данилка нехотя кивнул головою.
— Да, — продолжал дьякон, — я говорил. А почему я так говорил? Потому, что это наша жизненность, существо наше, и ты его не касайся. Понял теперь, Данило?
— Строго, строго очень поступили, отец дьякон, — говорили находившиеся при этом разговоре два мещанина.
Ахилла-дьякон, выслушав это замечание, добродетельно вздохнул и, положив свои руки на плечи обоих мещан, сказал:
— Строг!.. — И, подумав минутку, добавил: — Но зато и справедлив.
И с этим они все разошлись, и к вечеру того же дня история эта уже была почти позабыта; все были успокоены, и все отошли ко сну своему тихо, мирно и безмятежно. Не так отнесся к этому дню только один Туберозов.