Бой на Мерее
Глава первая
Улица Сапожников
Ирмэ лежал на крыше и сощурившись глядел в небо. Небо было чистое. И по небу медленно шло вверх утреннее, еще не яркое солнце. Был ранний час. На листьях сверкала роса. И высоко над головой кувыркались птицы.
— Ирмэ! — кричала внизу мать. — Ирмэ!
Она ходила по узкому, заваленному мусором дворику — искала сына. Это была высокая женщина с желтым веснущатым лицом. Звали ее Зелде.
— Ирмэ!
Ирмэ не ответил. И не пошевелился. Где там! Ему лень было пальцем двинуть, не то что лезть вниз. Приподняв колени, руки заложив за голову, Ирмэ лежал и думал.
«Хорошо бы, — думал он, — выпить шипучки с ромом. Копейка есть? — Он пощупал карман. — Есть. Да что-то вроде маловато. У Зелде, что ли, спросить? Не. Не даст. — Ирмэ вздохнул. — Не даст Зелде. А батя — так тот по шее и — «в хедер».[1] Жисть!..»
Он еще раз вздохнул и ловко, не разжимая зубов, выпустил тонкую струйку слюны. Плевок полетал вверх, потом рассыпался на брызги и дождем упал Ирмэ в лицо. Ирмэ помотал головой, но лицо не вытер. Чего там? Высохнет! Ирмэ думал;
«А то, может, баранку купить? Не. Баранка — это не то. Баранки у него, у чорта, что камень, топором не расколешь. У, гусь! Девяносто годов, подыхать надо, а копит…»
— Ирмэ! — кричала мать. — Ирмэ! Опять пропал?
— «Пропал, пропал», — проворчал Ирмэ. — Закудахтала!
Он лениво, как тюлень, перевалился со спины на живот и стал глядеть уже не вверх, а вниз, на Ряды.
Дом стоял на бугре, так что Ирмэ виден был весь городок. В центре — на базарной площади — церковь: белое каменное строение, позолоченный крест наверху. Справа — колодец. Слева — ятки — мясной ряд, сооружение ветхое и круглое, чем-то напоминающее карусель. «Ятки» делили местечко на «верх» и на «низ». На «верху», на «выгоне», жил мелкий люд: коробейники, огородники, лоточники, водовозы, — так сказать, плотва, шушера. Дома тут были низкие, дворы — голые, ни ворот, ни забора, окна — у самой земли. Зато, что ни дом — то огород, в огороде — капуста и бобы, а за огородом — поле, даль. На «низу», на «шляху», жили богатые лавочники, купцы, льноторговцы — крупная дичь, киты. Дома — крепкие, не дома — домы: двухэтажные, десятиоконные, крытые листовым железом. Крыльцо резное, с перилами, с навесом. У крыльца — дубовые ворота. За воротами — бревенчатый забор, утыканный гвоздями. За забором, на дворе, — склады, амбары, сараи, льносушилки. Что там за склады, что там на складах, — Ирмэ не знал. Откуда бы? Открываются-то ворота редко когда, в воскресенье, в базарный день, — да в базарный-то день народу полон двор, — разглядишь что? А в будни — ну-ка, сунься!
И как-то сбоку, особо — и не на «выгоне» и не на «шляху» — шла еще улица, та, на которой стоял дом Ирмэ, — улица Сапожников. Это была очень длинная и очень узкая улица, круто спадающая вниз, к Мерее. Весной и осенью в дождь эта улица превращалась прямо в водопад: вода с «выгона», с огородов, с полей, пенистая и грязная, шумно катилась к реке. Потому-то дома на улице Сапожников, тесно прижатые друг к другу, набитые людьми до отказа, строились на сваях. Жил тут все больше брат-мастеровой, ремесленник, голь: сапожник, шапочник, скорняк, бондарь, портной. У самой реки — дома окнами на воду — жили кузнецы.
Час был ранний, — солнце стояло невысоко, на листьях деревьев лежала роса, — а на улице Сапожников уже давно шла работа.
Стучат молотки: отец и два сына — сапожники — сидят за верстаком. Гудит швейная машина: портной «гонит» к сроку заказ. Голосит женщина, визжит и плачет. Кто-то хрипло кашляет. Кто-то поет козлетоном, заливается.
Ирмэ плюнул… «Во, заладил!» Это шапочник Симхе — «соловей». «Ну и голос! — думал Ирмэ. — Таким бы голосом грачей путать. Соловей!»
Окно соседнего дома открылось, и на улицу высунулось худое женское лицо с птичьим носом. Это была Гутэ, жена Нохема, шорника, баба вредная, скучная баба: чуть-что — в рев. Она и сейчас что-то кричала, и видно было, как по ее щекам катились слезы. Но вдруг мужская рука ухватила Гутэ за космы и — швырк в комнату. Гутэ завизжала так, что Ирмэ зажал уши.
— Началось, — проворчал он. — Здрасте. Вот народ!
Он сморщил нос, приподнял верхнюю губу, будто сам собрался заплакать. «И-и, — протянул он. — Дура!»
Когда визг несколько утих, Ирмэ почесал спину, ногу, разлегся поудобней и решил было часок поспать. Торопиться-то оно некуда. Хедер не убежит. Успеется.
Он стал дремать: в глазах пошли синие и красные круги, голова опускалась все ниже. Шум улицы, щебет птиц — стал глуше, тише, ровней. Ж-ж, ш-ш, — не то прялка жужжит, не то дерево шелестит над самым ухом.
— И-Ирмэ! — крикнул снизу звонкий мальчишеский голос, — И-Ирмэ! Д-дуй сюда! Д-дело есть!
Ирмэ открыл глаза, приподнял голову. Он узнал голос. Кричал заика Алтер.
«Что ему? — сердито подумал Ирмэ. — Только всхрапнешь — и готово: «И-Ирмэ! И-Ирмэ!» Вот народ!»
Он свесился с крыши, посмотрел вниз. Так и есть… Заика Алтер, долговязый паренек лет тринадцати, с таким белым лицом, будто обсыпали мукой, — а может, и на самом деле так: отец-то у него был пекарь, — Алтер сидел на заборе, болтал в воздухе босыми ногами и заикался:
— И-Ирмэ! И-Ирмэ!
— Ну? — негромко сказал Ирмэ.
— Д-дуй сюда! — кричал Алтер. — Д-дело есть!
— Тиш-ше ты! — зашикал Ирмэ.
— А ч-что?
— А батя услышит.
— А ч-что?
— А в хедер погонит.
— Меня-то не погонит, — равнодушно сказал Алтер.
— Ладно, — проворчал Ирмэ. — Чего?
— Д-дело есть.
— Сыпь.
— Не м-могу.
— Чего?
— Н-не могу, — сказал Алтер. — Д-дело такое.
Ирмэ не ответил. Лень ему было говорить. Всхрапнуть бы!
— Алтер, — сказал on, помолчав, — вот что…
— Ну?
— Ты дело-то свое положи да посоли. А я, знаешь ли, посплю.
Он опрокинулся на спину, закрыл глаза. «Даждь ми, господи, сей сон прейти в мире». Но солнце уже стояло высоко и жгло, как огонь. Ничего не поделать, — хоть — не хоть, — слазь. И вот, потягиваясь, почесываясь Ирмэ лезет вниз.
Алтера уже не было. Зато на дворе Ирмэ увидал отца, сапожника Меера. Он держал обеими руками оловянную кружку и жадно, большими глотками пил воду.
Меер оторвался от кружки и, приподняв рыжие веки, посмотрел на сына. Он ничего не сказал, — стоял, смотрел, держа обеими руками кружку. С подбородка у него стекала тонкая струйка воды, и слышно было, как капли со звоном падают в кружку. «Что собака! — подумал Ирмэ. — Хорош!»
Наконец Меер заговорил.
— Шландаешь? — густым голосом проговорил он. — Опять?
Ирмэ вдруг схватился за правую ногу, присел и громко заохал: «О-хо-хо!»
Меер только сердито подергал усами.
— Фокусы-покусы! — крикнул он. — Опять? Чего в хедер не пошел?
— Нога болит, — прохныкал Ирмэ.
— Ты что врешь-то? Где болит?
— Тут. — Ирмэ показал на сгиб колена.
— Где? Тут?
— Выше.
Верно, на сгибе колена была какая-то ранка, не то прыщик, не то царапина — чушь. Однако Меер посмотрел на ранку, пошевелил усами и присмирел.
— Шляешься чорт знает где — и покалечил ногу, — сказал он мирным голосом. — Болит?
— Ух! — сказал Ирмэ. — Так и жжет!
— Ну-ну, — проворчал Меер. — Нечего. Сам виноват. Дурня.
Он опять припал к кружке, выпил все, до капли, рукавом рубашки обтер рот и снова посмотрел на сына.
— А ну! — рявкнул он вдруг громовым басом. — В хедер! Шагом арш!
Меер был когда-то солдатом и до сих пор любил команду.
Ирмэ будто вымело со двора. Он подтянул штаны, взмахнул руками и, подпрыгивая, притоптывая, понесся по улице. За ним, как тень, шло густое облако пыли. Бегал Ирмэ ловко, ничего не скажешь. Он был весь в отца: рыжеволосый, невысокий, но коренастый, плотный. Крепкий парень. Лет ему было — двенадцать.
Пробежал он, однако, немного. Шагов двадцать. На двадцать первом — он умерил бег. На двадцать пятом — пошел шагом. А на тридцатом — остановился, стал. Постоял, подумал — и вдруг повернул. Он что-то вспомнил, — должно, смешное: шел и смеялся.
Дойдя до углового дома, Ирмэ вскарабкался по свае наверх и просунул в открытое окно голову.
— Симхе! — проговорил он глухим и, как ему казалось, страшным голосом.
Шапочник Симхе, маленький старичок с седой бородкой, с близорукими добрыми глазами навыкате, стоял у стола, спиной к окну, в жилетке, в ермолке и что-то гладил. Как всегда, он при этом напевал. Кроме него, никого в комнате не было. Только часы тикали на стене.
— Симхе! — повторил Ирмэ тем же глухим, страшным голосом.
— А? — не оборачиваясь, сказал Симхе. — Кто?
— Я!
— Кто — я!
— Смерть! — Для пущего страху Ирмэ заскрежетал зубами, зарычал.
— Смерть? Что — смерть? — не понял Спмхе.
— За тобой пришла, Симхе! Готовься! — прокричал Ирмэ и, прежде чем шапочник повернул к окну голову, бух вниз и — ходу.
Пройдя немного, Ирмэ оглянулся: в окне торчала голова шапочника, моталась туда-сюда и удивленно хлопала близорукими глазами.
«Погоди у меня! — подумал Ирмэ. — Будешь, соловей, распевать! Посмотрим!»
Он был доволен, Ирмэ: шел, сжав кулаки, высоко подняв рыжую голову.
«Погодите вы!»
Потом присел на краю канавы у чьих-то ворот и задумался.
«Вырасту, — думал он, — я им покажу! Подумаешь — «взрослые»! Раз у тебя борода до пупа, так ты и козлетоном пой, ты и ребят дери за ухи, ты и в сапогах гуляй в будень. Подумаешь! А ты — «мальчик, тебе куда?» Ты и в хедер ходи, — ты и воду носи, ты и курить не моги. Тьфу!»
Воровато оглянувшись, Ирмэ достал из-за пазухи окурок махорочной цыгарки, вынул из кармана спички и закурил.
«Погодите! — сердито думал он, пуская кольцами дым. — Погодите вы!»
Неподалеку, на самом солнцепеке, свернувшись комком, лежал Халабес, знаменитый на всю улицу кот, облезлый, дряхлый зверь, весь в плешинах, в кровоподтеках. Положив на лапы голову, Халабес спал.
Ирмэ сложил пальцы щепотью и стал зазывать кота сладким мурлыкающим голосом:
— К’тик! к’тик! к’тик!
Халабес открыл глаза, потянулся, зевнул и не спеша подошел к Ирмэ. Ирмэ быстро, не теряя времени, — раз! сунул ему в рот горящий окурок. Кот замотал головой, замяукал.
Ирмэ удивился.
— Что, брат? — сказал он. — Не по праву? Ну? А то, может, еще? Поправится, может? Попробуем, а?
Но кот улепетывал подальше. Нет. Больше пробовать он не хотел. Спасибо.
— Балда ты, Халабес! — крикнул вслед ему Ирмэ. — Разве так-то закуришь? Балда!
— Ирмэ!
Ирмэ посмотрел и скис. Рядом стояла мать, Зелде. Она была в черном платке, накинутом на плечи, а под платком оттопыривалась корзинка.
— Ирмэ!
Зелде с ужасом глядела на окурок, зажатый у Ирмэ в зубах.
Ирмэ нахмурился. «Готово! — подумал он. — Поднимет теперь визг на все Ряды!»
Но Зелде не кричала. Зелде стояла, смотрела. И вдруг заплакала. Ирмэ чего-то жалко ее стало. Вот она стоит перед ним, высокая, в черном платке, и тихо плачет. Эх, ты! Он сморщился. Он и сам-то готов был заплакать. Но Ирмэ знал: мужчина плакать не может. Никак. Никогда.
Он встал.
— Тихо, Зелде! — грубо сказал он. — Глотку простудишь!
Выплюнул в канаву окурок и важно — руки в карманы, голова вверх — зашагал в хедер.