Щука
Еще за три дома до хедера Ирмэ услышал ровный гул, будто вода катилась по порогам. Двадцать шесть голосов, как один, что-то читали. Что читали — было не понять. Где тут понять, когда только и слышно, что «о-го-го» да «у-гу-гу».
«Так! — подумал Ирмэ. — Стараются! Стараются, дурье! Гудят! Эге, завыл кто-то! Никак — Косой? Он! А Зелик-то! Зелик-то! Вот уж верно: велик пень, да дурень. А это кто? Мамочка, что ли?»
— Эй, Мамочка! — крикнул Ирмэ.
Мальчишка лет десяти, с широким ртом и с большими вялыми ушами, стоял у двери и ел хлеб с луком. Он поднял глаза, но ничего не сказал.
— Дай, Мамочка, куснуть разок, — сказал Ирмэ.
Мамочка дал.
— Давно бубните? — прошамкал Ирмэ.
— Часа два. — прошамкал в ответ Мамочка.
— Как Щука? — спросил Ирмэ.
— Сейчас-то ничего, отошел, — сказал Мамочка. — А с утра-то не дай бог.
— Ханче всыпала, — сказал Ирмэ.
Некоторое время ребята ели молча, только лук хрустел на зубах.
Потом Ирмэ сказал:
— Косому попало?
— Попало.
— За что?
— За так.
— А-а!
Молчание.
— Еще бы разок? — Ирмэ показал на хлеб.
Мамочка дал.
— Меня спрашивал? — сказал Ирмэ.
— Спрашивал.
— Что сказали?
— Сказали — помер.
— Болен — не сказали?
— Не.
— Дубье!
Ирмэ взялся за дверь.
— Погоди, — сказал Мамочка, — дай я вперед.
Ирмэ погодил. Отчего не погодить? Не горит. Потом приоткрыл дверь, осторожно пролез и — юрк в угол.
Хедер помещался в подвале. Это была низкая, темная, сырая комната — гроб: на уровне земли — круглое оконце: посредине — длинный дощатый стол, заваленный книгами, и две длинных дубовых скамьи, в глубине — печь. Солнце в этой комнате гостило редко, — в долгий летний день недолгий час перед закатом, — и выбеленные известью стены были в черных пятнах плесени. С потолка свешивалась лампа, засиженная мухами так густо, что трудно было сказать — лампа это или сапог. На правой стене висела олеография: белые город в круглых куполах, на переднем плане — полуразрушенная каменная стена, у стены — бородатые какие-то старики в высоких шапках, в козловых сапогах.
По-видимому, олеография изображала город Иерусалим.
Когда Ирмэ вошел, все ребята сидели за столом и медленно раскачиваясь, громко, с завыванием что-то читали. Посреди сидел ребе.[2] Его звали Иехиел. Но ребята за глаза звали его — Щука.
Ребе был не старый еще человек, чернобородый, худой, непомерно длинный: ноги что ходули, зубы что колья. Они так далеко выпирали изо рта, что рот у ребе никогда не закрывался. Так он и ходил с открытым ртом, балда-балдой.
Ирмэ приоткрыл дверь, осторожно пролез и — юрк в угол. Он думал: «Ребе в первую-то минуту не заметит, а там — авось, небось да как-нибудь». Но ребе заметил. Он кивнул, и стало тихо. Все молча уставились на Ирмэ.
Ребе поманил Ирмэ пальцем: «Сюда, поближе». Ирмэ подошел поближе, однако не так, чтобы очень близко, не настолько, чтоб ребе мог достать плеткой.
— Здравствуйте, господин Ирмэ, — проговорил ребе дружелюбным голосом и протянул левую руку, — в правой он держал плетку, — как здоровье?
Ирмэ здороваться за руку не стал, но ответил не менее дружелюбно.
— Спасибо, господин Иехиел, — сказал он. — Вот только поясницу ломит.
Ребята фыркнули. Ребе скосился в их сторону, и они мигом приумолкли.
— Ломит? — спросил он с участием.
— Ломит, — сказал Ирмэ.
— Ай-ай! — заохал ребе. — Так и ломит?
— Так и ломит, — сказал Ирмэ.
— Да-а, — сказал ребе и вздохпул.
— Да-а, — сказал Ирмэ и тоже вздохнул.
Вдруг ребе как, хлестнет плеткой.
— Я тебя, щепка, пополам сломаю!
Плетка просвистела в пустоте. Ирмэ этого ждал и враз оказался у двери.
— Закрой пещеру, Щука, — сказал он. — Разит.
— Я те!..
Ребе вскочил.
Ребята опустили глаза, — и не видим и не слышим, — но незаметно подталкивали друг друга и подмигивали: Щука-то!
— Я те!..
Ребе вскочил и кинулся к двери. Но Ирмэ был уже за дверью.
— Что, Щука? Много взял? — кричал он оттуда и показывал кукиш.
Гнаться за Ирмэ по улице — дело гиблое. Такого догонишь? Ребе вернулся к столу, сел и просидел так долго, дыша тяжело, с хрипом. Потом проворчал: «ну!» И все двадцать шесть голосов залились как один:
— «И говорил Саул Ионафану…»
А Ирмэ пошел на двор. За хедером был глухой дворик, заросший травой и крапивой. Ирмэ выбрал место в тени, лег, растянулся и заснул.
Заснул Ирмэ и увидал сон. Глупый сон. Будто сидит он, свесив ноги, на плотине, а рядом стоит кот Халабес. Нарядился, чорт: шапка-кубанка, шелковая синяя рубаха, подпоясанная красным кушаком, на ногах — валеные сапоги. Хлыст, щеголь! «Уйди ты, Халабес, — говорит ему Ирмэ. — От тебя чего-то разит дегтем. Чего-то чихать хочется. Ну!» Но Халабес не слышит. Он чем-то обеспокоен… Он мотает головой. Он фыркает, сопит. И вдруг протягивает лапу, и — ну щекотать Ирмэ под мышкой. Ирмэ ерзает на месте, дрыгает ногами, он визжит, он хихикает. «Убирайся ты — хи-хи — к ляду! — кричит он Халабесу. — Уморишь!» Но Халабес не отстает. Он тормошит Ирмэ за плечо, он говорит, он шепчет что-то: «Текай! — шепчет он зловещим голосом. — Текай, рыжий, покудова цел!» Ирмэ открывает глаза и видит: стоит. Зелик, здоровый парень в здоровых сапогах, смазанных дегтем. Он трясет Ирмэ за плечо и зловеще шепчет:
— Текай, рыжий, покудова цел!
Ирмэ вскочил и — во-время: к нему подкрадывался Щука.
«Во! — подумал Ирмэ. — Влип!»
И тут вспомнил.
— Ой, ребе, — проговорил он, пятясь к забору. — Я и забыл. Батя-то велел сказать: сапоги готовы.
Но ребе уже сцапал Ирмэ за ухо. Он дернул ухо так, что Ирмэ подпрыгнул на поларшина.
— Со скрипом, ребе! Ой! — кричал Ирмэ, чуть не плача от боли. — Батя-то велел сказать: сапоги — ой! — со скрипом!
Ребе вдруг просиял. Со скрипом — это да! Он оскалил большие зубы и стал похож на бородатую лошадь. Ухо-то он все-таки не выпускал, но и не дергал больше.
— Врешь, мерзавец, — сказал он, скаля зубы.
— Со скрипом, ребе! Чтоб мне на этом месте провалиться, если не со скрипом! Чтоб мне лопнуть, если не со скрипом! — забожился Ирмэ и, так как пальцы ребе ослабели, выдернул ухо.
Ребе перестал улыбаться. Он сердито посмотрел на Ирмэ и сказал:
— Врешь ведь, скотина! — сказал он. — Смотри у меня!
— Чтоб меня громом убило, если не со скрипом! Чтоб мне руки-ноги оторвало, если не со скрипом! Чтоб мне подавиться, если не со скрипом! — зачастил Ирмэ. Левой рукой он тер ухо: ухо ныло и горело, как огонь.
Ребе погрозил ему кулаком.
— Врешь если, — сказал он, — шкуру спущу!
— Чтоб мне ослепнуть, коли вру! Чтоб мне оглохнуть, роли вру! Чтоб у меня все зубы…
И запнулся. О зубах при ребе уж лучше не надо.
— Ладно, — буркнул ребе. — Поди, принеси.
— Сейчас, ребе. Минута, — сказал Ирмэ. — Одна нога здесь, другая — там. Гоп!
Он перемахнул через забор и оказался на улице.
— Ты — живей! — крикнул ребе.
— Враз, — сказал Ирмэ. — Лечу!
Но пролетел он немного. Точнее — перешел улицу и уселся у чьих-то дверей. Ноги под себя, по-турецки.
«У, Щука! — злобно думал он, растирая ухо. — Дернет раз — день горит. Не пальцы — клещи. Щука дохлая!»
Подошел Зелик.
— Ты чего это не идешь? — спросил он.
— Куда? — лениво сказал Ирмэ.
— За сапогами.
— За какими такими сапогами?
— Щуке, ну!
— Пасутся они еще, — сказал Ирмэ.
Зелик не понял. Он был глупый парень.
— Еще та коровка-то не издохла, — пояснил Ирмэ.
— Какая?
— А такая, пегая, — сказал Ирмэ. — Знаешь?
Зелик заржал. Ржал он громко и глупо, как жеребец. Он ржал, бил себя от восторга по толстым ногам и подмигивал.
— О-го! — кричал он. — Ловко ты Щуку-то обштопал!
Ирмэ и сам знал, что ловко. Зелик его не удивил и не обрадовал.
— Глупый ты парень, Зелик, — сказал он. — Дубина!
Зелик обиделся.
— А не лайся, — сказал он.
— А что?
— А в морду дам.
— Ну?
— Думаешь — боюсь я тебя? — сказал Зелик, подступая поближе.
— Думаю — боишься.
— Как дам — так увидишь.
— Ну, дай.
— Неохота только руки марать, — проворчал Зелик.
— А ты ногой, — сказал Ирмэ.
Зелик не ответил. Он стоял рядом, совсем близко, толсторожий, красный, и сопел носом.
— Где тебе! — Ирмэ плюнул.
— Погоди, — мрачно проговорил Зелик. — Как двину — искры из глаз посыплются!
— Ну-ка, двинь!
Зелик молчал.
— Двинь — ну!
Зелик не стерпел — тьфу, ты! — толкнул Ирмэ коленом. Не сильно толкнул, так, для виду. И вдруг подпрыгнул как-то, отлетел шагов на пять и, не удержавшись на ногах, стукнулся спиной о дверь.
— Будет? — сказал Ирмэ. Он остался сидеть на том же место, так же, как сидел: ноги под себя, по-турецки. — Будет? Или еще?
Дверь дома открылась, и на улицу вышел невысокого роста человек в серых домотканных штанах, в опорках на босу ногу. Ирмэ его знал и любил: Лейбе Гухман, столяр. Это был совсем еще молодой человек, лет двадцати пяти-шести, веселый и румяный. Вместо волос на подбородке и на щеках у него рос светлый реденький пух, но усы были густые, почти черные. Он, должно быть, их часто брил.
Лейбе увидел Ирмэ и улыбнулся.
— Все воюешь? — сказал он звонким голосом.
— Какая там война! — сказал Ирмэ. — Его пальцем ткни — и дух вон. Боец!
Зелик ворча пошел через улицу в хедер.
— А у меня до тебя, рыжий, дело, — сказал Лейбе.
Ирмэ насторожился.
— Угу, — промычал он, наклонив голову.
— Понимаешь ты… Постой, — вдруг спросил Лейбе, — ты с Алтером-то сегодня говорил?
— Не. А что?
— А поговори. Понял?
— По-ня-л, дядя Лейб, — пропел Ирмэ, кланяясь, чуть не в пояс, — понял, понял.
Лейбе усмехнулся.
— Бес в тебе, Ирмэ, — сказал он. — Плохо ты кончишь.
— Пло-хо, дядя Лейб, — пропел Ирмэ, — плохо, плохо.
— Ну тебя!
Лейбе махнул рукой и пошел в мастерскую. Ирмэ остался один. Он почесал голову, осмотрел царапину на ноге, — царапина была пустяковая, чушь, не стоило труда и осматривать-то, — по Ирмэ решительно нечего было делать. Зевнул.
«Пойти к Хаче, что ли?» подумал он.
И вдруг увидал Файтл, местечковую дурочку. Увидев Файтл, Ирмэ обрадовался.
— Ну, рыжий, — сказал он себе. — Живем!
Местечковая дурочка Файтл — женщина лет сорока, с опухшим дряблым лицом, с крошечным носом-пуговкой, с большой лысой головой на тонкой шее — медленно плелась вверх по улице. Сквозь прорехи драной ее кофты проглядывало грязное, годами не мытое тело. На ногах, несмотря на жару, — огромные валенки. Она шла и гнусавила: «Цып-цып-цып».
«Петуха ищет, — подумал Ирмэ. — Ладно. Дадим ей, рыжий, петуха, коли ей надо петуха».
Он приподнялся почему-то на цыпочки и, придерживая рукой горло, закукарекал: «Ку-ку! ре-ку!»
— Ой! — крикнула Фэйтл. — Вот он где, петушок-то! Она замотала головой, но петуха не увидала.
— Ирмэ, — сказала она, — не видишь, где он тут, петушок-то?
— Во!
Ирмэ показал на разбитый горшок посредине улицы.
— Во! — сказал он.
Файтл приостановилась, посмотрела.
— Нет. — сказала она. — Это, мне сдается, горшок.
— «Горшок», — проворчал Ирмэ сердито. — Сказано тебе — петушок — и точка.
— Нет, — сказала Файтл. — Что ты?
— Ладно. Самого спросим. Послушаешь, что он сам-то тебе скажет. Спросить?
— Спроси, — сказала Файтл.
Ирмэ наклонился и сказал:
— Послушай-ка, земляк, — сказал он, — ты кто будешь? Петушок — или кто? — И тонким, детским каким-то голосом сам себе ответил:
— Петушок.
Файтл в ужасе отшатнулась.
— Ой! — крикнула она. — Говорит!
— Ну? — Ирмэ гордо выпрямился. — Ну? Что скажешь?
Но Файтл уже не было. Путаясь валенками в длинных своих цветных лохмотьях, она без оглядки бежала прочь.
Ирмэ обхватил руками живот и захохотал. И хохотал долго. Час.
Ну и дура! Бож-же мой!
Наконец Ирмэ выбился на сил. Он уже не хохотал — тихонько кудахтал. Пот с него катился градом. Он провел рукой по лбу, и рука стала мокрой, будто ее окунули в воду. «И жара! — подумал Ирмэ. — Свариться можно!»
— Вот что, рыжий, — сказал он. — Не сходить ли нам покупаться? Все одно ведь — торопиться некуда. Время есть.