Непривычное слово, произнесенное Самотесовым, привлекло ее внимание. До сих пор Никита Федорович молча следовал за Валентиной, так как первые попытки завязать беседу ни к чему не привели.
— Что вы сказали? — переспросила она.
— Привола, говорю, здесь удалась…
Они уже поднялись на взгорье. Валентина оглянулась и точно упала в простор. Долина, которая недавно была сумрачной, неприветливой под темносиней тучей, теперь лежала внизу, затопленная светом предвечернего солнца. Казалось, что металлы и самоцветы земных недр освободились от вечной темноты и ожили, засверкали. Струила золотые блестки речушка, а у камней вода разливалась озерками блестящего и мерцающего живого серебра. Каждая хвоинка, каждый листочек казался сверху бесконечно малой изумрудной искрой. Все было обновлено грозой, все дышало молодо и радостно под синим прозрачным небом.
— Хорошее слово — привола, — признала она. — Не приволье, а именно привола, простор. Это уральское слово?
— В наших местах слышать пришлось. Не везде его и скажешь. Видел я степи на Украине. Уж, кажется, так широко, а мне ровное место не нравится. Лежит плоская земля вся на виду, никакой перемены не ждешь. У нас в горах другое дело: привольно кругом. Сделаешь шаг — и все по-новому.
— Мне Павел Петрович писал, что у вас в жизни перемен было много…
— Не счесть! — охотно подхватил Самотесов. — Шестнадцати мне еще не исполнилось, а я с папашей поспорил. Не хотел на сергинский мартен поступать. Папаша у меня характерный: «Поди прочь, поперечный, неслушный сын!» — вот и все. Перекатился я в Невьянск, взялся за хитрое дело: с одним старичком мы звон ковали. Сундучникам пружинки такие надобны, чтобы замок под ключом звенел. Сделаем мешочек пружинок — сундуки со звоном, а мы с хлебцем. Потом старатели меня на Бойцовский перекат сманили. Это дело занятное. На реке стоят плоты бок о бок; плот и есть твой участок. Мы в прорезь плота донный песок ковшом скребли, в бутаре крутили. Попадались самородочки гладенькие, длинненькие, ну просто как избяные тараканы. Заработок был хороший, только надоело под сосной жить. Я на север, в Ивдельский район, к маньси подался. Это люди тихие. Они меня уважали, не препятствовали неводок в святых озерах вымётывать. А еще я соболей давил. Словом, дикое житье. Так и катался. Урал-батюшка в руку всегда кусок хлеба сунет, только сперва поглядит, какая рука. Мозольки любит. Взрывником был, на авиамаяке служил, потом в Большой Рудянке с дураком одним спутался: начали уличную пыль собирать. Нас в милицию пригласили…
— За уличную пыль?
— Точно! Там золотоносный кварц из рудника на бегунную установку возят. Кварц, не без того, на дорогу падает, его колеса размалывают. Промоешь пыль — возьмешь золото. Там постановление имелось, чтобы посторонние люди эту пыль не собирали, государственное золото не мыли, а я не знал. Только случаем нас простили. В Соликамск подался, на калиевые разработки. Калийные шахты — это красота неописуемая, карналлиты и сильвиниты, как самоцвет, горят. Там я горнрпроходческие работы узнал, дело это полюбил… Нет, у нас перемен много! Иной раз уж как трудно приходится, а все занятно, что получится.
— На Клятой шахте пока получается плохо, — тихо сказала Валентина.
— Это почему? — поинтересовался Никита Федорович и поскреб подбородок.
— Павел Петрович говорит, что на шахте очень много аварий.
— Зря он, неправильно, — серьезно ответил Самотесов. — Чего там «очень много»! Были аварии, что греха таить, а так чтобы «очень много» — сказать нельзя. Думаете, на других шахтах без происшествий обходятся?
Нам все ж таки есть чем похвалиться — впереди графика идем. Вот даже Павлу Петровичу поручено доклад хозяйственному активу делать о скоростных методах строительства. Доверяют людей учить, как вы думаете?
— Но аварии…
— Что аварии! — почти сердито прервал ее Самотесов. — Аварии дело, как ни поверни, поганое. А все-таки не годится так: голову в кусты и пошел полымя впереди пожара раздувать. Сам он, милый человек, в последние дни принахмурился, все что-то думает; вот и вас растревожил. А и всего-то делов подтянуть кого нужно, смотреть зорче. Ему об этом говорят — и управляющий, и Федосеев, и я, — а он… Похоже на то, что наш инженер малость растерялся. Мне это непонятно: человек, кажись, самостоятельный…
До сих пор Валентине представлялось дело так, что судьба столкнула ее с простым человеком, а теперь она почувствовала себя маленькой перед Самотесовым, крепко закаленным в жизненных обстоятельствах. Его речь, спокойная, вразумительная и в то же время проникнутая сердечным отношением к Павлу, смягчала ее тревогу. Она вдруг поняла, что нельзя таиться от этого человека, нужно вести дело только начистоту, ничего не замалчивая.
— Почему Павлуша говорит, что чей-то безымянный — да, безымянный — голос обвиняет его в авариях, считает единственным возможным виновником аварий? Почему он встречает каждую аварию как подпорочку этого обвинения?
Самотесов, который шел впереди Валентины, будто споткнулся, хотел ответить, но промолчал и стал прихрамывать заметнее, чем обычно.
— Что же вы молчите? — тихо спросила Валентина.
— Не знаю, что сказать, — ответил он. — Это для меня новость… — Он досадливо усмехнулся: — Ишь какой мой напарник: чуть бедой запахло, он молчок! Нехорошо это! Будет у нас по этому поводу с ним громкий разговор…
Он обернулся, встретился с взглядом Валентины и зашагал дальше, долго молчал, а когда заговорил, то в его тоне Валентина почувствовала прежде всего желание успокоить ее.
— Что там думает Павел Петрович и кто ему что сказал, я не знаю… Может быть, он и сам еще толком не разобрался, а разберется — скажет. Только имейте в виду, Валентина Семеновна: в случае чего, не один Павел Петрович в ответе, а я тоже. Мой ответ даже больше. Я коммунист, в партию под Сталинградом вступил, огнем крещен. Павел Петрович мне друг и напарник, он мне по душе. Так ни его, ни себя в обиду не дам. Не такой уродился! Вот и весь наш разговор насчет аварий…
Остаток пути прошли молча. Самотесов шагал посвистывая, но если бы Валентина заглянула в его лицо, она в каждой черточке увидела бы глубокую озабоченность. Попрощались у маленького белого дома под высокими соснами. Самотесов задержал ее руку в своей.
, — Глазки серые, бровки пушистые, а вместо сердечка хрустальная коробочка: что ни положено, все видать, только радужно становится, — проговорил он мягко. — Я бы на месте Павла Петровича всю эту красоту на плечо поднял и… ну, на край света, что ли!
— Подальше от Клятой шахты!
— Нет, я не в том смысле, — ответил он.
…Дочь хозяйки принялась расспрашивать подругу, кто этот демобилизованный военный, который попрощался с Валентиной у калитки, и пойдет ли она сегодня в клуб. Узнав, что Валентина в клуб не собирается, подруга принялась уговаривать ее так настойчиво, что пришлось пожаловаться на нестерпимую головную боль.
Дом наполнился запахом душистого мыла и паленых волос. Хозяйкина дочь очень беспокоилась, успеет ли модистка, «противная Стёпочка», закончить ее блузку, дважды возвращалась от Стёпочки расстроенная, с пустыми руками и наконец принесла не только блузку, но и сообщение, что снова видела интересного демобилизованного военного, знакомого Валентины, и даже познакомилась с ним, так как проводила его в райпрокуратуру.
«Зачем ему нужно в прокуратуру?» подумала Валентина, и ее сердце похолодело.
— Я его к самому Ванечке доставила, — щебетала подруга, примеривая блузку перед зеркалом. — Ванечка в клуб придет, а этот, как его, Самотесов, решительно отказался. Сердитая бука! Но очень, очень интересный!
— А кто такой Ванечка?
— Параев. Следователь или помощник прокурора, не могу сказать точно. Лучший танцор в Кудельном. Очень культурный, воспитанный, только чересчур высокого о себе мнения… Так тебе нравится блузка?
— Кажется, я все же не усижу сегодня дома, — сказала Валентина. — Пойду в клуб.
— Давно бы так! — одобрила подруга. — Потанцуешь — и голова пройдет, уверяю тебя…