...На фронте я от рабочего батальона слепцом ходил. Должность такая была у меня. И попал я на эту должность, можно сказать, ни с того, ни с сего. Прижали мы в степном месте белогвардейский полк, стали одолевать его, а к нему подошли подкрепления, артиллерия, и пришлось нам отступать. Белые — за нами да в обход, мы — в степь. Покружили немного, замели следы, перешли речку и стали на ночевку. Пока налаживали разведку да ставили дозоры, вечер наступил. Я под деревцо, устроился там и заснул, как мертвый, — в полночь еле растолкали.

— Вставай, — говорят, — товарищ Коротков: твоя очередь в дозор итти.

Глянул я — ночь, что день: пиши, читай, — все видно. Повели меня к речке.

— Не шуми, — шепчут, — на ту сторону белые пришли.

Стал я в тень и ну хлебом сон отгонять. Ем потихоньку, чтоб за ушами не хрустело, гляжу и слушаю. Сначала тихо было, потом дунул ветер и давай качать да раскачивать деревья. Роща редкая, молодая, ветки шатаются, а из них, как из решета, сеется на меня свет луны. Я так пригнусь, эдак выгнусь, а он все сеется и сеется, будто указать меня хочет. Стал я тень погуще искать и придвинулся к самой воде, под ольху.

Берег бугорочком, речка маленькая, сажени в три. За речкой кусты, низинка. Дождик стал срываться. Пошуршал, покрапал немного — и ша. И ветер затих. Запахло вербой, мятой, и пошли у меня в голове мысли, как мы завтра соединимся со своими, как с двух сторон ударим белых, как они побегут. Перед глазами поплыли родные места, завод, а по мне, из самой воды, шепотком как полоснет:

— Товарищ!

Ну самый заправский человеческий шопот, а меня так и подкинуло, вроде над ухом револьвер разрядили. Выругал я себя за пугливость: подтянулся — и ни гу-гу! Подождал немного, из воды опять:

— Слышь, товарищ...

Я глазами и ушами работаю, из кожи лезу — ничего понять не могу. Прошло с минуту, а голос опять:

— Может, думаешь, с тобой водяной говорит? Дрожи, сейчас из воды полезу на тебя...

Тут не выдержал я.

— Сунься! — шепчу.

В воде хмыкнуло.

— Я тебя давно вижу, — шепчет, — а ты меня не видишь...

Задергалось у меня сердце.

— Да ты кто? — спрашиваю.

— А я, — отзывается, — белый, контра, значит, по-твоему. Не бойсь, я покажусь...

Шушукнуло, и увидел я за речкой, в кусте, человека.

— Вот он я, — шепчет, — гляди.

Стоит, кивает, а какой, не разберешь: тень от козырька лицо застит.

— Видишь? — спрашивает.

— Не слепой, — отвечаю, — только чего ты через речку в разговор со мною пустился? Глаза отводишь?

— Да не, — отзывается, — уж больно чудно: ты там, а я тут, стоим зверьем и глядим...

— А тебе, — спрашиваю, — в таком месте ангелом хочется стоять?

Пошептались мы, узнал я, что он строгальщик, узнал, на каких заводах приходилось ему работать, и все такое... А как сказал я, что буду из слесарей, он даже языком щелкнул:

— Ов-ва, — шепчет, — мы с тобой, выходит, из одного союза, металлисты...

— Иди ты, — говорю, — в союз к чорту: сидишь у врага, а лезешь со мной в один союз.

Он притянул к себе ветку, помял ее, послушал меня и шепчет:

— Может, и правильно ты говоришь, только вы сами виноваты, что я не с вами: крику да звону у вас целые вагоны, а каша не варится что-то...

— А-а, — говорю, — тебе каши захотелось? Ее варить еще надо, да не на чем-нибудь, а на нашей шкуре. Наша каша — варево трудное...

Послушал он меня и спрашивает:

— Слышь, а глубоко тут?

— Ах ты, балаболка, — говорю, — с этого и начинал бы, чем языком вертеть. Мелко, переходи...

Махнул он мне рукой и пропал.

Я за ольху, переменил место и пригнулся. Слышу — сапоги хрустят: разувается, не обманывает, значит. Я жду, радуюсь. Зашуршал он кустом, вышел к воде, насадил на винтовку штаны с сапогами и, чтоб не булькало под ним, крадется. Я к берегу.

— Клади, — шепчу, — винтовку, давай руку...

Чмокнула под ним грязь, и вот он, рядом со мною.

— Здорово, — говорит, — кашевар...

Лицо у него совсем наше, заводское, казалось даже, будто я видел его где-то. Отошли мы от берега, сел он обуваться. Хомутает на ноги портянки, шепчет, как на дежурство заступил, как меня увидал. Я дакаю, а самому беспокойно.

— Ты вот что, — говорю, — хоть и сбросил ты с себя паучьи тенета, а мне все-таки надо обезоружить тебя и вообще... по дисциплине...

— Да боже мой, — вскакивает он, — обыскивай и веди, мне твоим пару слов поскорее надо сказать. Мочи моей не стало у белых...

Тронулись мы, слышим — на той стороне в кустах шуршит что-то. Мы пригнулись к земле. Приглядываемся — идут двое: один с винтовкой, другой в погонах, при сабле. Вошли в куст, где строгальщик сидел, и зовут его:

— Савельев, Савельев!.. Ушел. Ах ты, стервец!..

Я усмехаюсь, а строгальщик к винтовке тянется. Я его по руке: ша, мол, ша, будь ты неладен! Покорился он и дрожит. На той стороне поругались и ушли, а строгальщик чуть не задыхается.

— Это ж, — шепчет, — самая гадина был, тот, что без винтовки. Надо было застрелить его...

— Успеешь, — говорю, — идем...

Все будто хорошо, а меня тревога одолевает. «А что как подвох тут?» — думаю. Иду, губы кусаю: с поста ушел, а белые, может, этого только и ждали. Ухом от речки не отрываюсь, из терпенья выхожу. Отстал шага на два и говорю:

— Беги скорей...

Строгальщик испугался.

— Да ты чего это? — оборачивается.

— Ничего, — говорю, — но беги, если у тебя совесть чистая...

Должно, почуял он, что я в тревоге, — побежал. Сдал я его своим, объяснил все и — назад. Только стал на свое место в тень, слышу — по нашему берегу идут. «Неужто белые перебрались?» — дергаюсь и беру винтовку наизготовку. Пригляделся — наши.

— Беги, — говорят, — скорее назад, ты очень нужен...

Прибегаю, ведут меня к командиру, к комиссару.

— Хорошо сделал, — говорят, — что с Савельевым стакался. Будет у нас знаменитое дело, только ты должен помочь. Согласен?

— Почему не так, — отвечаю, — если сумею.

Усмехнулись они и дают мне дело.

— Места здешние, — говорят, — ты знаешь и на станции нашего человека знаешь. Иди к нему, перекинь через него нашему штабу записку и попутно узнай, что на станции делается... Только скорее надо шевелиться...

Дали мне мужицкую рубаху с застежкой вместо пуговицы, широченные штаны и соломенную шляпу. При луне бритвой и ножницами отделали меня под мужика. Под стельки в опорки денег царских заделали, в пояс зашили записку на коленкоре и дали паспорт.

— Теперь, — говорят, — ты не металлист Василий Коротков, а Лука Худолей из Канева. Валяй, иди...