Наш собор был построен в царствование Николая I тем же академиком Тоном, который строил и Храм Христа Спасителя в Москве.
В первые годы революции обе церкви были разрушены, отчасти но мотивам политическим, отчасти же потому, что, как, утверждали знатоки, ни та ни другая не имела художественной ценности.
О художественной ценности судить не берусь. Возможно, что ее, действительно, не было. Но для нас, и офицеров и солдат, наш Собор представлял большую духовную ценность и то, что его срыли и сравняли с землей, всех нас, стариков, всех, кто его знал и в нем молился, больно ударило по сердцу. Это была одна из жестокостей революции, которые, как говорят, увы, без жестокостей не совершаются.
Постараюсь описать наш собор, как его помню.
Стоял он на Загородном проспекте, почти против Автомобильного переулка. Главный вход был со стороны Семеновского сквера, а к боковым дверям вели широкие ступени, подымавшиеся прямо с тротуара Загородного.
Местоположение Собора было не очень выигрышное. Выходя боковым фасадом на улицу в густо застроенной части города, снаружи он не производил большого впечатления, но зато внутри он был очень хорош. При входе особенно поражала его высота и стройность его размеров. Огромный средний купол покоился на четырех массивных колоннах, деливших церковь на обширную центральную часть и две боковых. На задних колоннах, на стороне, обращенной к алтарю, на высоте человеческого роста, висели старые полковые знамена, начиная с времен Петра.
С правой стороны, считая от входа, за бронзовой решеткой у амвона, стояли знамена 2-го, 3-го 4-го батальонов и наш галерный флаг.
В память военных подвигов, совершенных Преображенцами и Семеновцами на море, в 1908 году нашим двум полкам было дано по лодке, «Петровские боты», каждая лодка вместимостью на 30 человек при 8 гребцах. Команда на этих ботах была из 3 и 9 роты и из тех же рот офицеры. В обыкновенное время командир 3-ей роты и младший офицер 9-ой носили на погонах петровские золотые вензеля. А когда «выходили в море», что случалось один раз в году, весной, при открытии навигации, гребцы были одеты матросами. На корме развевался «галерный флаг», обыкновенный белый с синим крестом, «андреевский», которому отдавались почести, полагающиеся знаменам. Поэтому и в Соборе он висел вместе со знаменами.
В двух колоннах, в особых ковчегах, за решеткой и под стеклом хранились золотые жезлы Семеновцев фельдмаршалов: вел. кн. Николая Николаевича (старшего) и князя П. М. Волконского. Фельдмаршалы эти были не так, чтоб уж очень боевые. Николай Николаевич, правда, командовал нашими войсками в Турецкую войну 1877–78 года. Князь же Волконский никогда ни в каких боях участия не принимал, даже в молодых годах, всю свою жизнь состоя при Александре I, сначала в свите, а потом министром двора. Но были у нас в полку и боевые фельдмаршалы: Суворов-Рымникский и Дибич-Забалканский. Их фельдмаршальские жезлы хранились, к сожалению, в других местах.
Снаружи, рядом с папертью, был ход в нижнюю церковь, где стоял деревянный, разборный, писанный масляными красками, иконостас, служивший когда-то для походной церкви Александра I и побывавший с ним и под Аустерлицем и в Париже. До 1905 года нижняя церковь была необорудована и богослужений там не совершалось. В 1905 году в нижней церкви были похоронены тела трех чинов, убитых в Москве, и через несколько месяцев там же тело генерала Мина, убитого З. Коноплянниковой на Петергофском вокзале.
Особенное значение церковь получила с тех пор, когда, с началом первой германской войны, в ней стали хоронить наших убитых офицеров. Все тела, которые удавалось вынести, в цинковых гробах, сделанных из патронных ящиков, привозились в Петербург и замуровывались в бетонные саркофаги, которые располагались во всю ширину церкви, рядами. К 1917 году ими была занята почти вся нижняя церковь. Было их не меньше сорока. После войны предполагалось соорудить под церковью склеп усыпальницу, но… «Бог судил иначе»…
В то время, которое я описываю (1906–1913) полковой собор стоял еще крепко и казался навеки нерушимым. Благодаря обилию богатых прихожан, купцов из Апраксина рынка и Гороховой, щедрых на украшение храма и благотворительность, — среди других военных церквей он занимал исключительно счастливое положение. Полк давал причт, один из лучших в Петербурге церковных хоров, несколько сторожей и, в случае нужды, любое количество рабочих рук для чистки, поправок, починок и т. д.
Приход, с своей стороны, не только не жалел денег на храм и на всех, кто его обслуживал, но содержал богадельню, детский приют, ночлежный дом и даровую столовую, оказывая, кроме того, многим неимущим прихода помощь — и натурой, и деньгами.
Свадьбы, похороны и всякие требы для бедных, разумеется, совершались бесплатно. Всей церковной и благотворительной частью ведал причт собора, под общим наблюдением ктитора и старосты. Ктитором, так сказать представителем от полка, долгие годы состоял полковник Андрей Ал. Швецов, человек хозяйственный, богомольный, весьма добрый и с немалыми связями. А старостой, выборным от прихода, — И. И. Синебрюхов, апраксинский купец и большой миллионер. А так как ладили они между собою хорошо, то можно себе представить, какую силу представляла собою такая пара.
Со старостой Синебрюховым случился раз такой случай. В один из очередных ремонтов собора, Синебрюхов, человек вообще тароватый, показал раз совершенно необыкновенную широту, отвалив на какие-то нужды тысяч десять рублей серебром. Ктитор, который его на это подзуживал, решил, что за такие щедроты старика нужно почтить и устроить в его честь в Собрании обед.
Обед устроили, с отличной закуской, с тостами, все честь честью. Все же делать из этого обеда, который должен был носить скорее официальный характер, «загул» никто не предполагал. Выпили водки, вина, по два, по три бокала шампанского и довольно… Но оказалось, что вопрос решили без главного действующего лица. И. И. Синебрюхов кончать так скромно не собирался. Выпив винца, он вошел во вкус.
— Очень мне нравится у вас это шипучее… А можно еще!?
— Конечно, можно, Иван Иваныч, сейчас подадут.
— Нет, вы мне уж позвольте, теперь я распоряжусь… Эй, молодец! Подай-ка сюда две дюжины!
Подошел старый Литовёт и с недоумением посмотрел на старшего офицера. Таких заказов ему принимать еще не приходилось. Офицер ему мигнул, что, мол, можно, и через 10 минут вино появилось. А потом еще и еще… Синебрюхов вошел в азарт и все требовал и требовал… А ему все подавали и подавали…
Наконец, уже очень поздно, так под утро, И. И. неуверенно поднялся на ноги, подозвал Литовёта и развернул свой трехстворчатый бумажник.
— Ну, говори, любезный, сколько с меня следует!
Литовёт молчит. А сидевший с Синебрюховым рядом полковник тоже встал и говорит ему:
— Иван Иваныч, спрячьте Ваш бумажник. Вы наш гость, а гости у нас не платят…
Тот так и сел.
— Как не платят, да я тут всем распоряжался, всем командовал, все заказывал… А Вы мне платить не даете… Да как же Вы можете меня так конфузить?!
А ему в ответ: — Извините, нам очень неприятно и мы Вас очень уважаем, но менять для Вас двухсотлетние порядки мы не станем…
— Так что мне теперь делать? Ну, а молодцов Ваших, что подавали нам, можно поблагодарить?
— Это, конечно, можно.
Опять был позван Литовёт и из трехстворчатого бумажника ему самому и на всю братью собранских служащих было вручено две радужных бумажки, иными словами двести рублей, сумма по тем временам немалая, больше чем два месячных жалованья младшего офицера.
Тут же, не выходя из комнаты, И. И. всех присутствующих пригласил на следующее воскресенье к себе ужинать. И что это был за ужин… Вспоминая сейчас даже не верится, чтобы в пище и питье люди могли устраивать такие неистовства. Свежая икра в серебряных ведрах, лангусты величиною с большую тарелку, седло дикой козы, самые дорогие французские вина, цветы из Ниццы… А уж шампанского, хоть, залейся. На ужин было приглашено и наше духовенство. Все веселились и особенно протодьякон, который в конце ужина провозгласил хозяину многолетие такой густоты, что люстра дрожала…
Кстати о нашем духовенстве.
В соответствии с приходом и причт был большой: три священника, три дьякона, несколько псаломщиков, много сторожей к старший над ними, правая рука ктитора, с 13-го года полковой знамещик, подпрапорщик Рафаил Ал. Чтецов, с бородой до половины груди и с крестами и медалями с левого плеча, до правого.
Собор был открыт с раннего утра и до позднего вечера и за свечным ящиком постоянно стоял Чтецов. Домой он уходил, кажется, только обедать и спать.
Настоятелем Собора в мое время был протоиерей о. Александр Алексеев, проведший с полком всю войну. На походе он, в зависимости от сезона, или в сером армяке и меховой шапке, или в соломенной шляпе, ехал верхом на смирной толстой серой лошадке и со своим чисто русским широким лицом и окладистой седой бородой, был похож больше на зажиточного мельника, чем на духовное лицо. Человек он был добрый, но без всякой сладости и обращения был скорее сурового. Красноречием не отличался и слова любил простые и внушительные. На войне во время проповедей он громил солдат, да и «господ офицеров» за леность и нерадение к церковным службам, угрожающе размахивая крестом.
До сих пор не могу забыть одно его обращение к духовным чадам. Обращение это было так удачно и столь уместно, что в этот раз вне всякого сомнения дошло, куда нужно.
Новый 1915 год наш Полк встречал на отдыхе в посаде Гощин, под Варшавой. К 12 часам ночи, в лучшем доме местечка, в училище, отведенном под офицерское собрание, был приготовлен ужин, а перед ужином, по православному обычаю, должен был состояться новогодний молебен. Перед началом молебна о. Александр посмотрел на нас сурово и самым простым языком сказал приблизительно следующее:
— Дорогие братия, все люди ходят под Богом, а на войне особенно. Вот вы все, пять месяцев тому назад, вышли из нашего родного города на войну. Все вы были тогда сильны и здоровы. И сколько из вас за. этот короткий срок превратилось в беспомощных инвалидов, и скольких из вас Господь Бог уже призвал к Себе… А война еще только началась… Нам неизвестно, кого из вас, из здесь предстоящих и молящихся, призовет Он к себе в этом году. Но можно сказать с уверенностью, что многие из вас будущего 1916 года на этой земле не увидят… Даже тех из вас, которые останутся живы, и тех ждут раны и болезни, тяжелые труды и тяжелые испытания… Помолитесь же от всего сердца Господу Богу, чтобы послал Он вам силы переносить эти тяготы спокойно и безропотно, как должно православному христианину. А тем, кого позовет Господь Бог к Себе, пусть подаст Он добрый ответ на страшном Своем судилище… Аминь!
Слово было короче воробьиного носа, но сказано оно было столь внушительно и так кстати, что все мы, и верующие и маловерующие, в этот раз молились по-настоящему, истово и от всего сердца.
Солдаты о. Александра откровенно побаивались, а офицеры относились к нему с почтением. Единственное исключение составляли молодые доктора, которые на походе изо дня в день, ночуя с ним в одной халупе, наглели до того, что крали и поедали за утренним кофе просфоры, которые собственноручно пек настоятель для совершения литургии.
В атаки впереди солдат о. Александр не ходил, да вряд ли это было и нужно, но для напутствия умирающих появлялся всюду, где это требовалось. Во время боев, в эпитрахили, с крестом и с запасными дарами, он находился обыкновенно на ближайшем к сражению перевязочном пункте, не отставая от докторов, к которым, несмотря на их проделки, он чувствовал определенную слабость.
Вторым священником был о. Иоанн Философов. В противоположность настоятелю, он был человек светский, знал иностранные языки, имел хорошую библиотеку и очень недурно говорил. При красивой и представительной наружности, он обладал удивительно приятным и музыкальным голосом. Служил он прекрасно. Незадолго до конца войны он был переведен настоятелем в Никольский Морской собор.
Третьим священником был о. Иоанн Егоров. Человек молодой и горячий, магистрант Петербургской академии, совершенно исключительный проповедник, он был пастырем новой формации, в стиле известного в свое время о. Григория Петрова.
Когда наша третья маршевая рота, с Дивовым и со мной, в середине ноября 14 года выезжала на пополнение действующего полка, ранним утром, перед самой посадкой в вагоны, мы все триста человек, строем и с винтовками пошли в собор, принять от него последнее благословение. Помню, что всю раннюю обедню в церкви стояли с винтовками. С винтовками в руках и причащались Святых Тайн. Перед причастием о. Иоанн устроил нам всем общую громкую исповедь. Провел он ее так, что почти все мы вышли из церкви с омытой душой и со слезами на глазах.
Как большинство русских интеллигентов, февральскую революцию о. Иоанн принял всерьез и очень ей обрадовался. А тут подоспели страстная неделя и Пасха. По традиции в страстную пятницу вынос плащаницы совершался всегда с большой торжественностью. В мирное время на вынос обязательно являлся командир полка и все офицеры в мундирах. Он же и выносил плащаницу из алтаря, вместе с тремя полковниками по старшинству. На Пасху 17-го года полк был на войне, но все церемонии производились по старому, только в сокращенном виде. Вместо командира полка плащаницу выносил полковник командир Запасного батальона, вместо полковников ассистировали ему капитаны, командиры рот, вместо всех офицеров явились больные и раненые, лечившиеся в Петербурге. В этом качестве явился и я с палочкой и устроился со стулом около средней колонны. И тут пришлось мне увидеть и услышать страшную сцену, которую я никогда не забуду. Если существует в мире чорт, он в эту минуту в нашем соборе был и весело смеялся.
Когда плащаницу вынесли и уложили, а певчие кончили петь, о. Иоанн Егоров поднялся на помост плащаницы и начал говорить проповедь. К сожалению начал он говорить не церковную проповедь мира и любви, а политическую речь, где были «гнет самодержавия» и «страдания народа» и «солнце свободы» и «упавшие цепи», одним словом все, что тогда полагалось. Но полагалось в других местах, а не рядом с плащаницей. Помню, всем нам стало не по себе. Зачем он так говорит в церкви и в такую минуту? И вдруг слышим с середины церкви дикий, истерический женский вопль:
— Врешь ты все, мерзавец!
А затем отчаянные рыдания. Какая-то просто одетая молодая женщина посреди церкви билась в истерике. Произошло замешательство. К женщине бросились, взяли ее под руки, принесли воды, посадили. Она еще что-то кричала… О. Иоанн побледнел, скомкал конец проповеди и второпях закончил всю службу. Потом мы узнали, что женщина эта была вдова городового, которого всего полтора месяца назад толпа схватила на его посту, убила и спустила в прорубь под лед. В этот день, с двумя малыми детьми, бедная женщина в первый раз пришла в церковь помолиться перед плащаницей.
Надо отдать справедливость о. Иоанну, он был человек смелый и убеждений твердых. С еще большим жаром, чем он громил с амвона власть павшую, он, после октября, не побоялся громить власть пришедшую и принял венец мученический в подвалах Зиновьевской Чека.
Бесспорно самой красочной фигурой нашего причта был протодиакон Николай Васильевич Крестовский. Огромного роста и соответственного сложения, с черной бородкой и гривой вьющихся волос, всегда веселый, с громоподобным голосом, он был любимцем полка и всего Введенского прихода. Выпить он мог — море, каковое обстоятельство не могло, разумеется, не способствовать его широкой популярности. Он был не только добродушен, как большинство людей его сложения, но очень сострадателен и активно добр. Ночлежный дом, столовая и оказание всякой помощи — находились в его непосредственном ведении, и не бывало церковной службы, чтобы, при выходе, его не ожидало несколько скудно одетых личностей. Приходская голытьба стояла за него горой. Когда его произвели в протодиаконы, он был этим очень горд и на обращение «о. Диакон» отзываться перестал. Рассказывали, что какая-то старуха раз после службы долго плелась за ним по церкви, взывая:
— О. диакон! О. диакон!
Тот никакого внимания. Наконец, на пятый раз, Николай Васильевич наклонил голову и бархатной октавой в нижнем «до» пустил:
— Прото!
Та опять не понимает — О. диакон!
— Прото…
Наконец, старуху осенило:
— О. протодиакон!
— То-то! — отозвался он на два тона ниже и остановился.
Единственным, кажется, тернием в жизни Крестовского был его сын, отъявленный социалист и бунтарь. Он периодически где-нибудь сидел или куда-нибудь высылался, и командир полка и ктитор, по просьбам отца, неустанно за него хлопотали.
Вторым диаконом одно время был о. Иван Нюхин, из казаков. У него был голос, бас, большой красоты и силы. Какой-то благотворитель из прихожан посоветовал ему учиться пению и обещал денежную помощь. Нюхин снял сан и уехал в Италию. Через два года он выступал на Мариинской сцене в «Демоне», под фамилией Павлова. Но большого имени, сколько помнится, он себе не сделал.
Одно из многих достоинств нашего причта было то, что все они всегда, при полной церкви и при пустой, служили одинаково — истово и благолепно. Бывало часов в 6 утра возвращаешься домой в офицерский флигель, с какого-нибудь бала. На улицах пусто. Дворники скребут тротуары. Ночной извозчик сонно цокает и сонно помахивает концами возжей. Но спешить некуда. Ложиться спать все равно поздно. В 8 часов нужно быть на занятиях. Проезжая мимо собора, велишь остановиться и зайдешь в церковь лоб перекрестить. Собор почти темный. В притворе двое нищих, за свечным ящиком Чтецов, а перед приделом, где служат, трое старух и какой-нибудь мастеровой. В огромном пустом храме голоса разносятся гулко и отчетливо. Идет ранняя обедня. Служат дежурный священник, дьякон и поют двое певчих. Но и возглашают и поют и читают — так же истово и торжественно, как если бы служили при полном народа храме в один из двунадесятых праздников.