Со мною в корпусе учился кадет Николай Ильин. Он был на класс моложе меня. Знал я его хорошо главным образом потому, что один год, когда я был в 5-ом, а он в 4-ом классе, по общему ротному ранжиру мы стояли в строю рядом, а в спальне получили рядом кровати. На следующий год осенью, когда мы все вернулись с летних каникул, Ильин во всей 1-ой роте оказался по ранжиру чуть не 5-м. Как это часто случается с детьми, он в 3 месяца вытянулся на полголовы и продолжая расти буйно, кончил Корпус правофланговым.

Когда в нашем 7-м классе были выпускные экзамены, 6-й класс распустили на лето. Потом я уехал в Петербург, поступил в Павловское училище, и на два с половиной года потерял Ильина из виду.

По случаю Японской войны производство офицеров в 1905 году было сделано 22 апреля, т. е. на 4 месяца раньше положенного срока. После производства и явки в полк, представления командиру, офицерам, и всяких других формальностей, меня по положению отпустили в 21-дневный отпуск и я уехал к матери в деревню. Вернулся я, когда полк был уже в лагерях. И сразу же пошла стрельба, ротные учения, затем ротные смотры и т. д., и т. д.

В начале июля получаю я на полк из Москвы письмо. Письмо длинное и обстоятельное. Пишет Ильин. Оказывается, он фельдфебель Его Величества роты Александровского Училища, производство будет этой осенью, в августе; он послал просьбу о приеме в полк, просит меня его кандидатуру поддержать, а главное, как можно скорее и как можно подробнее написать ему про полковую жизнь, про полковые порядки и сколько нужно иметь своих денег, чтобы жить и служить.

Я посоветовался с Кокой Крузенштерном, который был на три года меня старше и который меня на первых порах «опекал», и ответил в таком духе, что, мол, о полковой жизни и порядках нужно писать книгу, а не письмо; что первый год или два к молодому офицеру присматриваются, а посему нужно держать себя тише воды — ниже травы, чем скромнее, тем лучше. Что же касается своих средств, то если он будет питаться в Собраньи, что рекомендуется, то жалованья он вообще на руки получать не будет. А при таких условиях, устроившись с кем-нибудь из офицеров на холостой квартире, хотя и трудно, но можно прожить, получая из дому 75 рублей в месяц, и от времени до времени сотню, другую на новый мундир или ликвидацию счетов по Собранью. Но с такими финансами о существовании Петербургских холостых удовольствий, дорогих ресторанов и т. д. нужно забыть, шампанского без нужды не пить, почаще ходить пешком, а из развлечений ограничиться посещением семейных домов и театра, благо и то и другое стоит дешево. Ильин за это письмо меня поблагодарил и сказал, что если примут, то он выходит.

Через несколько дней в читальне, после обеда, было назначено «общее собрание». Председательствовал старший полковник К. А. Баранов. Сначала решали какие-то мелкие вопросы, потом Баранов посмотрел в свои бумажки и сказал:

— Господа, в этом году выпуск молодых офицеров будет в августе. Из Александровского Училища подали просьбу о приеме в наш полк два юнкера: фельдфебель Ильин и портупей-юнкер Азанчевский-Азанчеев. Андрей Александрович, Ты говорил мне, что Азанчевский твой племянник?

Командир 9-ой роты капитан Швецов наклонил голову.

— А об Ильине, господа, никто не может ничего сказать?

Молчание. Я робко поднял руку.

— Подпоручик Макаров.

Я встал, пунцово покраснел и прерывающимся голосом — мое первое выступление на общем собрании — начал говорить:

— Позвольте доложить, господин полковник, что я очень хорошо знаю Ильина. Мы были шесть лет вместе в Корпусе. Отец его отставной полковник, кавалерист, живет у себя в небольшом имении в Тульской губернии. Могу засвидетельствовать, что сам Ильин человек скромный и хорошо воспитанный.

— Вы с ним в переписке?

— Так точно.

— Вы его предупредили о необходимости иметь некоторую помощь из дому?

— Так точно, я ему написал.

— Благодарю Вас.

Я со вздохом облегчения опустился на свое место.

— Больше никто ничего об Ильине не знает?

Молчание.

— Ставлю на голосование вопрос о приеме в полк портупей-юнкера Азанчевского-Азанчеева и фельдфебеля Ильина. Кто согласен — прошу сидеть, не согласен — встать.

Все сидят.

— Приняты. Объявляю общее собрание закрытым.

Через минуту читальня опустела.

В начале августа, мы были еще в лагерях, явились новые офицеры. Явился и Ильин. И сразу всем чрезвычайно понравился. Был он, действительно, премилый и очень симпатичный юноша. В свои 19 лет он еще больше вытянулся и раздался вширь. Но над туловищем Голиафа возвышалась совершенно мальчишеская кадетская физиономия с большими серыми глазами, длинными ресницами и с губами вечно растянутыми в широкую улыбку. Он был похож на 7-месячного дога, у которого уже все, как у взрослой собаки, и ноги и хвост, но только морда еще осталась щенячья.

Больше всего привлекало в нем счастье, щенячий восторг, который выпирал отовсюду от сознания, что он, наконец, взрослый, офицер, да еще офицер Семеновского полка.

Вел он себя совершенно так, как было нужно. Скромно и подтянуто.

В ближайшую субботу за обедом состоялось для молодых офицеров «испытание вином». Оба выдержали отлично. Ильин, когда молодежь и некоторые старшие стали пить с ним «на ты», чуть не плакал от упоения.

* * *

Осенью, за недостатком казенных квартир в Офицерском флигеле, мы поселились с Ильиным вместе, в городе, в районе полка. А на следующий год, когда в полк вышел Митя Коновалов, приятель Ильина по училищу, мы все трое взяли большую квартиру на Рузовской, где у нас была столовая, гостинная и по комнате на каждого. Служили мы тогда все трое в Учебной команде. Завтракали всегда в Собраньи, но Коновалов и я обедали там редко. У него в Петербурге был дядя, министр торговли, и многочисленные кузины, у меня — родственники и знакомые, так что после занятий, часов около 5 вечера, мы с ним зачастую уезжали в город, и возвращались домой поздно, прямо спать.

Ильин из расположения полка почти никуда не отлучался. Родных у него в Петербурге не было. Знакомых, как мы ни старались, он себе не завел. Не танцевал. Был слишком громоздок и не весьма уклюж… С девицами и дамами краснел и конфузился. Вообще «салоны» были не его сфера. Даже на ежегодные обязательные визиты жене командира полка и полковым дамам, его нужно было тащить на аркане. Легко и свободно он чувствовал себя только в поле, в казарме и в Собраньи. Там он и торчал все свое свободное время, в обыкновенные дни от 12 до 2 и от 5 вечера до 11 ночи, а в воскресенье и в табельные дни от завтрака и до самых поздних часов.

Он был исключительно музыкален, хорошо пел всякие песенки и романсы и очень талантливо бренчал на рояле. Коновалов, который был серьезный пианист, и которого отличный «Шредер» стоял у нас в гостиной, глубоко презирал и, как он говорил, «кабацкий репертуар» Ильина и всю его манеру игры. Но большинству, особенно под веселую руку, нравилось…

Популярность Ильина к этому времени необычайно возросла. За исключением командира полка и старшего полковника, все поголовно офицеры были с ним «на ты». Все это вместе взятое, и щенячий вид, и телячий характер, и готовность всем услужить, сделали то, что не бывало случая, чтобы в Собраньи загуливала какая-нибудь компания и на почетном месте не восседал бы Ильин, он же «слон» или «слоненок», как его сразу же окрестили… И все равно капитаны или подпоручики, и по какому угодно предлогу — именины, ротный праздник, получение роты, производство, возвращение из отпуска, — все равно, раз на столе стоят бутылки, сейчас же зовут Ильина, благо он всегда под рукой… Одних застольных куплетов, где фигурировали «бокалов звон» и «слон», «вина», «слона» и «Ильина» было съимпровизировано до полдюжины.

Популярность, так иди иначе, всегда стоит дорого.

Отцовских 75 рублей в месяц Ильину стало определенно не хватать. В Собранье приходилось доплачивать и крупно. Уже на второй год службы юноша заболел острым и хроническим безденежьем. Кошелек, как предмет без надобности, по неделям оставался лежать в ящике ночного столика. На службу, как все мы, Ильин ходил пешком, не курил, завтрак и обед давало Собранье, а расходы по квартире, чай, сахар и даже прачку, нам с Митей Коноваловым вскоре пришлось делить не на 3, а на 2 части… Денщика он тоже себе не брал. Обслуживал его мой Алексеев, достойный предшественник Смурова. Но, собственно, даже и двух денщиков на нас трех было много. В почти всегда пустой квартире, оба наши Лепорелло занимались тем, чем преимущественно занимались все денщики Российской армии при холостых офицерах. С утра до вечера валялись на своих койках и плевали в потолок.

При таких условиях физически Ильин мог бы продолжать существовать довольно долго. Но длительное безденежье имеет неприятной свойство скверно отзываться на психике… Покорный этому закону, даже и он в конце концов стал терять свою жизнерадостность. Он все чаще и чаще мрачно сидел в углу и, по старой кадетской привычке, грыз ногти.

От времени до времени мы с Митей устраивали ему жестокую головомойку. Начиналось обыкновенно так:

— Слон, пойдем в театр…

— Не пойду, денег нет.

— Идем, мы тебя приветствуем…

— Я и так у вас кругом в долгу, да и оставьте вы меня, пожалуйста, в покое… Все мне надоело. И вообще я вижу, что бедный человек у нас служить не может.

— Да, если бедный человек на 50 рублей в месяц вылакивает шампанского, то, конечно, не может. Скажи, пожалуйста, почему ты ведешь себя таким ослом? Вот ты полюбуйся, Митя, что он вытворяет! В прошлую субботу после завтрака, заглянул в столовую. Сидит Н. М. Лялин, его брат Гвардейского Экипажа, еще один моряк, и наши: Цвецинский, Шелехов, Касаткин и Боба Пронин… На столе бутылок видимо-невидимо… И на почетном месте восседает наш красавец… Скажи на милость, зачем ты в такую компанию лезешь?.. И как ты туда попал?

— Я тоже проходил, меня позвали, налили вина, я сел…

— Ах, тебя позвали, тебе вина налили… Ну и выпей свое вино, извинись и уходи. Пойми, ты, что это все богатые люди… Что им выкинуть 15, 20 рублей на шампанское, то же, что тебе поехать на трамвае!

— Да это еще что, — вступает Коновалов — как-то недавно Назимов устраивал ужин своим «литературным друзьям»… Было 6 пиджаков, а в нашей форме хозяин Семен Назимов и… Николай Ильин! И, конечно, вино ставил… Ведь ставил? Да брось ты, наконец, свои ногти! Ставил, тебя спрашивают?

— Ну, ставил… Не могу же я пить на счет Назимова…

— Ну, конечно, душечка, не можешь… У капитана Назимова два дома в Петербурге, а у подпоручика Ильина две пары сапог…

Ильин мрачно молчит. Опять вступаю я:

— Все твое горе в том, что тебе непременно нужно лезть к людям, которые в десять раз богаче тебя…

— Зачем же тогда позволяют?

— Что позволяют?

— Да вот пить так в Собраньи?

— Ну, милый друг… Вот ты чего захотел… Собранье — клуб. И мы не кадеты, а взрослые люди. Кто хочет и может, пьет шампанское, другой пьет красное и водку, а третий вообще может ничего не пить, и никто его за это не осудит… Люди у нас служат с разными средствами. Среди солдат то же самое. Один получает из дому 3 рубля, другой рубль, а третий ни шпинта. Один пьет чай с баранками и с колбасой, а другой с казенным хлебом. А солдаты они одинаковые… И мы, офицеры, раз мы служим в одном полку и носим одну форму, тоже все одинаковы, и в строю и в Собраньи, совершенно независимо от того, кто сколько тратит и кто в какой «свет» ездит. Ты мне ответь вот на какой вопрос: заставляют тебя пить? Принуждают? Почему ты не подойдешь наедине к Цвецинскому или к Пронину и не скажешь им: «Вот ты, Максимилиан Адамович, или Борис Семеныч, звал меня тогда, а я уклонился… Ты понимаешь, я бы душой рад с вами посидеть, да не могу, денег нет…» Можешь быть уверен, что они за это будут тебя только уважать. Им просто, как богатым людям, часто в голову не приходит, особливо в веселом состоянии, что у другого может не быть денег… Да и скажи на милость, зачем ты непременно желаешь подражать Лялину и Назимову, а не берешь пример, скажем, с Феди Сиверса… Он полковой адъютант, все его любят и уважают… Когда бывают общие завтраки, обеды, ужины, и он с удовольствием сидит, и пьет, и гуляет, но чтобы Федя Сиверс, ни с того, ни с сего здорово живешь, сел бы в Собраньи хлестать шампанское… Никогда с ним этого не бывало. А денег у него, поверь, много больше, чем у тебя.

— Немцы аккуратны, экономны и расчетливы…

— Ну, возьми русского, Леонтьева, но он для тебя, конечно, не авторитет, потому что дирижирует на балах. Ну, возьми Андреева, один из лучших строевых офицеров в полку, — между прочим получает из дому столько же, сколько и ты, если не меньше — но он тоже, по-видимому, не годится. Недостаточно великолепен… Ну, попробуем еще. Командир 12-ой роты Зыков… Тут уж ничего не сможешь сказать. Русский, кончил Пажеский Корпус и две академии. Две, — военную и юридическую, и не для карьеры, а просто для себя, так как никуда из полка уходить не желает. По-французски, по-немецки, по-английски, говорит, как ты по-русски. Каждый год ездит заграницу, то в Париж, то в Италию, то в Испанию. Отец его издатель «Русской Старины» и очень богатый человек. А сам он ничего от отца не берет, а одними статьями и лекциями зарабатывает в месяц больше, чем ты получаешь в полгода… И тоже не кругом воздержатель. Я видел, как он в лагерях после четвергового обеда с длинным Лоде казачка откалывал… Ну он-то для тебя авторитет?

Ильин молчит.

— Отлично, молчанье знак согласия. Так хочешь знать его мнение о тебе? Изволь. Недавно он отвел меня в Собраньи в сторону и спрашивает: «Скажи, пожалуйста, что Ильин состоятельный человек?» — Нет, — отвечаю, — Александр Сергеич, совершенно несостоятельный». — «Так что же он так кутит? Вылетит из полка и жизнь себе испортит. А будет жаль… Славный мальчик и хороший офицер!..»

Слон пытается что-то возразить. Мгновенно затыкаю ему рот.

— И вылетишь. Делается это чрезвычайно просто. Сколько у тебя долгу в Собраньи? Наверное уже за 500 перевалило… К весне дойдет до 1000. К 1-му мая полагается весь долг ликвидировать. Отец денег не даст. Дадут отсрочку… Сунешься к ростовщикам… Вексель на две с половиной тысячи. Меньше как 150 % с таких, как ты, они не берут… Не заплатишь в срок — ко взысканию… Пришлют в полк бумажку. Вызовут к старшему полковнику. Тот скажет — мне очень жаль, Ильин, вы хороший товарищ и хороший офицер… но вы сами понимаете, вам придется уйти… — Долги твои полковые разложат на офицеров и наденешь ты синий пиджачок… И никогда, ты в жизнь свою больше в Собранье не войдешь. Будет полковой праздник, даже поздравить не посмеешь. Фамилию твою с серебра сотрут. И вообще будет сделано так, как будто бы ты никогда в полку не служил и никто из офицеров никогда тебя не знал… И сам никому не посмеешь сказать, что ты бывший Семеновец… Потому что если спросят у кого-нибудь из офицеров — был у вас такой Ильин? — то ответ будет «Не знаю, не помню, по моему не было…» А все те, которые теперь с тобой за столом сидят, и вино пьют, и шутят и ты их на «ты» называешь, пройдут мимо тебя на улице и тебя не узнают… Черная книга!..

Это последняя капля. Ильин вскакивает с дивана, затыкает уши и со слезами в голосе стонет:

— Подите вы все к чорту! Что вы меня мучаете!

Бросается в свою комнату и запирается на ключ.

Месяца два слон держится. Воды не замутит. Потом опять побежит старой дорожке.

И все это, как ни грустно, неминуемо кончилось бы для Ильина «черной книгой», если бы не произошло в его жизни важное событие, на фоне коего разыгрался трагикомический инцидент, вследствие которого синий пиджачок он все таки надел, и не по своей воле. Но стремительный уход его повел в конце концов «не к смерти, а к славе Божьей».

Вот как этот случай произошел.

В ноябре 1908 года Государь, из-за здоровья наследника, жил в Крыму, в Ливадии. Свой полковой праздник Введения мы справляли тогда в Петербурге, так сказать в «Высочайшем отсутствии».

Утром была в Полковом соборе торжественная обедня, Введение — храмовой праздник, затем молебен, на который съехались депутации от соседних полков и «старые Семеновцы», а по окончании молебна на площади, перед главным входом в Собор — «Церковный парад». «Церковный» отличался от обыкновенного парада тем, что не выносились знамена и люди были без ружей. Командир полка А. А. Зуров обошел ряды, поздоровался и поздравил с праздником. Затем поднялся на три ступени паперти и во весь голос прочел только что полученную царскую поздравительную телеграмму. Прочел и передал полковому адъютанту. «Державному шефу» прокричали «ура», музыка сыграла «Боже, Царя храни» и все разошлись. Люди строем пошли есть улучшенный обед в свои роты, а офицеры гурьбой, в перемешку с гостями, повалили есть сильно улучшенный завтрак в Офицерское Собрание.

Дежурным по полку в этот день был поручик Н. Г. Михайловский, бывший студент филолог, мужчина состоятельный, положительный и основательный, а помощником дежурного — Николай Ильин.

В Собраньи, честь честью, как полагалось, под звуки музыки, приступили к закуске, затем сели за стол, съели и выпили, что было положено. Литовёт и собранские разлили вино и начались тосты.

В промежутке между тостами, к дежурному Михайловскому подходит собранский вестовой и шепчет ему на ухо:

— Вашсродие, там в передней один вольный («вольный» на солдатском языке значило статский, человек не в форме) дожидается. Говорит от газеты «Новое Время». Желают списать царскую телеграмму, для помещения, говорит, отчета по полковому празднику, Вашсродие.

— Проведи его в дежурную комнату.

Михайловский выждал, когда замолкло ура и музыка после следующего тоста, положил салфетку, степенно встал, сделал несколько шагов к месту, где сидел полковой адъютант поручик Ф. Я. Сиверс, наклонился к нему и сказал:

— Послушай, Федя, в дежурной сидит репортер из «Нового Времени», хочет списать царскую телеграмму для отчета. Где она?

Федя Сиверс был образцовый служака. Но в эту самую минуту ему не хотелось отрываться от приятной беседы с Преображенским адъютантом, с которым они были приятели еще по Пажескому Корпусу. Он и сказал:

— Голубчик, возьми ее сам. Она в канцелярии, у меня в письменном столе, в среднем ящике. Или, знаешь что… зачем тебе самому беспокоиться. Пошли Ильина… у него ноги длинные.

Михайловскому эта мысль понравилась. Зачем в самом деле иметь помощника, если по всякой мелочи нужно бегать самому. Он степенно вернулся на свое место, подозвал собранского и сказал:

— Попроси ко мне помощника дежурного, подпоручика Ильина.

Прибежал Ильин. Он весь горел и сиял от счастья и восторга. Были для такого его настроения и особые причины, о которых впереди, но тогда и парад и гимн, и полковой марш, и солнечный холодный ноябрьский день, и парадные мундиры, и тосты, и музыка, две, три рюмки водки и два, три бокала шампанского, и все его любят, и офицеры, и солдаты, и сила, и здоровье, и 21 год от роду… И главное «то», о чем он никому не скажет… В эту минуту во всем Семеновском полку он был бесспорно самый счастливый человек. Бывают тихо-счастливые и бывают буйно-счастливые. Ильин был буйно-счастливый.

— Что прикажешь, Николай Григорьевич?

— Ильин, сходи, пожалуйста, наверх в канцелярию. Там у Сиверса в ящике в письменном столе царская телеграмма. Возьми ее и продиктуй корреспонденту «Нового Времени». Он в дежурной комнате. Если он будет что-нибудь спрашивать, расскажи. Телеграмму потом отнеси сам на место.

— Слушаю, Николай Григорьевич. — И помчался. По дороге чуть не сшиб двух собранских с блюдами. В два прыжка взлетел на 2-ой этаж в канцелярию, ворвался в адъютантский кабинет, схватил телеграмму и таким же аллюром спорхнул вниз в дежурную комнату. Навстречу ему поднялся со стула неопределенного вида седоватый господин в пенсне.

— Вы корреспондент «Нового Времени»? Очень рад! Подпоручик Ильин. — Горячее рукопожатие. — Сегодня полковой праздник. Не хотите ли позавтракать? Не хотите? А то позавтракали бы… Отличный завтрак, с вином… Я сейчас велю подать! Ну, как хотите… Вам царскую телеграмму? Я сейчас вам продиктую. Присядьте, пожалуйста. Бумаги и чернил? Ах, у вас все с собою, сию минуту!..

Ильин развернул телеграмму и стал читать про себя. Телеграмма была в две с половиной строчки:

«Поздравляю Лейб-Гвардии Семеновский полк с полковым праздником точка Уверен что потомки Петровских Потешных полков всегда и всюду окажутся достойными своих славных предков Николай».

Как дежурный, Ильин на параде не был, чтения телеграммы не слышал, а только из окон Собранья слушал музыку и «ура».

Сейчас он в первый раз читал царскую телеграмму. Читал… и глазам своим не верил… Нет, это быть не может! Такой холодной, сухой и официальной телеграммы добрый государь своему Семеновскому Полку послать не мог! Единственное объяснение: случайно подмахнул не читая… В тех случаях, когда он лично поздравлял, он говорил совсем в других тонах… Когда завтра, на свободе телеграмму хорошенько прочтут все в Полку, будет горькая обида… Да и все люди, во всей России, которые уважают и гордятся Семеновским Полком, будут оскорблены до глубины души… А Ильин в эту минуту сам был слишком счастлив, чтобы позволить, чтобы кто-нибудь во всем свете был огорчен или обижен. Необходимо было спасти положение. Что бы это ни было, упущение, недосмотр, или злостная интрига, публиковать телеграмму так, как она была написана, было совершенно немыслимо. Ильин задумался. В глубине его души зрело важное решение.

— Вы хотели продиктовать телеграмму…

— Да, да, сейчас, сию минуту. Вы готовы? Пишите пожалуйста: «Сердечно поздравляю дорогой мне, Лейб-Гвардии, — написали? — Семеновский полк с счастливым днем их полкового праздника точка Глубоко уверен запятая, что доблестные потомки Петровских Потешных… написали? — Полков всегда, всюду и везде, нет, зачеркните «везде»… всегда и всюду окажутся достойными… написали? — достойными своих славных предков Николай.

В голове у Ильина промелькнуло, что для теплоты хорошо было бы прибавить еще «душою с вами»… но, решил, что не нужно. И так, как было, получалось уже совсем прилично. На телеграмму в таком виде невозможно было обидеться.

— Ну, так как у вас вышло?

— Сердечно поздравляю дорогой мне Л.-Гв. Семеновский полк с счастливым днем их полкового праздника. Глубоко уверен, что доблестные потомки Петровских Потешных полков всегда и всюду окажутся достойными своих славных предков. Николай.

— Ну, так будет хорошо, — со счастливым сознанием исполненного долга сказал Ильин.

— Вы не откажете подписать?

— Да, да, конечно.

Под телеграммой, своим крупным кадетским почерком, Ильин изобразил свою фамилию, не забыв проставить, как учили, число, год и даже час.

— До свиданья. Всего хорошего.

И снова горячо пожав руку слегка удивленному корреспонденту, Ильин побежал положить телеграмму на место, а потом в столовую, где завтрак уже кончался.

Остальное время дня, до парадного ужина, Ильин провел в беготне по всему расположению полка, от Звенигородской до Рузовской. Нужно было посмотреть, чтобы праздничное настроение в казармах не слишком повышалось и чтобы откровенно пьяные были спрятаны в безопасные места. Взысканий в этот день не только не накладывалось, но снимались старые и выпускались, всегда немногочисленные, арестованные. Дежурному в Полковой праздник было много дела. И это свое «надзирательское» дело Ильин справлял с присущим ему вообще, а в тот день специально, щенячьим восторгом. Он влетал в роту, отмахивал дежурного с рапортом, всех поздравлял и всех трепал по плечу. Встречали и провожали его тоже всюду с широкими и ласковыми улыбками. А когда возвращался в Собрание, устремлялся в телефонную будку, где запирался и сидел по часу, здорово мешая этим и председателю распорядительного комитета, и хозяину собрания, и буфетчику Люмену, занимавшимся приготовлениями к ужину, и удивлявшимся, с чего это Ильин, который никогда раньше в этом замечен не был, вдруг захворал телефонным недугом.

Вечером, вернее ночью — съезжались к 11 часам — в Собраньи был ужин, с великими князьями, с цыганами, с командирами и адъютантами других полков дивизии, с неаполитанскими певцами, со «старыми Семеновнами» и т. д. Последние выбрались из Собранья часов в 10 утра. На следующий день утренних занятий в полку не было. К завтраку офицеры собрались поздно. С утра принесли «Новое Время», но почти никто его не читал, а те, кто и прочли, ничего особенного не заметили, в том числе и командир полка.

Но нашлись люди, которые заметили. В одном из близких полков обратили внимание, что телеграмма Семеновцам была что-то уж слишком «милостивая». Подозрительными показались: «сердечно поздравляю» и «счастливый день полкового праздника». Так царь почти никогда не писал.

Надо сказать, что фабрика царских телеграмм была сложная и тонкая. Телеграммы посылались разного рода, и соболезновательные вдовам, по случаю кончины всяких важных лиц, но главным образом поздравительные, и высоким особам, и учреждениям, и обществам, и полкам. Кроме нескольких гвардейских полков, государь был шефом многих других военных частей. Заведывали этим делом два чина царской походной Канцелярии, и главным из них был преображенец Флигель-адъютант Дрентельн. Куда бы царь ни ездил, в Крым, в Финляндские шхеры, в Москву или в Киев, всюду они его сопровождали, так как за все свое 23-летнее царствование, в отпуску, как мы все грешные, царь, никогда не был и «служебные обязанности» нес непрерывно.

Дело свое Дрентельн знал мастерски. Никогда не бывало случая, чтобы те, кто имел на это право, был обижен неполучением во время знака царского внимания. Главная трудность заключалась даже не в том, чтобы помнить все сроки и числа. Для этого держались особые календари, которые каждый день просматривались. Самое сложное было составить телеграмму, где каждое слово должно быть взвешено на аптекарских весах, и при этом еще так, чтобы телеграммы по возможности не были похожи одна на другую. А так как, при всем богатство Российского языка, поздравительных слов имеется в нем все-таки ограниченное количество, то и получались бесконечные комбинации и перестановки непременно одноценных слагаемых. Если одному учреждению писалось: «Уважаю вашу полезную деятельность на благо Родины», то другое учреждение получало: «Ценю вашу плодотворную работу на пользу Отечества», и ни на одну унцию больше или меньше. Если Апшеронскому пехотному полку писалось «славные апшеронцы», то Нижегородскому Драгунскому нужно было дать «Доблестные нижегородцы», а иначе смертная обида.

Исторически известно, что Государь Николай II к исполнению своих царских обязанностей относился самым добросовестным образом и все, что ему подавали, внимательно, от доски до доски прочитывал. Прочитывал он и все телеграммы, которые от его имени посылались, но никогда в них ничего не менял. Он знал, что лучше и политичнее написать все равно невозможно.

Вот эти-то «аптекарские весы» и были всему последующему причиной. Два года тому назад Преображенцы получили просто «поздравляю», а Семеновцы в этом году: «сердечно поздравляю». Тут что-то не так. Нужно проверить. И проверили. Проверили на телеграфе. Проверили в редакции, где показали оригинал за подписью дежурного по полку. Все стало ясно. Тексты разные. Дело пошло выше и на пятый день дошло до ушей Главнокомандующего Гвардией и Петербургским Военным округом, грозного во гневе, Великого Князя Николая Николаевича.

Николай Николаевич взбеленился, вызвал ничего не подозревавшего Командира полка и форменным образом на него наорал:

— Молокосос, мальчишка, безусый подпоручик, да еще при исполнении служебных обязанностей, ничтоже сумняшеся, по своему вкусу переиначивает собственные слова Государя Императора, слова, которые на всем протяжении Империи Российской, между 5 морями, имеют силу закона!!! Какие же порядки, какая дисциплина в полку, где такие вещи возможны?!

Генерал-майор Александр Александрович Зуров, бывший коренной преображенец, кончивший Военную Академию, образцовый офицер, прекрасный человек и один из наших лучших командиров, стоял навытяжку, как школьник, бледный, как полотно, и закусив губы. Стоял и ничего возразить не мог. По внешности проступок был, действительно, чудовищный.

Зуров вернулся к себе в Командирский дом, сел к столу и написал прошение об отставке. В 44 года его военная карьера была кончена. После этого, до самой революции, он сидел в Москве помощником заведующего Московскими дворцами, генерала Истомина, тоже старого Семеновца.

Когда в полку взяли на цугундер Ильина и стали его спрашивать, как ему могло взбрести в башку удрать такую дикую штуку он ничего толкового ответить не мог. Пьян был? Конечно, нет. Две-три рюмки водки и два-три бокала шампанского, с его тренировкой, от этого не пьянеют… Кроме того он отлично знал, что он был «в наряде», а должностным лицам пить много не полагалось. Была общая линия, которую давали, старшие, что пить можно, но пьянеть не нужно, а терять голову и вовсе нельзя. Это считалось уже провалом. Веселость и в пределах, но отнюдь не больше… А напиться на дежурстве, за это могли выгнать из полка.

А если не пьян, так что же тогда?

Единственно, чего от него добились в виде оправдания, это:

— Нашло затмение.

Но причину этого «затмения» он указать был не в силах, а может быть и сам ее не сознавал.

Вскоре последовали «кары». Полковой адъютант Федя Сиверс был посажен на 30 суток под арест. Дежурный Михайловский и Ильин были приказом «исключены» из полка и уволены в запас. Михайловский через 4 месяца был принят обратно. Ильин был уволен на совсем.

В этом году, как и в прошлые, мы жили с Ильиным вместе, но уже не на Рузовской, а на казенной квартире, в офицерском флигеле.

В первые дни после происшествия, я признаться за него побаивался, как бы он чего-нибудь сумасшедшего не натворил. Уж очень жестоко но нем ударила судьба. Жестоко и, главное, неожиданно. Все эти дни он где-то пропадал и явно от меня бегал. Когда я утром уходил, он еще спал, а возвращался всегда поздно и на цыпочках пробирался в свою комнату.

Я начал не на шутку беспокоиться. Форму он снял сразу же после приказа. Бог его знает, думаю, может быть пьянствует теперь целыми днями по каким-нибудь низким кабакам; на это денег много не нужно…

На пятый день зову моего денщика и спрашиваю:

— Ты знаешь, что случилось с поручиком Ильиным?

— Так точно, знаю. Солдаты очень их жалеют.

— Ну, а что он, заметно грустный, печальный? Я его совсем не вижу, а ты с ним разговариваешь…

— Какое, Вашродие, печальный… Утром встанут, все хохочут, свищут и песни поют… А вчера меня вальс учили танцевать… Только еще плохо выходит. Как с ним, так ничего, а один пойду, нога за ногу заплетет, и шабаш!

Час от часу не легче. С ума он сошел что-ли? Молниеносное помешательство? Тоже бывает от сильных потрясений.

Наконец на седьмой день все объяснилось.

Вечером сижу у себя и занимаюсь. Слышу, открыли ключом парадную дверь, потом стук ко мне.

— Можно, я тебе не помешаю?

— Прошу покорно… давно вас поджидаем!

Вошел Ильин. И на лице, как и весь этот месяц, блаженство, восторг и упоение. Как будто бы его не выгнали, а в чин произвели.

Он сел и стал рассказывать. Рассказывал сбивчиво и сумбурно, то со смехом, то чуть что не со слезами. А во время пауз вскакивал и пытался душить меня в своих могучих объятиях.

В середине рассказа я послал Алексеева в собранье за вином.

Выраженный обыкновенными словами нормального человека, рассказ Ильина сводился вот к чему:

На одном из первых балов, на который кто-то из наших умудрился его чуть не насильно вытащить, как раз в начале ноября, он встретил 20-летнюю девицу Наташу Бр-ль, младшую сестру одного молодого офицера. Офицера этого я хорошо знал. Они познакомились, да так и просидели вместе рядом целый вечер. Оба были неразговорчивы. Больше смотрели друг на друга. На прощанье было решено, что им совершенно необходимо увидеться еще раз и никак не позже следующего дня. Во время третьего свидания, состоявшегося в Летнем саду, на третий день знакомства, им стало ясно, что единственный выход из положения, это немедленно же пожениться. Это важное решение, не обращая никакого внимания на гулявших кругом нянек с детьми, они тут же закрепили долгим поцелуем.

Вот с этого поцелуя и началось Ильинское помешательство. Он был очень чистый и скромный мальчик. От полу-светских дам он бегал, как от чумы, а к светским относился с большой опаской. Влюблен он был в первый раз в жизни.

Разговор с матерью Наташи, — отец несколько лет назад умер, — имел место как раз накануне полкового праздника. Мать сказала, что сама была молода и отлично их понимает… Но как насчет жизненной прозы? Жить то на что? У Наташи средства крошечные, а претендент получает, или вернее не получает, 86 рублей в месяц жалованья… Пускай поступает в Академию или ищет другую службу. Вообще пусть устраивает свою жизнь на более солидных и прочных основаниях. Принимая же в соображение, что им обоим вместе 41 год, то подождать со свадьбой 2–3 года будет только полезно. А пока что, пусть видятся хоть каждый день, выходят вместе, гуляют и считаются женихом и невестой.

Ильин был на седьмом небе.

Вот в этом-то звании жениха самой лучшей и самой прекрасной на всем белом свете девушки, он и проснулся утром 21 ноября 1908 г. и заступил и а столь памятное для него дежурство.

После казуса, ход событий сильно ускорился. Мать сдалась на мольбы и дала себя убедить, что ждать дольше в сущности не имеет смысла.

Через 10 дней свадьба, в воскресенье после обедни, в приходской церкви на Васильевском острове. Свадьба самая скромная и без всякого «тарарама». Со стороны невесты в церкви будут мать и брат, а со стороны жениха только два шафера. Митя Коновалов и я.

К этому времени стали вырисовываться и материальные дела. В полку и у офицеров, и у «старых Семеновцев», что в этом отношении было одно и то же, — имелись большие связи, и в военном и в гражданском мире. Если хотели кого-нибудь «устроить», то устраивали моментально. Ильина любили и жалели и предложили ему на выбор несколько возможностей. Он выбрал Крестьянский Банк.

Крестьянский Земельный Банк с обыкновенными банками, которые торговали деньгами и занимались спекуляциями, имел общего только название. Это было крупное государственное учреждение. Занимался Банк тем, что скупал за наличные у крупных владельцев земельные площади, большей частью лежавшие втуне, иногда по несколько десятков тысяч десятин, и продавал их крестьянам по себестоимости и с баснословными рассрочками, на 20, 30 и больше лет. При помощи этого банка, с каждым годом все шире и шире развивавшего свои операции, лет через 30–40, вся необрабатываемая помещичья земля, тихо, скромно и незаметно должна была перейти в крестьянские руки. Дело было огромное, живое и интересное.

Кто-то из наших приходился двоюродным братом управляющему Банком. Поехал к нему и попросил за Ильина. Управляющий сказал, что люди им всегда нужны, но что на первых порах больше 120–130 рублей в месяц он дать не может. Пусть едет в провинцию и учится, благо молод, а там видно будет. Будет хорошо работать, пойдет вперед и пойдет быстро.

Назначение Ильину было обещано в Ярославль.

Дело начинало складываться совсем хорошо. Управляющим Отделением Крестьянского Банка в Ярославле был муж моей старшей сестры, прекрасный человек и между прочим «self made man»[1], сам сын крестьянина и в своем деле большой дока.

Я написал ему об Ильине письмо и через 5 дней получил ответ. Сделает, конечно, что может, но главное, мол, зависит от самого действующего лица.

В назначенное воскресенье, не в парадных мундирах, как полагалось, а в сюртуках, Коновалов и я явились в церковь. Ильин был в единственном своем пиджачке, в синем. Наташа в обыкновенном белом tailleur[2]. Она нам чрезвычайно понравилась. Видная, красивая и удивительно милая девушка. Для женщины очень высокого роста. Своему Голиафу-жениху — выше плеча. В смысле человеческого подбора составить удачнее пару было немыслимо.

Когда, Ильин нас ей представил и мы приложились к ручке, она отвела нас немножко в сторону и сказала:

— Спасибо вам за Колю.

Мы слегка покраснели и говорим:

— Не стоит благодарности… Теперь, Наталья Алексеевна, уж вы его держите в порядке…

Она посмотрела на нас умно и говорит:

— Я его хоть и недолго, но очень хорошо знаю. И… не беспокойтесь!

Мы еще раз приложились к ручке, а про себя подумали:

— Ну, наш слон попал в хорошие руки… Дай Бог…

После венчания мы с Митей поехали завтракать в собранье, а Ильины к себе.

В этот же вечер мы, с традиционными конфетами, провожали их на Николаевский вокзал.

Зима 1908–9 года была моя первая зима в Институте Восточных Языков. Приходилось довольно много работать. Кроме того завелись новые интересные знакомые и об Ильине я, по правде сказать, начал забывать. Написал ему как-то письмо на Банк. Он мне не ответил. Это меня не очень удивило. Я знал, что писать он вообще не горазд, а письма в особенности.

В первый раз после Ильинской свадьбы, мне удалось попасть в родной Ярославль зимой через два года. Остановился я у сестры. Один из первых моих вопросов зятю был:

— Ну, как у тебя Ильин процветает?

А тот говорит:

— Отлично процветает. И молодец твой Ильин. Когда нам про него из Петербурга написали, мы не очень так чтобы обрадовались… Люди у нас здесь простые… Пришлют, думаем, этакую гвардейскую цацу, с моноклем в глазу и с пробором до поясницы… куда мы такого сунем?… Бумаги подшивать, так, это у нас сторожа делают. Да и где ему с нашими мужиками дела делать. Это не то, что у вас в казарме: Смирно! Глаза в середину! Во фрунте не разговаривать!! В нашей работе разговаривать первое дело… Ходить, да разговаривать… Через несколько месяцев взял его с собой на разбивку участков. Так я ходок не плохой, а он меня загонял… И с мужиками первый сорт… Говорит ясно, дельно, терпеливо, десять раз одну и туже вещь повторит, и так ее повернет, и этак, покуда дойдет, куда нужно. И где он это так научился?

— Да в той же казарме, — говорю — которую вы так презирать изволите… В хорошей казарме гораздо больше рассказывают, чем орут и приказывают… — А чтобы подразнить его, добавляю: — А кроме того сын помещика… С детства в деревне жил…

— Ну, помещичьи сыны тоже разные бывают… Нет, кроме шуток, ей-Богу, молодец твой Ильин. Недавно были у меня знакомые мужики из Ростовского уезда. Я у них в сентябре разверстку делал и Ильина с собой брал. Так они мне говорят: «Ты, Иван Васильич, нам опять этого большого-то пришли… Ильина-то… Он парнишка толковый и человек душевный… И чайку попьет, и поговорит, и растолкует… Ну, и водочки выпить может… умеет!» Главное учится. Что же он у нас два года всего, а уже и межевое дело начал понимать, и землю различает и в лесе разбирается. А это наука нелегкая… В этом году представил его к повышению. Но зато по канцелярии швах… В поле — орел, а заставить бумагу написать, непременно напутает…

— Научится, — говорю, — ну, а как у него семейная жизнь?

— Да лучше не бывает. Эта Наташа у него просто чудо какая баба… Красавица, умница, и держит его крепко… Младенец у них недавно родился, великан… Премированные родители. Живут, конечно, очень скромно. Жалованье маленькое… 130 рублей. От разъездов, по трешнице в день, ему кое-что остается. Но в их годы это пустяки!.. Все так начинали. Нет, я тебе говорю, отличная пара, трогательная пара!

Вечером я отправился к Ильиным в гости. Жили они во втором этаже деревянного домика на Воздвиженской улице. Было у них весьма небогато, но очень уютно. По стенам в столово-гостинной висели полковые фотографии и стоял даже рояль, правда, довольно старенький. Шампанского нам не подавали, а пили мы чай с плюшками, ели солонину с хреном и усидели графинчик водки. А когда стали клянчить второй, то Наташа оказалась адамант и выдать еще категорически отказалась. Она то сидела с нами, то уходила в соседнюю комнату успокаивать повелительно оравшего гигантского младенца, у которого резались зубы. Лакеев в гетрах или горничных в фартучках и кружевных наколках тоже не было. От времени до времени в комнату входила средних лет и огромного роста — подстать этому жилищу великанов, — домашняя прислужница, единственная в доме. На голове у нее был платок, а на ногах валенки. Она громко давала советы Наташе насчет младенца и непринужденно встревала в наш разговор. Ей так же непринужденно отвечали. Чувствовалось, что в этом маленьком доме с большими обитателями, она не последнее лицо, и что отношения тут царят простые, человеческие, без всяких этих Петербургских фиглей-миглей.

Ушел я от Ильиных очень поздно, крепко расцеловавшись с обоими. А на следующий день утром я уехал и больше их никогда не видал.

В 11-м году меня назначили служить заграницу. В 13-м я вернулся в Петербург и женился. А в 14-м началась война.

Ильина, как молодого запасного офицера, призвали, но не знаю по какой причине в наш полк он не вернулся. Его бы, конечно, с радостью приняли.

Попал он в Сибирские стрелки. В середине ноября 14-го года сибиряки грудью защищали Варшаву. Шли страшные, кровопролитнейшие бои под Болимовым и Боржимовым. Ильин командовал уже ротой. 20 ноября его дивизия отбила девять немецких атак, почти без помощи артиллерии.

На следующий день 21-го, в самый день Введения, с утра пошли в атаку наши сибиряки. Ильин поднял свою роту, крикнул, махнул шашкой, встал во весь свой богатырский рост, и был убит наповал пулей в голову.

Слышал потом, что Наташа уехала в Америку и вышла там замуж. А премированный младенец вырос и сделался американцем.