В полдень протаяли далекие Алтайские горы с белыми папахами снега на вершинах, с накинутыми на плечи темно-зелеными бурками лесов. Где-то там, у подножья, в лощинке, как в распахнутом поле, пряталась родная деревня.

Сержант Матвей Русанов торопливо шагал по степной дороге, почти не чувствуя тяжести заплечного мешка, набитого разными подарками.

И хотя синели по сторонам знакомые перелески и рощицы, ему все еще не верилось, что только последние километры разлучают его с теми, к кому он стремился всей душой эти годы.

Сколько раз, лежа в прокопченной дымом землянке и слушая приглушенную накатами привычную трескотню пулеметов, он силился представить свое возвращение домой. Путь от станции до деревни давался ему сравнительно легко, но стоило подняться на крылечко родной избы и очутиться перед закрытой дверью, как воображение отказывало ему. Он начинал так волноваться, что уже не в силах был перешагнуть через порожек сеней.

В такие минуты Матвей терялся и, чтобы избавиться от тягостных мыслей, вынимал из кармана гимнастерки помятое, стертое на сгибах письмо и бережно разглаживал его на коленях. И, перечитывая чуть не в сотый раз, будто медленно хмелел.

«Лети мое письмо, извивайся, никому в руки не давайся! А дайся тому, кто рад сердцу моему!

Добрый день, веселая минута, здравствуй, дорогой Матвей Харитонович!

В первых строках моего письма сообщаю вам, что все детишки ваши и отец Харитон Иванович живы и здоровы, того и вам желают.

Пишет это письмо известная вам Фрося. Шлю от себя низкий поклон и пожелание здоровья.

А теперь я расскажу вам про свою жизнь. Я по-прежнему работаю в колхозе дояркой. С весны, может, уйду в полевую бригаду. Жду, когда вернется с курсов Груня Васильцова. Интересно, что она мне присоветует. Самоё меня что-то больше к земле тянет.

Собирали мы с Васильцовой подарки для фронта, то есть для вас. Насбирали целых четыре воза. Если случаем в вашу часть придут, так вы поищите хорошенько, может, свои валенки опознаете, ладные такие чесанки из чистого козьего пуху. Народ насчет подарков оказался сознательный — дают все, не жалеют. Мы-то уж тут как-нибудь, а вам надо в тепле быть. Смерзнешь, так много не навоюешь.

Побывали мы с Груней и в вашей избе. Поглядела я на ваших детишек, и сердце у меня кровью изошло — вроде сироты стали, — никакого за ними досмотру нету. А с дедушки что взять — известно, старый, не под силу ему с ними ладить. Прибрала у них в избе, меньших выкупала. Провозилась с ними до поздней ночи и ночевать осталась.

После того еще несколько раз навешала, думала, гадала и под конец решилась и пишу вам о том письмо.

Если вы, Матвей Харитонович, не против, то я выхожу за вас замуж и перехожу жить в вашу избу. Отвечайте мне скорее, согласны или нет считать меня законной женой и матерью. А то, может, за это время вы раздумали и другую себе подыскали? Если же по-прежнему сердце ваше ко мне лежит, знайте, что детишек ваших ни за что не брошу и отца, что бы ни случилось. Так что сердцем о них не болейте, помните обо всех нас и берегитесь.

Если вам там какие деньги полагаются, высылайте на меня; ребят надо обувать и одевать.

Про все колхозные новости напишу в другой раз. А сейчас остаюсь, если того не против, ваша законная жена, хоть и в загсе не записанная. Ефросинья Егоровна по вашей фамилии — Русанова.

Жду ответа, как соловей лета!»

В тот день, когда это письмо вспорхнуло в руках Матвея, ему казалось, что на свете нет более счастливого человека, чем он. Оно перевернуло всю его жизнь. Русанов и воевать как-то стал по-другому. Сознание того, что он должен вернуться к Фросе со славой и не покалеченным, а здоровым, родило в нем ту ясную и беспощадную в своей затаенности ненависть и подкрепленную дисциплиной и волей осторожность, которые делают воина неуязвимым. Фросино письмо словно заговорило Матвея от всех случайностей, и он прошел всю войну со своей батареей, не получив ни одной царапины, хотя бывал в десятках жестоких, кровопролитных сражений и дрался, не жалея себя.

И вот теперь он шел по широкой степной дороге, приближаясь к родной деревне. Сердце не унималось: то билось в виски, то принималось токать в боку, то, казалось, переселяясь в веко, дергало его, как за ниточку.

Косматые горы все круче поднимались навстречу. Сумерки крались по степи, копились фиолетовым дымом у перелесков.

Скоро Матвей задохнулся, присел на бугорок, жадно выкурил спасительную цигарку. Из-под ладони долго вглядывался в светло-зеленый ворс озимых, в черные заплаты паров.

«Пахать, кажется, начали. В самый раз ты, сержант, подоспел!» От этой мысли Матвея снова бросило в жар, и он уже не мог усидеть на бугорке, вскочил и чуть не бегом бросился по дороге, шлепая кирзовыми сапогами по мягкой, густой пыли.

Уже доносились издали лай собак, скрип колодцев, и Матвей при каждом звуке застывал на месте, словно ожидал услышать вслед за этим что-то необыкновенное. У него пересохло в горле, и он то и дело облизывал запекшиеся, обветренные губы.

Сквозь дым сумерек вспыхнули первые огоньки в избах, словно расцвели на склонах желтые цветы. Зрелище рассвеченной огнями улицы захватило Матвея врасплох.

На взгорье, перед распадком, он встал, как вкопанный, пораженный нежданной красотой деревни, долго мял в руках пилотку, шептал:

— Ах, черти, фонари на улицу вывели! Ах, добро-то какое!

Огни вызревали среди ветвей палисадов, как сочные плоды, на дорогу текли нескончаемые ручьи света.

«Где же моя халупа? — Матвей глядел на взбегающие по пригорку избы и все более терялся. — Вот так память! Явился домой — и родной свой угол не признаю!» Его смешило, трогало и даже забавляло положение, в котором он очутился. Фрося ведь подробно описывала их новую, отстроенную колхозом избу, и какая она, и где ее срубили. Матвей смотрел на это место изумленными глазами и все никак не мог поверить, что вон тот высокий, на кирпичном фундаменте, под железной крышей, с большими светлыми окнами дом, что слепил улицу на пригорке, выстроен взамен его покосившейся избенки.

Нет, тут что-то не так! Не может быть! Русанов вытер пилоткой вспотевший лоб и стал спускаться с покатого взгорья.

Но сил его хватило не надолго. На мостике через бурную, будто от радости ревущую реку он снова передохнул, прислонясь к перекладине, пахнущей свежей смолистой щепой.

«Да что они тут за строительство начали? — недоуменно подумал Матвей. — Видать, всерьез за пятилетку взялись! Наш колхоз такой — все может заново перевернуть!»

Сердце словно торопилось выскочить из груди, оглушая, стучала в виски кровь.

Замирая от тревожного чувства, он пересек улицу, подкрался к окну и, привстав на фундамент, заглянул в избу.

Он ничего не успел увидеть и запомнить, кроме сплошной белизны и сверкания, в глазах у него потемнело.

Переведя дух, Матвей снова прильнул к стеклу, да так и застыл с полуоткрытым ртом, сразу увидев всю свою семью за столом.

Ближе всех к окну сидел отец — как он постарел! А этот большой русоголовый мальчик — неужели это его сын? Дочка! Ксеня! Смуглолицая, синеглазая — до чего похожа на мать! Родные вы мои!

И вдруг он увидел Фросю. Она шла к столу, неся сверкающий никелированный самовар. Вот она поставила его на поднос, выпрямилась и наполовину окунулась в золотистый сумрак абажура.

Сердце Матвея зашлось от восторга, удивления и даже чуточку страха. Какая она стала! Он никогда не представлял, что она такая красивая!

Матвей хотел окликнуть ее, но лишь беззвучно шевельнул губами.

Словно почувствовав его наряженный взгляд, Фрося поправила густую бронзовую вязь кос на голове и повернула лицо к окну.

Матвей оторвал руки от наличника, и вдруг жгучее нетерпение подхлестнуло его. Он прошел широким двором и, взбежав на крылечко, постучал.

Скрипнула избяная дверь, в сенях зашлепали босые ноги.

— Кто тут?

Матвей скорее догадался, чем узнал по голосу, что это Микеша, его младшенький.

— Отчиняй, свои…

— А ты сказывай, кто, а то я мамку позову…

Матвей насколько мгновений стоял в темноте и улыбался, потом прижался к двери и зашептал:

— Никого не надо звать, сынок… Это я, тятька твой, пришел… Открывай!

— Тятька? — спокойно переспросил мальчик и немного помолчал, точно в раздумье, затем тоже прильнул к двери и тихо спросил: — А у тебя борода есть?

— Какая борода? — сбитый с толку, забормотал Матвей. — Нету… Зачем она тебе? — И его словно осенило. — У меня усы гвардейские есть, сынок! А бороду, если надо, отрастим! Не велика забота… Да не мучай меня, открывай скорее!

Но в сени уже кто-то вышел другой, и Матвей задохнулся, услышав мягкий, полный вкрадчивой нежности Фросин голос:

— Ты чего тут застрял, Микеша?

— А там, мам, тятька пришел…

— Какой тятька? Чего ты выдумываешь? — В голосе ее просочились радостная тревожность.

— Да наш, нам, тятька!.. Только не с бородой, а с усами!

Повисла звенящая тишина.

— Тут правда есть кто ай нет?

— Фрося… — не то простонал, не то промычал Матвей, и пока она стучала щеколдой, оранжевые круги плыли у него перед глазами, а он, шаря руками по груди, все шептал: — Фрося!.. Родненькая!.. Кровиночка! Фрося!..

Дверь в сени распахнулась. Ничего не видя перед собой, Матвей шагнул в светлый провал, протягивая руки.

— Фрося!

Она отшатнулась от него и стояла, как неживая, прижимая к груди кулаки.

— Да чего ты, родная?

— Сробела, — выдохнула она и вдруг, тихо охнув, склонилась головой к нему на грудь.

— Не надо!.. Не надо!.. Родная моя! — Он стоял, гладя ее трясущиеся плечи, не замечая, как суетятся около него ребятишки, отец.

— Да чего ж вы в сенях, идите в избу! — кричал Харитон. — Ах, господи! Будто чуяло сердце — чиню бредень… Вот, думаю, и стукнет сейчас в дверь. Ну, скажи на милость! Да раздевай его, Ефросинья!..

Облепленный детишками, Матвей вошел в избу и попал в объятия прослезившегося отца.

— Вот и дождались! Вот и дождались!.. — бормотал старик, смахивая ладошкой с темных щек слезы.

Фрося оторвалась от Матвея и уже бегала по избе, хлопотала около печки, у стола.

Затуманенными глазами следил Матвей за каждым движением ее гибкого, статного тела. Золотой короной сняли на ее голове сложенные кругами косы, лицо тревожил неровный румянец: кровь то прихлынет к щекам, то отольет. Он не мог оторвать глаз от ее полных, облитых золотистым загаром рук, от сверкающих чистыми каплями воды сережек в розовых мочках ушей, от смуглой открытой шеи, ласкал каждую черточку ее лица и не мог наглядеться.

Сбросив шинель, он сидел, окруженный детишками, и глаза его пьянели от света, тепла, ласково разлившегося в груди.

— Вот оседлали тятьку! — Харитон качал головой. — Слезайте с колен-то!.. Сморился, поди, устал!

— Ничего, тятя, пускай сидят, — разморенный нежностью, отвечал Матвей и все прижимал детишек по очереди к груди. — Кровные мои!

Он гладил русую голову старшего сына, немного смущенного непривычной лаской, перебирал косички дочери. Но, ревниво отстраняя всех, лез под ладонь крутолобый, с искристыми черными глазами на розовом лице Микеша.

Словно длился нескончаемый сладостный сон — хоть три кулаками глаза, дергай себя за белесый, поседевший чуб, чтобы убедиться, что все это происходят наяву!

А Фрося бегала по избе, и от непонятной робости все замирало у нее внутри.

— Да хватит тебе хлопотать!.. Иди сюда, посиди рядышком, успеешь!.. — просил Матвей.

— Сейчас, сейчас!.. — боясь встретиться с его глазами, бормотала она. — Вот я толечко!..

Она сама выдумывала для себя новое дело и, словно вспомнив о чем-то, выскакивала в сели. Прихлопнув за собой дверь, она стояла в темноте, трогая горящие щеки. У нее кружилась голова, слабели ноги…

— Ой, как же я буду? Как же? — шептала она. Немного придя в себя, она брала для заделья пустую кринку и возвращалась в избу.

Здесь все было по-прежнему — суетился у стола Харитон, смеялись дети, неотступно следили за ней задымленные нежностью глаза Матвея. Он роздал подарки детишкам, отцу, потом подошел к ней — она стояла, опять внутренне замерев, и обмотал ее бессильно опушенные руки голубым, легким, как пена, шарфом, поставил у ног черные туфельки.

— Зачем ты? Матвей… не надо! — робко возразила она. — Ребятишкам бы лучше чего…

— Носи на здоровье! — сказал Матвей.

— Спасибо.

— Ты, Ефросинья, не того достойна, — глядя на потупившуюся невестку, проговорил Харитон. — Тебя если и золотом осыпать, все равно мало будет… Мне перед Матвеем кривить душой нечего, по совести скажу, тебе цены нету… Может, ты одна такая на целом свете!..

Каждое слово отдавалось в ее ушах ударами колокола. Она стояла посредине избы, шепча побелевшими губами:

— Что вы, батя?.. Что вы?..

— И стыдиться тут, невестушка, нечего… Свои люди… Кому хоть скажу: душа у тебя богатая… Я вон свой век доживаю и, ежели про другого кого рассказали, не поверил бы… Ты меня ровно святой водой обрызгала и десятку лет прибавила…

— Правда твоя, отец, — тихим, дрожащим голосом отозвался Матвей. — Мне, может, жизни моей не хватит, чтоб отблагодарить ее за все!..

Губы у Фроси мелко вздрагивали, горькие слезные складки мешались с невольной зыбью улыбки, и она разревелась бы, если бы Матвей не взял ее за руку и не повел к столу.

— Может, соседей позовем? — спросил Харитон.

— Не надо, тятя, — сказал Матвей. — Побудем сегодня своей семьей… А завтра уж и с другими отпразднуем… Нам теперь много веселья предстоит… Мы ведь еще и свадьбу играть будем, правда, Фросенька?

Улыбаясь сквозь слезы, она молча кивнула ему. И так ей было хорошо, как никогда еще в жизни. Она ничего не желала больше, лишь бы видеть рядом простое, загорелое Матвеево лицо, тронутое редкими оспинами, с короткими белесыми усиками, с мягкими янтарными глазами.

После ужина, уложив детишек, они взяли подушки, одеяла и отправились на сеновал, поднялись по шаткой, скрипучей лесенке, и хлынули на них дурманно терпкие запахи трав.

Утопая по колена в сухой мякоти, Матвей прошел в глубь сеновала. Запахи тянулись за ним: то ударит в ноздри душной полынью, то листьями бадана, то повеет высохшей мятой или увядшими цветами.

— Иди сюда, Фрося, — тихо позвал он.

Она пошла из его голос, холодея от внутренней дрожи, и, точно в теплую воду, окунулась в его ласковые, бережные руки.

— Какая ты стеснительная!.. Ведь здесь никого нету… Ну, чего ты? Кого пугаешься, меня, что ли? — Матвей негромко рассмеялся.

— Да нет, — она сама не знала, что еще сковывало ее, — а вдруг кто пойдет мимо и услышит, что мы здесь?

— Ну и что?

Он обнял Фросю, опустился на сено и, тихо баюкая ее на своих сильных руках, робко прикасался губами к ее горячим губам и, словно в забытьи, спрашивал:

— Ну, как ты тут жила без меня?.. Как вынесла все?.. Детишек наших выходила! За родную мать тебя считают!.. Не легко ведь было?

— Кто его знает, — отвечала она, — когда любишь, тогда будто ничего не страшно, ничего не тяжело…

— Родная моя… — Матвей прижал ее к груди и долго молчал, не в силах выговорить ни слова: так сжало горло. — Правда твоя: если любишь, то ради того человека все вытерпишь, все вынесешь… Пусть гнет тебя жизнь, а ты не сдавайся, помни, зачем ты это делаешь, для кого выпрямляешься…

Он продолжал не спеша выспрашивать ее, и Фрося отвечала и на вопросы его и на поцелуи, и робость ее постепенно пропадала, и чувство никогда не испытываемой нежности к этому родному человеку захлестнуло ее.

В синем проеме сеновала горели нестерпимо яркие звезды. С высоты сеновала виднелись крыши деревни — они плыли в лунном сумраке, как плоты по ночной реке…

Рано утром Матвея разбудили голуби. Они нежно ворковали где-то над самой годовой, на гребне крыши.

Стараясь не потревожить Фросю, он приподнялся на локте и долго смотрел на ее розовое лицо, на разбросанные по белой подушке волосы.

Она спала, прижимаясь щекой к сложенным ладонь в ладонь рукам, на мягко сомкнутых губах ее, словно отзвук недавнего смеха, таяла улыбка.

Сквозь щели сеновала протянулись крутящиеся веревочки света, в них вплеталась зеленоватая пыль Веревочки скоро дотянулись до густых Фросиных ресниц, и она открыла глаза, встретилась с пристальным взглядом Матвея — и вишневый румянец залил ее щеки.

— Смотрю на тебя и глазам не верю, неужели я дома? Неужели с тобой? — Матвей обеими рунами приподнял с подушки волну Фросиных волос и держал ее на вытянутых руках. — Золото мое!.. Золото!..

Волосы шелковисто потекли у него меж пальцев, он зарылся лицом в пахучую, как свежее сено, мягкую волну и засмеялся. Фрося спрятала лицо у него на груди.

Ворковали голуби на крыше, словно кто-то переливал из кринки в кринку журчащую струю воды.

Гладя теплые Фросины плечи, Матвей смотрел сквозь прищуренные ресницы на дымки родной деревни, на облитые взошедшим солнцем тополя.

Во дворе загрохотало упавшее с крылечка ведро, и после недолгой тишины раздался приглушенный, как гусиное шипение, голос Ксени:

— Говорила я тебе: тише!.. Как пошел, так и повалилось все кругом… Мужичок-пудовичок!

— А ты не дразнись!.. Я вон тяте скажу, он те живо!

Фрося и Матвей переглянулись.

— Не вытерпели, — тихо сказала она. — Ну, и то правда, сроду так поздно я не зоревала…

— Чего делать будем? — спросил Матвей. — Где народ сейчас?

— На пашне. Мне тоже туда надо. С первой бороньбой управились, будем за культивацию браться.

— Это вы все с Васильцовой?

— С ней.

— Ну вот, и пойдем на пашню. Я вам подмогу немного…

— Может, отдохнешь лучше?

— Ну, от отдыха я больше устану. Истомился и так без дела!

Внизу их ожидали ребятишки. Они стали просить отца, чтобы он взял их на пашню.

— Я тебе, тять, помогать буду, — сказал Микеша и важно заложил за спину руки, надул щеки.

Матвей потрепал сына по светлому ковыльку волос.

— В другой раз. Вот отпрошусь у председателя на целый день — и айда с утра. Идет?

Ксеня из большого ковша поливала отцу на руки, а он, фыркая, шумно тер ладонями бритый подбородок, шею и все крякал:

— Ах, хороша водичка! Ах, хороша!

На перилах крылечка висела его гимнастерка, и Ксеня не сводила глаз с тускло поблескивавших двух орденов Славы и золотистых, будто прокаленных в жарком пламени медалей.

— Как думаешь: при наградах мне идти ила просто так? — спросил Матвей поджидавшую его Фросю.

— Что? — словно очнувшись, спросила она и покраснела: вчера, в пылу встречи, она видела только сплошное сияние на Матвеевой груди, несколько раз порывалась спросить его, но каждый раз, подхваченная водоворотом чувств, тут же забывала об этом.

— Иди с наградами, — подумав, посоветовала она. — Не зря тебе их дали: видно сразу, что хорошо воевал.

После завтрака ребята проводили их до ближнего проулка. И как только Фрося и Матвей остались одни, она снова почувствовала вчерашнюю связанность во всем; молча здоровалась со встречными, и неуемный румянец жег ее скулы.

За деревней она вздохнула свободнее. Тянул из степи, омывая горячие щеки, ветерок. Матвей неторопливо и обстоятельно рассказывал о виденном и слышанном в дальних походах.

Изредка, прерывая рассказ и оглядев пустынную тропку, он обнимал Фросю и целовал. И опять безудержным огнем занималось ее лицо, и она шла, долго не поднимая глаз на Матвея.

— Ну, чего ты у меня такая, а? Фрось?

— Знаешь, Матвей, я ведь дикая, кроме тебя сроду ни с кем не целовалась. Мама нас в строгости держала…

— Я гляжу, у вас добрая семья была, кого ни возьми — самостоятельный человек!..

У полевого стана она повстречали Краснопёрова. Наголо бритую голову его покрывала широкополая соломенная шляпа.

Улыбаясь, Матвей пошел ему навстречу и, не дойдя шагов трех до председателя, откозырял а доложил по всем правилам:

— Гвардии сержант Русанов явился в ваше распоряжение.

— Вольно, — сказал Краснопёров и засмеялся. — Ишь, сколько наград заработал! Наверно, в колхозе с тобой никто не сравняется!.. А ну, покажись, покажись, бравый сержант! Один бой с честью выдержал, теперь за другой надо приниматься!

— Так и знал, что с этого начнете, Кузьма Данилыч, — радостно заключил Матвей. — Подхожу вчера вечером к родной деревне и не узнаю: что твой город! Что ж, пятилетка — дело доброе, испытанное!.. Тоже сражение за жизнь! Когда на работу выходить прикажете?

— А это уж как совесть позволит, — Краснопёров ухмыльнулся, — хошь завтра, хошь через неделю. Не грех с молодой женой понежиться после стольких лет разлуки!

Фрося сгорела бы от стыда и убежала, если бы не знала эту привычку председателя грубовато вышучивать всех.

— Вечером к нам заходите, Кузьма Данилыч, — потупясь, сказала она.

— Одной выпивкой хотите отделаться? — Краснопёров подмигнул Матвею. — Не позволю! Вот урожай соберем, с государством рассчитаемся — и свадьбу закатим!

— Не без этого! — смущенно согласился Матвей и взял Фросю под руку. — А сегодня поразмяться чуток вышел.

— Дело! Валяй, валяй!

Чувствуя, что Краснопёров смотрит им вслед, они шля ровно, нога в ногу, словно боялись сбиться. Будто впервые видел Матвей эти кочующие над равнинной ширью облака, и курящиеся голубым дымком тракторы, и вкрапленные в черноту пашен цветные косынки, и коней в бороздах, и жирные волны чернозема за слепящими зеркальными лемехами плугов, и весело покрикивающих пахарей.

Завидев Матвея, они отрывались на несколько минут от работы, подходили, долго и горячо жали ему руку, справлялась о здоровье и, обещая зайти вечером на огонек, спешили к оставленным плугам.

Не успел Матвей опомниться от дружеских объятий и восклицаний — он не ожидал, что люди будут так радоваться его приезду, — как откуда ни возьмись, словно боровик из земли, вынырнул Харитон.

— А я уж, сынок, для тебя добрых коней и плужок подобрал! — сказал он, оглядывая смеющиеся лица пахарей. — Знал, что дома не усидишь, такая уж наша порода русановская беспокойная!

— Спасибо, тятя! Догадливый ты у меня!

Матвей сбросил гимнастерку, облюбовал себе полосу, поплевал на ладони.

— Отучился, поди, тять, отвык!..

— Была бы охота, а работа, она, как рубашка к телу, быстро прилипнет, — сказал Харитон.

— Ну, я к своему звену пойду, — нерешительно проговорила Фрося.

Ей так не хотелось уходить от Матвея, и, взглянув на него, она стыдливо отвела глаза. Он был в голубой майке-безрукавке. Матвей молча кивнул Фросе. Сильной, бронзового литья рукой провел он по лоснящейся лошадиной спине, взялся за плуг, свистнул лошадям и пошел, чуть покачиваясь, за плугом. Рыхлая земля черным ручьем полилась за его следом.

— Добрый плужок, тятя! Спасибо!

— С богом! — сказал Харитон и ушел следом за невесткой.

Матвей остался один. Он шел за плугом, с непривычки сбиваясь с шага, вдыхая сладковатый, нагретый солнцем запах поднятой земли, ложа пласт за пластом. Не стихая, шуршала отваливаемая лемехом земля.

Скоро спина у него погорячела, ломило от сухого зноя и света глаза, горели ладони.

Изредка Матвей выпрямлялся, из-под ладони поглядывал на идущих поодаль пахарей, на рокочущие тракторы, цветные косынки женщин. Отыскал среди них Фросин платок и улыбнулся.

Он шел, как в полусне, щурясь от яркого, затопившего землю света. Приятно ныли натруженные руки, опаленные солнцем плечи опахивал ветерок, будто кто-то гладил прохладными ладонями.

Небо было чистое, лишь у дымного горизонта выметывались сиреневые стога облаков, ветер косматил их верхушки, разбрасывая, как скошенную трапу, по краю небесной луговины.

В полдень Фрося привела к Матвею упиравшегося, как молодой медвежонок, Микешу.

— Вот, полюбуйся! — Фрося говорила строго, но глаза ее смеялись.

— Это ты откуда взялся? — делая удивленные глаза, спросил Матвей.

— А чего они, тять, меня одного оставили!..

— Ну, и ты сбежал?

— Нет, я шагом…

Матвей и Фрося рассмеялись.

— Ах ты, мужичок-пудовичок, какой непослухмянный!

— Чистый разведчик! — Матвей схватил сына на руки, подбросил, и Микеша, поняв, что ему все прощено, барахтался и визжал в отцовых руках.

Запыхавшись, Матвей опустился на траву, глядя на Фросю дремотными, тающими от небесного блеска глазами.

— Вот я тебе кваску принесла, попей, — сказала она.

Он принял из ее рук березовый туесочек, открыл замокшую деревянную крышку, и в нос ему ударил кисло-бражный аромат. Матвей пил, запрокинув голову; золотистые, точно смола, капли сбегали с его подбородка и падали на загорелую грудь.

— Ух! Услада одна! — Матвей отдышался, отдал туесок Фросе. — Спасибо! Сама охлади душу, я тебе оставил.

Она благодарно взглянула на него и припала к туеску. Приспущенный на лоб платок бросал на ее лицо слабую тень, влажно поблескивали светло-карие ее глаза. Потом Фрося присела рядом с Матвеем на мягкую, пряно пахнущую землю, достала из сумки белый калач и разделила его на три части: одну — Микеше, другую — Матвею и третью — себе. Микеша слизал белые крошки с ее горячей ладони.

— Теперь мы с тобой пойдем, слышь? — сказала она. — Отцу мешать не будем…

— Я не пойду! — Микеша решительно мотнул головой. — Я тебе, тять, помогать буду. Ладно?

Фрося оглянулась на Матвея, и он кивнул ей:

— Пускай остается!

— Есть ведь скоро запросит, а обед на стану не скоро!

— Не запрошу, мама! Я вон буду грачей пугать!

— Ничего, не пропадет с голоду, — сказал Матвей и усмехнулся. — В крайнем случае попасется, раздолье тут широкое…

— Во-во, мам! Я попасусь!

Фрося взяла туесок и поднялась.

— Как там у себя кончишь, иди домой. А мы с ним вдвоем явимся…

Она пересекла поляну, но задержалась в тени молодей березки, одетой молодой, нежной зеленью.

— А ты скоро, Матвей?

— Скоро, скоро!.. А что? Боишься соскучиться?

— Ага! — она засмеялась и пошла.

Матвей шагнул к полосе.

Под вечер, посадив на плечи Микешу, он отправился в деревню.

Хрустело под сапогами прошлогоднее жнивье, затихал вдали рокот тракторов, чистые девичьи голоса подняли над лугами раздольную, тягучую песню.

Матвей зашагал колким костбищем, держа за ноги сына, сидящего на плечах, и улыбался.

От березовой рощицы двигался навстречу высокий человек, вымеривая саженным угольником землю и ставя вешки. Матвеи сразу узнал его и крикнул:

— Здоров, лейтенант!

— Матвей!

Кинув на землю неуклюжий деревянный угольник, Родион бросился к Русанову.

Матвей опустил Микешу и заключил Родиона в крепкие объятия. Странно как! Раньше будто бы и не очень дружили, а сейчас, после стольких лет разлуки и всего, что им пришлось пережить, они встретились, как родные.

— Давно? — спросил Родион.

— Да вчера вечером… А сегодня вот уж на пашню подался, не вытерпел! Чего это ты мастеришь? — Матвей кивнул на вбитые в землю колышки.

— Участок для своего звеня размеряю. — Родион оживился и вдруг пристально уставился на товарища: — Слушай, корешок, давай ко мне в звено, а?.. Мне как раз одного человека не хватает! Неужели мы, фронтовики, не сможем себя показать?!

— Это ты верно говоришь, нашего человека только разжечь — он себя покажет! — сказал Матвей и, помолчав немного, добавил с тихой раздумчивостью: — Я вот по железной дороге ехал и от самой границы примечал: народ с жадностью за дело берется…

— Истосковались по работе, — заметил Родион.

— Это тоже правда, но одной тоской всего не объяснишь, — Матвей покачал головой, — тут что-то еще другое есть!.. Жизнь-то после войны не легкая у людей, а погляди, чего делают: где землянки дымили — деревни выросли, где одни развалины были — полгорода!.. И все куда-то спешат, торопятся, аж завидно делается!.. Вот ты мне после всего этого и скажи: а почему мы до войны в своем хотя бы колхозе не так рвались до всего? Река горная рядом, а электричеством мало пользовались, лес кругом, я строили тоже мало! И нельзя сказать, чтоб ленились — работали крепко, хлеба вдоволь было… Или сытой жизнью были довольны и мозгами не хотели шевелить? Народу было больше, а развороту такого, как сейчас, не было… Чудно!

— Молодые были. — Родион улыбнулся, словно вспомнив о чем-то своем, заветном и дорогом. — А теперь вроде повзрослели, что ли…

— Выходит, вся страна возмужала?

— Выходит так. — Родион чиркнул колесиком зажигалки, в зеленоватой расщелинке, как в цветке, заворочался мохнатый оранжевый шмель огонька; загнав шмеля под медный колпачок, Родион опоясал себя ленточкой дыма.

— Я дорогой много обо всем этом думал, — тихо сказал Матвей. — Мне кажется, что до войны нам многое легко давалось! А как попробовали у нас отнять то, без чего мы своей жизни не мыслим, мы все свое, советское, стали пуще ценить. Немалой кровью за свою свободу заплатили! И, наверно, всем людям хочется, чтоб наше еще лучше, краше, сильнее было, чем везде.

— Оно ведь всегда так, — весело подхватил Родион: — что с бою возьмешь, дороже всего на свете становится!

— Это уж точно! — согласился Русанов и снова поднял на плечи Микешу. — Заходи попозднее, лейтенант.

— А как же насчет звена?

— Ну, вот там и это дело обмозгуем!.. Отойдя несколько шагов, Матвей вдруг спохватился и негромко крикнул вдогонку:

— Непременно чтоб с женой!

Слышно было, как Родион остановился, переступил с ноги на ногу, помолчал и, наконец, глухо, точно в кулак кашлянув, ответил:

— Там видно будет.

Матвей постоял, думая, что Родион что-нибудь скажет еще, но так и не дождался.

За горами тлели последние угольки заката, в распадок медленно натекала вечерняя синь.

— Тятя, огни видать! — закричал Микеша.

Но Матвей, сколько ни напрягал глаза, ничего не видел. Сын сидел на его плечах и, конечно, видел дальше.

С бугра открылась и Матвею заплескавшая огнями деревня. Но сегодня огни казались ему обжитыми и родными.

У ворот он снял Микешу и следом за ним, не торопясь, но волнуясь, поднялся по ступенькам крыльца.

Дома была в сборе вся семья. У печки сидел отец и чинил бредень, копошась темными корявыми пальцами в тонких, как паутина, ячейках; за столом склонился над книжкой старший сын — русоголовый, сосредоточенный; рядом с ним сидела Ксеня и, высунув алый кончик языка, старательно писала что-то в тетрадке.

«А где же Фрося?» — подумал Матвей и застыл у порога.

Из горенки, сверкая монистами, вся в обновках, вышла Фрося и тоже замерла, глядя на него и улыбаясь.

И тут Матвеи заметил, что все оторвались от своего дела и смотрят на него.

— Что такое случилось? — спросил он.

— Вчера нам радость глаза ослепила и никто тебя толком не разглядел, — сказал Харитон. — Четыре года ждали тебя, а последний год — каждый вечер. Но сегодня уж наверняка знали: придешь, своего дома не минуешь!..

Оглядывая залитую светом комнату, озаренное лепестками абажура лицо Фроси, лица детей и отца, Матвей вспомнил: «А правду сказал Васильцов: что с бою возьмешь, дороже всего на свете становится».