В небольшом домике на отшибе деревни шла веселая суматоха. Фрося и Кланя, в обрызганных известью красных косынках, белили стены, Иринка, подоткнув подол юбки, встав одной ногой на голик, терла до скрипа давно немытые половицы.
— Фокстрот, а не работка! — смахивая со лба бисерный пот, подмигивая подругам, говорила она. — Говорят, под «сухую» плохо плясать… За милую душу! К вечеру так натанцуюсь, за ноги тащи — не услышу!..
Снаружи, приставив к бревенчатой стене шаткую лесенку, Ваня Яркин ввинчивал большие сверкающие изоляторы, словно прятал за наличники белых голубей. Включив свет, он стал прилаживать над самым карнизом жестяную, намалеванную крупными буквами вывеску: «Хата-лаборатория колхоза «Рассвет».
— Ну как, на уровне? — крикнул он стоявшему внизу Зорьке.
— Па уровне-то, на уровне… — услышал он голос Груни, — а вот чем мы будем печь топить? Дров-то нету!
Она стояла на снегу в черной своей барнаулке, нагруженная свертками, с чемоданчиком в руке и ласково щурилась.
— Да, загвоздка! — Яркин сбил кулаком на лоб кубанку, потом снова водворил ее на место. — Ну, ничего, не тревожься!.. Привезу сейчас своих из дому, а завтра кого-нибудь в лес пошлем!
Груня молча кивнула ему и прошла в избу. Девушки уже домывали пол.
— Да вы когда успели? — удивилась Груня.
— Мы ведь теперь не рядовые колхозницы, а из звена высокого урожая, — отводя падающие на глаза русые прядки, ответила Фрося, карие глаза ее светились лаской.
Груня невольно залюбовалась девушкой. Какая она милая, эта Фрося! С тех пор как она взяла на себя заботу о Матвеевых ребятишках, в ней появилось что-то неуловимо новое — в походке, во взгляде, в голосе.
— Что ж, теперь давайте будем прибираться, — сказала Груня. — Я вот из дому шторки принесла!..
Она прошла по влажному, в желтых плешинках краски полу, разложила на столе дождемер, прибор для анализа семенного зерна, пробирки с образцами удобрений, учебные плакаты.
— У меня дома два горшка с цветами мешаются, пойду принесу, — сказала Иринка.
— Айда! — подхватила Кланя. — А я термометр у себя возьму — все равно он у меня лишний, раз в год на него смотрю!
— А чего же я нашей хате подарю? — протянула Фрося. — Разве сноп, что с осени оставила?
— Вот красота! — обрадованно сказала Груня. — Неси, Фросенька. Лучше ничего и не придумаешь!
Через час на чисто выскобленных подоконниках стояли обернутые станиолем горшки с цветами — махровая герань, малиновые колокольчики «слезок», алые, словно прозрачные «огоньки». В переднем углу на широкой лавке уселся косматый светло-бронзовый сноп. Когда кто-нибудь из девушек бежал по избе, он вздрагивал густыми усами-колосьями.
Яркин привез дрова, с грохотом вывалил у печки охапку поленьев и стал бросать их, березовые, пахнущие морозной свежестью, на широкий под. Затрещала, скручиваясь, береста, весело запылал огонь, бросив на пробирки, стоявшие в штативах на полочке, зыбкие малиновые блики.
Просыхая, дымилась стены. В избе запаяло жилым духом.
— Вот здорово, а? Хоть университет открывай! — оглядывая разукрашенные плакатами стены, радостно заключил Яркин.
До полуночи мигали теперь приветные огоньки в хате-лаборатории, парни и девушки расходились отсюда запоздно. Иногда забредал дед Харитон, слушал, вытягивая худую, как у ощипанной курицы, шею.
— Как это ты сказываешь: перфосфат? — прервал он как-то Груню и озабоченно покачал головой. — Нашей Ефросинье ты этой самой перфосфатой всю голову забила. Ночь, в полночь проснешься, а она, знай, бубнит: «Перфосфат, перфосфат…» Ну, что это за штука такая?
— Суперфосфат — удобрение такое, дедушка, — пояснила Груня, — от него урожай бывает большой. Одно из лучших удобрений в агротехнике!
— Я, девка, этой самой агротехникой скрозь пропах, сызмальства в земле ковыряюсь… По-моему, сыпь в нее поболе назьма — она и уродит, чего ее изучать, землю-то!.. Я окрест каждую плешинку знаю, каждый бугор вспомню, как споткнусь…
— Вот мы, дедушка, и изучаем, чтоб, не спотыкаясь, большие урожаи брать, — ответила Груня.
Все смеялись.
— А сейчас я вам расскажу о группе корнеотпрысковых сорняков…
В хате снова наступила тишина, шуршали по тетрадям и блокнотам карандаши.
Неровный румянец жег Грунины щеки, она терялась от жадной любознательности комсомольцев, ловивших каждое ее слово. Чтобы ответить на иной вопрос, ей приходилось часто просиживать ночи над книжками. Чувство своей нужности всем родило в ней постоянную тревогу, будто кто-то большой и сильный каждый день наблюдал за ее работой.
В один из воскресных вечеров девушки собрались в хате-лаборатории перебирать зерно, сдвинули в ряд три стола, насыпали на каждом по небольшому холмику пшеницы и хлопотливой стайкой расселись кругом. Зеленые воронки абажуров лили ровный свет, черные круги их теней покачивались на потолке.
— Вот за такую работу я согласна трудодни получать, — сказала бойкая смуглявая девушка, — все равно, что орехи пощелкивать!
Иринка и Кланя, перебиравшие зерно уже не в первый раз, улыбаясь, переглянулись.
Смуглявая девушка отгребла ребром ладони из общей кучи горсточку пшеницы и начала торопливо отбрасывать пальцем зернышко за зернышком. Перебрав несколько горсточек, она захотела пить, потом стала поглядывать на неубывающую горку зерна. Приумолкла.
— Ну как: орехи щелкать, а не работать? — перемигиваясь с подружками, спросила ее Иринка, и девушка в ответ тяжело вздохнула. — То-то! Так к вечеру нащелкаешься, что спину не разогнешь, пока не привыкнешь; рук не поднимешь, чтоб платок с головы снять, глаза плакать будут…
— Не стращай, Ира, а то они больше не вызовутся помогать, — сказала Груня. — Лучше давайте песню начнем — все незаметней будет. Да и Ванюшка услышит — завернет, конференция в районе должна сегодня закончиться… Фросенька, затягивай!
С минуту все молчали. По гладким крышкам столов, сухо пощелкивая, перекатывались золотинки пшеницы, но вот Фрося чуть качнулась на стуле и запела мягким, полным тихого удивления голосом:
На горе… бе-лым бела…
Девушки подхватили с печальной раздумчивостью:
Рано… вишня-я рас-цве-ла-а…
Озорно, картаво выговорила Иринка.
По-лю-била… я… пар-ни-шку…
И все с какой-то отчаянной удалью и азартом:
А зав-лечь… не зав-ле-кла-а!..
За песней девушки не слышали, как остановилась у крыльца подвода, и когда звякнула щеколда, Груня, набросив шаль, выскочила в сени и столкнулась в темноте с Яркиным.
— Ну, кого выбрали, Ванюша? — нетерпеливо спросила она.
— А кого выбрали, того и привез. Новый секретарь райкома комсомола желает с нашей организацией ознакомиться.
За Яркиным на порожке сеней стоял высокий человек в тулупе. Он шагнул к Груне, поймал в темноте ее руку и крепко сжал.
— Здравствуйте! — Рука была теплая, сильная. — Ракитин, может, помните?
Груня почувствовала, что краснеет: ведь когда-то она обещала навешать его в госпитале.
— Я так и не смогла выбраться к вам, — сказала она, — закружилась, прямо беда!
— Очень хорошо, что закружились.
— А вы как, поправились?
— Не совсем, — с легким вздохом проговорил Ракитин. — В армию больше не берут… Вот остался в районе!
— Ну что ж, и здесь работы хватит! — убежденно сказала Груня. — Не всем же там, кому-то и тут надо!..
Она только сейчас заметила, что Ракитин все еще держит ее пальцы в своих ладонях, и осторожно, словно боясь обидеть его, вытянула руку и заторопилась:
— Да чего же мы стоим, идемте в тепло!
В избе Ракитин бережно снял и повесил тулуп, по-солдатски одернул гимнастерку, на которой поблескивал вишнево-темный орден Красной Звезды, и, мягко ступая высокими белыми бурками, прошел к столу.
— Добрый вечер, девушки, — щуря густые темные ресницы, сказал он. — А я кой-кого из вас, кажется, знаю!.. Вот это, если не ошибаюсь, Чучаева — она перед войной на соревнованиях первый приз взяла!
— Угадали! — Иринка тряхнула пышными светлыми кудрями и подтолкнула к Ракитину подружку. — А Кланю Зимину знаете?
— И Кланю знаю, — усмехнулся Ракитин, — на нее военком жаловался. Одна, говорит, девушка из «Рассвета» проходу мне не дает: требует, чтоб на фронт отправил!
— По крайней мере, помнить будет, — краснея, проговорила Кланя.
— Да разве на войне без нас с Кланькой обойдутся? — удивленно спросила Иринка. — Что вы!
Девушки засмеялись, обступили Ракитина.
— Подшефная палата на вас в обиде, — сказал он, — что ж это вы: два раза побывали — и глаз не кажете? Раненые скучают. Давайте устроим для них самодеятельный концерт, а? — Он задержал на Груне беглый взгляд, и синие глаза его влажно блеснули, смуглое худощавое лицо порозовело.
Ракнтин просидел с комсомольцами допоздна. Говорили о близкой весне, о тревожном затишье на фронте, о том, что надо опять завязать соревнование с горнопартизанцами. А когда, закончив работу, высыпали все на скрипучее крыльцо, под темное небо, засеянное крупными, точно вручную отобранными звездами, Ракитин подошел к Груне.
— Я тут специально для вас одну статью привез… Поговорить о ней с вами хочу.
— Пойдемте вместе, дорогой и расскажете. Или вам не по пути?
— Да мне, собственно… — Ракитин помедлил. — Постойте! Ванюша! — окликнул он Яркина. — Ты шагай, я скоро!
Он хотел было взять Груню под руку, но она отстранилась:
— Не надо так… Не привыкла я…
— Какая вы!.. — Ракитин тихо засмеялся.
Некоторое время он шел молча, глядя на отливающие тусклым оловом смежные крыши, на косматые березы, на застрявшие в ветке голых сучьев редкие звезды.
— Вы не обиделись? — спросила Груня.
— За что? — удивился Ракитин.
— Ну, за это… самое… что не под ручку с вами иду?
— Нет, нет, что вы, Груня!
— А я думала: идет, не заговаривает… — Она глубоко, с облегчением вздохнула. — Так о чем же статья-то?
— Ах, да! — Газета хрустнула в руках Ракитина. — Один кандидат наук рекомендует по совету академика Лысенко сеять озимую пшеницу на Алтае прямо по стерне, без всякой обработки почвы…
— Да ну? — удивленно протянула Груня и даже остановилась. — Нет, правда? У нас в крае редко где озимую пшеницу сеют… Рожь тоже недолюбливают: больно низкие урожаи дает…
— Он пишет, что посевы озимой пшеницы в Сибири обычно вымерзают, — ободренный вниманием девушки, торопливо пояснил Ракитин. — А Лысенко считает, что высокое жнивье спасет пшеницу…
— Но ведь поля засоряются стерней, да и нечем ей, озимке-то, дышать будет, — сказала Груня. — Как же тут быть?
Но Ракитин не ответил ей. Она оглянулась и увидела, что он стоял в трех шагах от дороги, прислонясь спиной к широкому тополю, чуть запрокинув белевшее в сумраке лицо, и судорожно теребил воротник тулупа. Груня бросилась к нему, схватила за руки:
— Чего вы?
Он дышал хрипло, тяжело, будто его душили.
— Не… бой-тесь, — сквозь зубы выдавил он. — Сейчас… прой-дет… Меня ведь… в грудь…
Она топталась около него, проваливаясь в снег, потерянная, встревоженная, ругая себя за то, что отказала ему в помощи, когда он хотел ее взять под руку. «Ох, и глупая ты, Грунька!»
— От-пу-стила… все, — тихо и расслабленно процедил Ракитин, голос у него стал мягкий. — Вот всегда так: как глотну холодного воздуха — и схватит… Возьмите газету, подумайте, может, к попытаете счастья! Ну, а я пойду… Яркин ждет, верно.
— Нет, куда же вы? — зашептала Груня. — Мы тут недалече живем… Обопритесь о плечо и пойдемте… Я вас чаем напою, отдышитесь…
Увидев, что невестка бережно вводит кого-то в избу, Маланья, чуть не вскрикнув, отступила от порога, побледнела.
— Ой, батюшки… аж в сердце ударило!..
Она провела гостя в горенку, стянула с него тулуп, бурки, велела надеть сухие валенки, потом остановилась у притолоки и долго, любовно смотрела на него:
— На войне это тебя, милый?
— Да, там…
Ракитин сидел бледный и тихий, на лбу и в нежной впадинке верхней губы проступил зернистый, крупный пот.
Боясь, что свекровь начнет сейчас расспрашивать Ракитина, не встречал ли он на фронте Родиона. Груня подошла к ней и тихо сказала:
— Не тревожьте его, маманя, пусть отдышится. Идите отдыхайте. Я сама управлюсь…
— Напои горячим чаем, варенья достань, — наказала Маланья. — и на печь его — пусть отогреется хорошенько. Всякая хворь тепла не любит…
Вздыхая, она ушла к себе.
Мягкий, затененный синей косынкой свет зализал горенку, в голубом сумраке куском льда отсвечивало большое трюмо, мерцали никелированные шары на кровати.
— Что ж вы так рано вышли из госпиталя? — тихо спросила Груня. — Ведь вам еще лежать надо.
Она вытерла ему чистым платком вспотевший лоб, и Ракитин благодарно взглянул на нее синими, словно захмелевшими глазами, устало улыбнулся:
— Не беспокойтесь обо мне. Я на работе скорее поправлюсь. Вы лучше о себе расскажите…
Незатейливую песенку тянул самовар, звякала в стакане ложечка.
Под руку Груне попался листик бумаги, она разгладила его на коленях и, неожиданно для себя самой, тихо и душевно поведала Ракитину о своем горе. А когда кончила рассказывать, подол ее темного платья был усыпан белыми лепестками.
— Вот какая моя жизнь, дорогой товарищ! Ракитин долго молчал, глядя в зеркальный бок самовара и хмурясь.
— Может, еще в партизанах, — наконец сказал он. — У нас такие случаи были. Не горюйте, Груня… Мне даже больно глядеть на вас, как вы изменились!
Груня сидела, потупив голову. Пар от блюдца плыл ей в лицо, но она не замечала этого.
А когда подняла голову, Ракитин уже ходил по горенке. Перелистав несколько книжек у этажерки, он взял с комода карточку. Парень с черной подковкой чуба на лбу чуть хмуровато смотрел на него.
— Он?
— Да. — Груня вздохнула, и Ракитин поставил карточку на место.
— Знаете что, Груня, — как бы раздумывая, не глядя на нее, проговорил Ракитин. — Я все-таки пойду… Мне уж хорошо, я отдохнул… Спасибо вам. И Ванюша меня, наверно, ждет, неудобно…
— Вот стеснительный вы какой! — Груня покачала головой я покраснела.
— Что поделаешь, — притворно вздохнул Ракитин, — какой уж есть, теперь переделывать поздно.
Проводив гостя, Груня легла в постель и долго, бездумно глядела на синюю косынку, которой была завешена лампочка, на алые, словно расцветающие на ней маки, потом взялась за газету. С первых же строк статья завладела ее вниманием. Груня читала торопливо, жадно, повторяя отдельные места по нескольку раз, окончив, начала сызнова. Но одной статьи оказалось мало. Проблема посева по стерне была ей еще не ясна. Тогда Груня соскочила с кровати и стала перебирать все книжки по агротехнике полевых культур, но о посевах по стерне нигде ничего не говорилось.
«Надо попытать агронома», — решила Груня.
В эту ночь сон не шел к ней. Просеивая в памяти впечатления дня, Груня настойчиво возвращалась к прочитанному.
«И чего это я всполошилась? — думала она, ворочаясь с боку на бок. — Спать, спать! Вон уже рассвет скоро…»
Не знала она, что в ней просыпались ненасытная жажда новизны и желание испробовать свои силы в творчестве, которое лишает человека покоя на всю жизнь и приносит ему высокое чувство удовлетворения, может быть, не сравнимое ни с какой радостью на земле.
Как только выдался свободный денек, Груня отправилась в район.
«Не зря ли я это дело затеваю? — думала она дорогой. — Посевная вот-вот начнется, работы по горло. Мало мне забот с хатой-лабораторией да звеном!»
В кабинет агронома райзо она пошла робко, почти бесшумно, и, встав на ковровой дорожке, с минуту наблюдала, как два человека, склонясь над столом, водили пальцами по большой, в синих жилках карте. Агроном был в черной сатиновой косоворотке, подпоясанной шелковым витым пояском, крутоплечий, с рыхлым добродушным лицом; прямые, как мочало, волосы его разделял ровный пробор.
Узнав в другом человеке секретаря райкома Новопашина, Груня отступила к двери и уже хотела было выйти, чтобы не мешать им, но они оба внезапно подняли головы, и Груня, краснея от смущения, сказала:
— Здравствуйте… Можно к вам?
— Подождите, я сейчас занят, — недовольно буркнул агроном, но секретарь, увидев Груню, пошел ей навстречу.
— Здравствуйте, Васильцова. Проходите, присаживайтесь… К агроному? Вот видите, Виктор Павлович, а вы жалеетесь, что люди мало проявляют интереса к вашей персоне…
Груня села в обитое кожей кресло и нерешительно огляделась: на стенах висели коллекции трав, зерновых культур, карта почв района, за стеклянной дверцей шкафа в несколько рядов стояли на полках книги — ой, сколько! Вот бы почитать!
— Я вас слушаю, уважаемая, — агроном сунул в пасть бронзового льва на письменном приборе недокуренную папиросу и сложил на столе свои пухлые руки.
Новопашин подошел к окну, высокий, стройный, в защитного цвета френче, с гладко зачесанными назад светлыми волосами, стал зажигать потухшую черную трубку.
— Не знаю, с чего начать, — потупясь, перебирая кисти пуховой шали, сказала Груня.
— Начните хотя бы с того, почему Виктор Павлович до сих пор в вашу хату-лабораторию не заглянул, — лукаво посоветовал Новопашин.
— Не разорваться же мне, Алексей Сергеевич, — агроном развел руками. — Да и хата-то у них как без году неделя…
— Но лекции-то у них Васильцова уже читает…
— Ой, какие лекции! — Груня покраснела, замахала руками. — Что вы, Алексей Сергеич!.. Просто рассказываю девчатам, о чем на курсах узнала, — и все!.. Вот бы агронома нам послушать!
— Правильно, — согласился Новопашин. — Выезжай, Виктор Павлович… А то ведь они пождут, пождут, да и рассердятся на тебя!
— Я и так на этих днях собирался, — агроном черкнул несколько слов красным карандашом на листке настольного календаря и обернулся к Груне. — Ну, выкладывайте, что у вас за дело ко мне?
Груня чувствовала себя увереннее и смелее, чем в первые минуты, может быть, потому, что у окна стоял Новопашин: улыбчивый, дерзкий, он вдумчиво рассудит, права она или нет, и поможет. Она вынула из чемоданчика книжки, скомканную газету, разгладила на коленях и, горячась и волнуясь, рассказала, зачем пришла.
Агроном взял у Груни газету, хмурое лицо его не сулило ничего хорошего.
— Я тебе по совести скажу, не таясь, — начал он, и Груня насторожилась, боясь пропустить хотя бы одно слово этого знающего человека или не понять его. — Насколько мне известно, краевое начальство не одобряет эти посевы по стерне… Да и многие работники земельного аппарата против. В один голос твердят: невыгодно… Десятки причин выставляют — и поля, мол, засоряются, и без воздуха задохнется хлеб, будет голодать в необработанной почве, растения, мол, выйдут мелкие, чахлые, с небольшими колосьями и щуплым зерном… Уродится в Сибири озимая пшеница лишь при идеальных условиях; если вторая половина лета будет дождливой…
— А как же Лысенко? — не спуская глаз с агронома, почти не дыша, выговорила Груня.
Новопашин положил трубку на красное сукно стола, придвинул стул и сел, внимательно поглядывая то на агронома, то на раскрасневшуюся Груню.
— Лысенко, говоришь? Да-а, это большой козырь в твоих руках, — протянул агроном. — Но бывает, что ученые ошибаются…
— Известно, что не ошибается тот, кто ничего не делает, — сказала Груня. — Лысенко наш, советский ученый, от земли идет, от практики…
— Поэтому он и в теорию новые идеи вносит, — заключил секретарь райкома.
Не отведя с агронома весело прищуренных глаз, Новопашин торопливо набил свою трубочку табаком, глубокой затяжкой всосал жиденькое пламя спички.
— Бывает и так. — как бы убеждая себя, проговорил агроном. — Когда один прав, а все неправы… Но и тогда тот, кто прав, должен доказать свою правоту, многих людей за собой повести… И опять-таки на деле доказать, а не на словах… Что же касается стерневого посева, то он, вообще говоря, не ахти какая новость — прием в агротехнике допотопный…
— Какой же он допотопный, если Лысенко советует сеять тракторными дисковыми сеялками? — спросила Груня.
— Сеялки мало что меняют…
— Ну, а сами-то вы как думаете: стоящее это дело? — Груня неожиданно высвободилась из стеснявшего ее кресла и стала напротив агронома, упираясь ладонями в стол, не сводя с него потемневших глаз.
С минуту в комнате длилось неловкое молчание. Новопашин пустил клубок дыма и закашлялся. Глаза его смеялись.
— Задала вам девушка задачку, а? Что же вы молчите, Виктор Павлович?
— Я? — досадливо переспросил агроном, пожимая плечами, точно поеживаясь от озноба. — По совести, я бы не стал рисковать ни семенами, ни временем, ни силой… Пусть этим делом занимаются на опытных станциях!
— Что ж, мы сами всегда должны только на готовое приходить, да? — Груня усмехнулась. — Пускай, дескать, другие рискуют. Нет, я не согласна! Если большой ученый советует, надо браться всем, быстрее проверим и в жизнь пустим!.. Если посевы по стерне оправдают себя, в страду колхозникам намного легче станет… Мы бы тогда через силу-то и в посевную не тянулись, как сейчас, на одних яровых культурах выезжаем… Тут все равно что-то надо внедрять: если не посевы по стерне, так сорт такой, чтоб нашу зимушку сибирскую вынес…
Новопашин попыхивал трубочкой, голубые глаза его восхищенно, неотступно следили за каждым движением Груни. Ай да молодчина! Так его, так его, чтоб живее поворачивался, не дремал!
Он подошел к книжному шкафу, порылся там и, видимо, найдя то, что искал, погладил ладонью раскрытую книжечку.
— Вы знаете, что сказал товарищ Сталин о науке? — спросил он Груню.
— Нет.
— Вот послушайте: «Наука потому и называется наукой, что она не признает фетишей, не боится поднять руку на отживающее, старое». Замечательные слова! Когда вам будет трудно, вспомните о них — и у вас посветлеет на душе…
— Да, да! — горячо подхватила Груня. — Что ж вы мне присоветуете, Алексей Сергеич?
Новопашин медленно прошелся по кабинету, остановился у окна:
— Я так понимаю: если дело принесет пользу народу — берись! Хорошенько изучай, готовься, но берись! Ошибешься, что ж, умнее в следующий раз будешь, Вот так! Виктор Павлович хотя и пугал тут тебя, но поможет первым делом семенами. У кого тут у нас поблизости есть озимая пшеница?
— В совхозе можно достать «лютес-ценс-0329», — сказал агроном и покачал головой. — Горячий вы человек, Алексей Сергеевич!..
— Ничего, дольше не остыну, дольше проживу. Значит, договорились? Председатель как?
— Ой, я с ним еще не советовалась! — виновато сказала Груня. — С девчатами своими говорила — они не против.
— Будет ломаться, позвони. Ему, небось, семян будет жалко, а? — Новопашин прищурился. — Тряхнули вы его там разок? Молодцы! Пусть из мужика-то вырастает!.. Посмотришь иной раз: руководитель передового колхоза, рачительный хозяин, ума не занимать, а действует, как единоличник!.. Ну, желаю успеха!.. Как вас по батюшке-то?
— Да не надо, все меня Груней зовут!
— Так вот, Груня Васильцова, раз захотелось на простор — летите, мы вам крылья подбивать не станем! Будет трудно — заглядывайте…
Груня вышла из кабинета, охваченная жарким, радостным волнением. Не заметила, как прошла светлым коридором, спустилась с лестницы. Навстречу попадались люди, и казалось ей, что все они улыбаются.
Но когда она миновала длинный, еще в голых тополях сквер и очутилась за селом, ее душу всколыхнули сомнения:
«Вот заварила кашу! А вдруг осрамлюсь? А если Кузьма Данилыч заупрямится?»
Эта мысль заставила Груню прибавить шагу.
Краснопёров был около кузницы. В деревянном станке выплясывал его огненно-рыжий иноходец, встряхивая красивой, круто посаженной головой с белым ромашковым пятном на лбу. Возле, покрякивая, не спеша ходил председатель, любуясь своим рысаком. Вот он положил на круп коня руку, иноходец сразу присмирел под властной ладонью. Подняв заднюю ногу коня, кузнец стал выбивать налипшую на копыто грязь. Рысак стоял, вросши тремя ногами в землю, и лишь стриг тугими, красными, как осенние листья, ушами.
Солнце плавилось на лемехах плугов, стекало с ослепительных зубьев бороны, рябью играло на дисках культиваторов.
— У меня дело к вам, Кузьма Данилыч, — сказала Груня.
Краснопёров отошел в сторонку и, блаженно щурясь на солнце, опустился на замшелое бревнышко.
— Садись, говори!
— Нет уж, я лучше постою. — Груне казалось, что стоя ей легче будет разговаривать с председателем.
Краснопёров слушал Груню, сняв высокую фуражку, след от нее охватывал розовым обручем глыбистый его лоб, слушал и нервно приглаживал редкие, точно пушок на голове ребенка, волосы.
— Без пахоты, прямо по стерне озимую пшеницу сеять? — недоуменно перебил он. — Где такое видано?
— А вот где! — Груня подала ему скрученную трубочкой газету.
Краснопёров читал медленно, вприщур, словно внимательно разглядывал что-то диковинное в руках своих, лицо его становилось все угрюмее, кустистые брови почти сошлись у переносья.
— Ученый, оно, конечно, нет спору, — знающий человек, — после некоторого раздумья проговорил он. — Только природа сибирская скупая, баловаться с собой не дозволяет… И опять-таки, какая от этого выгода, еще никому не известно… Вот, скажем, удобрения разные — тут полный резон, дело проверенное, никаких загадок нету, не то, что с этой стерней. Нам эти фокусы ни к чему! Хоть бы то, что положено, вовремя посеять да вовремя убрать… Ты теперь член правления, должна понимать ответственность, зря колхозным добром нечего разбрасываться…
Груня разбила носком сапога снежную корку; крошась, рассыпались ослепительные голубые хрусталики.
— Я у вас много не прошу, — сдерживая закипавшую в сердце неприязнь, сказала она. — Отведите мне три гектара после жнитва.
Краснопёрое помолчал, скрутил козью ножку, сделал глубокую затяжку так, что провалились щеки.
— Упрямства тебе не занимать, это я знаю, — ответил он и, понизив голос, тихо поинтересовался — Прославиться, что ли, захотелось?
— Это вы про что? — Груня нахмурилась. — Думаете, опозорюсь?
— Экая ты! — Краснопёров скосил в ухмылке угол мясистых губ. — Или на самом деле такая бестолковая, или глаза мне хитростью замазываешь!.. Я о другом тебя спрашиваю; чья, мол, громкая слава тебе покоя не дает?
Наконец она поняла, о чем говорил председатель, и в щеки ей хлынула кровь. Ей даже в голову никогда не приходило такое!
Она стояла, сжав губы, не глядя на председателя, обида и гнев жгли ей глаза. У нее было такое чувство, словно Краснопёров старается уличить ее в чем-то, очернить перед всеми.
— Ты не думай, что я против агротехники, рекордов и прочего, — с улыбкой, наблюдая за смущением Груни, проговорил Краснопёров, — кому хорошая вывеска помешает? Так ты прямо и скажи…
— Кузьма Данилыч, — тихо, с дрожью в голосе приговорила Груня. — Я не для вывески стараюсь!.. Я для колхоза!.. И нечего всех людей на свой аршин мерить!.. Вот! — Кровь отлила от ее лица, и, глядя в сузившиеся глазки председателя, она досказала глухо и вызывающе: — Дадите мне землю или нет?
— Да из-под жнивья ее хоть всю бери! — Краснопёров махнул рукой. — Жалко ее, что ли! — Он бросил окурок, растоптал его, поднялся. — Ну, а пока суть да дело, бросим ученые споры разводить, пойдем инвентарь проверять… До осени еще далеко, может, к тому времени остынешь.
«Не остыну… не остыну… не надейся, не на такую напал!» — мысленно шептала она, шагая за председателем и глядя в его красный затылок.
С этого дня Груне не было передышки в работе, будто кто-то гонял ее по кругу. — Всю посевную Груня со своим звеном не выезжала с поля, похудела, щеки ее ввалились, остро проступили на лице скулы. Но когда она начинала думать о том, что предстоит испытать ей осенью, в глазах словно вспыхивали острые огоньки…
Выросли в лугах стога сена, июль вызванивал косами, стрекотал сенокосилками, дышал тягучим запахом вызревших, сомлевших на солнце ягод и трав, буйствовал на горных склонах яркими, в дикой своей красе альпийскими пионами.
Наливались медовой желтизной хлеба.
Пшеница на Грунином участке выдалась густая, высокая, хоть бросайся по ней вплавь, — собрали по двадцать центнеров с гектара!
И не успела еще отшуметь колхозная страда, как Груня выбрала участок из-под яровых хлебов, шедших по пласту, с наиболее высокой стерней.
Всем звеном уносили с поля солому, очищали его от сорняков.
Как-то под вечер Варвара, поднимавшая зябь в соседнем колхозе, завернула на Грунин участок, притянув на прицепе дисковую борону и дисковую сеялку. Продисковав в два следа крест-накрест бороной, она посеяла пшеницу шахматным способом, как того требовала Груня.
Варвара работала с каким-то остервенением, круто осаживая машину на поворотах. Когда трактористка собралась уезжать, Груня подошла к ней, с тревогой вглядываясь в бледное, осунувшееся лицо, темные, настороженные глаза.
— Спасибо тебе, Варь… — сказала она. — Здорово ты нас выручила! — И, дотронувшись до горячей, опаленной солнцем руки, тихо спросила: — Что с тобой, а?
— Не знаю, как и сказать, — глядя в затянутую вечерней мглой даль, медленно проговорила Варвара. — Вчера… передали мне, будто Жудов поблизости в горах скрывается…
Она неожиданно включила скорость, и трактор, захлебываясь и рыча, рванулся по дороге.
Груня пробежала несколько шагов за машиной, крича: «Постой, Варя, постой!» — потом отстала. Долго был слышен удаляющийся гневный скрежет гусениц. Бедная Варя! Ну что ей скажешь? Ведь такое еще хуже, чем смерть!
Горе и самое ее подтачивало, но за работой Груня не чувствовала гнетущей тяжести, словно опустилось горе на самое дно души, притаилось…
Когда через неделю Груня прибежала в поле я увидела шелковистые ровные всходы озимых, праздничная их яркость обрадовала се и смутила: не переложили ли удобрений? Вынесут ли такие высокие, дружные озими злую сибирскую зиму?
Зима не заставила себя ждать, навалилась гулкими метелями, студеными, обжигающими ветрами.
После больших снегопадов Груня решила провести первое снегозадержание и однажды на восходе солнца отправилась в поле.
Жгуче мерцали снега. Где-то из бадьи со звоном и хрустом лилась в ведро ледяная вода. Дорога, розовая от восхода, бежала за деревню, выгибая на буграх блестящую спину.
У заиндевелых тополей Груню нагнала Варвара.
— Погодь, я тоже с тобой!.. — Она разгорелась от бега и часто дышала.
— Ты что это надумала? А как же я тебе буду трудодни начислять? Ведь не в звене ты?..
— А ничего мне не надо! — Варвара махнула рукой. — День у меня на курсах сегодня свободный. А дома не могу сидеть, будто покойника вынесли…
На мостике Груню поджидали девушки.
— Скорее, командир! Закоченели твои солдаты! — закричала Иринка, прыгая и оглушительно хлопая меховыми рукавицами; жалобно повизгивал под ней настил моста.
Около салазок-розвальней, нагруженных деревянными лопатами, стояла Кланя в дубленом полушубке к белой шапке-ушанке, за красным кушаком торчал топор. Прислонясь сонной к перекладине моста, улыбалась озорноватым выходкам Иринки Фрося.
— Это не то, что вчера под патефон, — выплясывая, говорила Иринка. — Без музыки и кавалера затанцуешь на таком морозище!.. — Она вдруг повалилась боком на салазки, задрыгала ногами. — Я дальше, девоньки, не пойду! Везите меня по очереди. Обморозилась до смерти!.. Никто меня, бедную, не пожалеет, никто с облупленным лицом замуж не возьмет!
— Да будет тебе. Ирка, дурачиться, слезай! — Скупая улыбка на миг осветила Кланино лицо, она с силой дернула салазки и вывалила подругу в снег.
Иринка быстро вскочила, бросилась было на Кланю, затормошила, но тут подоспела Груня.
— Знаешь, командир, — Иринка схватила ее под руку, — я вношу рационализаторское предложение: как придем — вы все возьмитесь за лопаты, а я за костер, ладно? Так мы сохраним наши боевые кадры от простуды, верно?
Даже хмуро молчавшая Варвара не выдержала и улыбалась. «Ой, девки, девки, хорошо вам — ни заботы, ни горя!»
Поле открылось за гребнистыми увалами — белое и широкое, скользили по нему дымные тени облаков, а там, где прорывалось солнце, снега вспыхивали — слепяще, как соляные озера.
На бугре все задержались. Седые гривы сугробов, расчесанных ночным ветром, обвивали сложенные штабелями шиты, за ними белели полузасыпанная снегом избушка полевого стана, крытые тока. Поля лежали, закованные в ледяной обруч горизонта.
— В наступление, девоньки! — сбрасывая лопаты, крикнула Иринка.
— Ты, Кланя, езжай на стан за дровами, — сказала повеселевшая Груня. — Мы с Варварой начнем щиты ставить, а Иринка с Фросей пусть делают кирпичи из снега!
Груня обошла участок, выглядывая слизанные ветром проплешины. Местами всходы были лишь наполовину присыпаны снегом.
Взвалив на спину верхний из штабеля ивняковый щит, Груня понесла его на середину участка. С тихим вздохом оседала под ногами снежная корка. Укрепив шит, Груня пошла за другим. И скоро на оголенных островках поля уже стояло в шахматном порядке несколько щитов.
Лицо Груни горело, к ногам и рукам прилило тепло, увлажнились глаза. А когда она увидела, что девушки тоже работают, не ленясь, сноровисто, с молодой запальчивостью, ей захотелось сделать как можно больше, но в эти минуты владело ею не желание перегнать подруг, похвалиться своим уменьем, а чувство глубокой благодарности к ним за то, что они так же любят свое дело, как и она.
Девушки нарезали из большого сугроба метровые кирпичи, развозили их на салазках по участку, выкладывали десятиметровые стенки, тоже, как щиты, в шахматном порядке. И вот вырастал на поле точно беломраморный фундамент будущего ледяного сказочного дворца. Первый же буран, как известью, затянет и зальет все провалы, и снежные стенки сравняются…
Груня мечтательно улыбнулась в, схватив широкую лопату, проваливаясь в сугробистых наметах, стала сильными и ловкими ударами раскалывать снежные глыбы. Работа эта более тяжелая, чем расстановка щитов, быстро утомляла, снег набивался в валенки, таял, варежки стали мокрыми.
Главное — не останавливаться, не передыхать. Раз, два, три, четыре! Синеют в сугробе трещины. Теперь поддавай снежный кирпич лопатой снизу осторожно, чтобы не поломать, и вот искрящийся кусок на весу.
В сумерки, когда шумные, возбужденные девушки возвращались с поля, ветер уже строгал сугробы и гнал по гребням снежные стружки.
«Ну вот, вовремя поспели! Ночь пометет — и закроет нашу озимку», — успокоенно подумала Груня.
У мостика сна распрощалась с девчатами и Варварой, свернула к своему двору и увидела у ворот свекра, видимо, поджидавшего ее.
— Ну, как у тебя?
— Щиты расставили, батенька… Валов понаделала …
Терентий держался за железное кольцо калитки, точно не хотел впускать Груню в дом.
— От Родиона ничего не получала? — Глаза его пытливо следили за невесткой, и Груня почувствовала, как к сердцу подбирается сосущий холодок.
— Пропал где-то парень — ни слуху, ни духу, — не дожидаясь ответа, проговорил Терентий и вдруг обдал горячим дыханием ее лицо. — Что б там ни случилось, мы завсегда родные тебе, слышь?.. Работай, знай, и в руках себя держи!..
Толкнув ногой калитку, он шагнул во двор. Груня шла за ним, как связанная. Неужели они догадываются? Нет, нет, пока хватит сил, надо молчать!
Груня долго не могла успокоиться и, только когда все в доме заснули, раскрыла газету.
На улице завывала вьюга, и Груня, отрываясь от шелестящих страниц, думала о пшенице: не оголил бы ее ветер, не поломал бы хрупкие всходы… Потом снова читала. Бои шли под Сталинградом. Становилось страшно, что, может быть, в эту минуту кто-то лежал на снегу, обливая его своей кровью. И чудилось Груне — так хотело сердце, — что Родион тоже там, в самом опасном месте, лежит а промерзлом окопе и стреляет, стреляет…
Сон смыл все тревоги, насытил Груню радостью.
…Она забрела с головой в пшеничный разлив и долго вслушивалась в атласный шум хлебов. Колосья цеплялись за волосы, щекотали шею. «Неужели это мы всё вырастили? Неужели это наши руки сделали?» Пшеница кланялась ей в пояс, тянулась к ее ласковым рукам и шумела, шумела: «Твоя… твоя…» Откуда-то появился Родион, сияющий, тихий, ласковый. «Ишь, ты какая у меня мастерица, а я и не знал!» — сказал он, и Груня, смеясь и плача, стала целовать его и проснулась.
За промерзшими окнами скулила незатихающая вьюга, о железную крышу билась голыми ветвями береза…
Никогда еще за всю спою жизнь Груня так не ждала весну, как в этот год. Лишь только стало припекать солнце, она со своим звеном проводила все дни в поле. Еще по снегу сделали первую подкормку, провели задержку талых вод.
Но пшеница не поднималась. Точно размыло озимый клин полой водой. Груня, как больная, бродила по участку. Земля лежала серая, в бурых травяных пятнах и колючей прошлогодней стерне. С тоскливой жадностью выискивала Груня редкие ростки.
«Неужто не встанет? Неужто все кончено?» Глядя на нее, девушки тоже ходили хмурые, и однажды Фрося не выдержала.
— Знаешь что, Грунь, — сказала она, — так мы изведем себя и станем на людей не похожи. Давайте уговоримся неделю сюда не заглядывать, тогда все яснее ясного будет…
Груня согласилась. Но уже через пять дней не вытерпела, чуть свет поднялась и тайком ушла из дому.
Солнце еще было за горами, лишь просачивался в небе розоватый восход.
Груня огородами выбралась за деревню и, обогнув сизый, сквозной лесок у реки, очутилась в открытом поле.
Она шла быстро, но ботинки вязли в густой, липкой грязи. Скоро выбившись из сил, Груня попробовала сойти с черной, расквашенной дороги и пробираться пашней, но земля была топкой, ноги проваливались по колено, Тогда Груня пошла через голый кустарник, по обочине. Дорога, точно черная, дегтярная река, текла в степь и, казалось, не убывала.
Впереди за редким гребешком березовой рощицы лежал заветный участок. Вот от того лысого валуна, что застрял на краю поля, уже будет видать его.
Низко над пашнями летели горластые вороны, было слышно, как крылья со свистом разрезают воздух…
Как только Груня увидела рыжую макушку старого, полуразвалившегося шалаша, она рванулась и побежала.
Гулко стучало сердце. Вот сейчас плеснет в глаза голубоватая пена всходов!
На взгорье Груня остановилась, задохнулась, широко раскрыла глаза. В первое мгновение ей показалось, что по всему участку стелется светло-зеленый дымок озимых, но то были лишь редкие клочки всходов, как оставшиеся после дождя лужицы. Перед ней лежало мертвое поле, все в поблекшей траве, точно в ржавчине.
— Да как же это?.. Что ж это такое? — дрожащими губами шептала Груня.
Будто оглушенная, стояла она на бугре и, не мигая, глядела на эту голую, в нищенских заплатах всходов землю, отказавшую ей в заслуженной радости. У нее все дрожало — ноги, руки, губы. Бессильно опустившись на колени у края поля, она, судорожно всхлипывая, выхватила из земли бледный, почти прозрачный стебелек: жалкий, точно крохотный птенчик, он беспомощно лежал в ладонях.
Слезы застлали ей глаза. Груня присела па теплый бугор, опрокинулась навзничь на высохшие стебли бурьяна и долго лежала так, не вытирая копившихся в глазницах горячих слез. Она жестоко упрекала себя за то, что слишком поспешно взялась за новый опыт, не разузнав всего как следует. Но в чем же она ошиблась? Где не доглядела?
Солнце выкатилось из-за горы, золотя верхушки леса, застенчиво розовело небо, подрумянивая в низине лужицы.
Груня перестала плакать, лежала, опустошенная и тихая, бездумно глядя в небо.
Крались по степи тени облаков, окунались в прозрачную голубизну ласточки, дрожала у самой щеки сухая былинка.
Вздохнув, Груня села и медленным взглядом обвела поле. Все было так, надеяться было не на что.
И вдруг она вскочила. А как же выстояли вот эти упрямо колышущиеся на слабом ветру изумрудные ростки?! Значит, могла выжить и вся пшеница? Значит, они серьезно в чем-то ошиблись? В чем?
Ока ласкала взглядом одинокие щетинившиеся островки всходов, и в душе ее тоже словно прорастали зеленя.
Выходит, не зря старались, не все еще потеряно! Ей не будет стыдно глядеть а глаза девчатам, Ракитину, Новопашину, всем.
Груня неторопливо обежала участок.
«Раз выжили — надо им помочь, — думала она, любуясь светло-зеленой зыбью редких всходов. — Съезжу за удобрениями, подкормим — и пусть тянутся к солнышку…»
Теперь Груня готова была начать все сызнова.
Она поправила сбившийся платок и зашагала в деревню.
Земля лениво нежила под солнцем сильное, смуглое свое тело и ждала жадного прикосновения человеческих рук.
Дома, не заговаривая ни с кем, Груня прошла в горенку, села к столу, быстро исписала несколько листков, вложила их вместе с бледным ростком в конверт и написала адрес: «Москва. Академику Лысенко».