Под вечер, привязав лошадь у палисада, Груня забежала на станцию, надеясь встретить кого-нибудь из односельчан, и на платформе заметила по-городскому одетых мальчиков и девочек. Они сидели на узлах и баульчиках и грызли сочные морковки, которыми одарила их сердобольная колхозница.

— Чьи это такие? — спросила Груня.

— Сироты горемычные, — полуоборотясь, ответила ей сгорбленная, темнолицая старуха, повязанная черным платком.

— А куда их, бабушка?

— Сказывали, в Горском районе будут определять в приютский дом, абы как… — Старуха помолчала, скорбно сжав большие суровые губы, и подняла на Груню осуждающие глаза. — Где их только нету ноне… Как семянки горькие, война проклятущая по всему белу свету разбросала…

У набухших век ее вызрели слезы, казалось, вот-вот скатятся по морщинистым щекам, но старуха пристально, не мигая, смотрела поверх ребячьих голов, и словно ветер высушил ее глаза, сковал их льдистым, гневным блеском.

Груня протискалась поближе к ребятишкам.

«Ну чем бы им помочь? Чем? — захлестнутая жалостью, думала она. — Родненькие мои… Ведь вам ровно дела нет до того, что случилось в вашей жизни. Несмышленыши…»

На платформе было ветрено, морщинились мутные лужи, в станционном скверике еще серели остатки грязного снега. Ребятишки совали в карманы курточек посиневшие кулачки и, толкаясь, смеясь, что-то громко кричали друг другу.

Их увлекала шумная станционная толчея, сиплые гудки паровозов, блестящие рельсы, огоньки светофоров, медный позеленевший колокол, который пел, когда они запускали в него камешками.

Груня не сразу заметила стоявшего в сторонке большелобого мальчугана лет четырех. На нем была черная матросская куртка с бронзовыми пуговицами, брюки-клеш, наползавшие на стоптанные ботинки; большая клетчатая кепка, надетая козырьком к затылку, наполовину прикрывала покрасневшие уши.

Груня подошла к нему, и он рывком поднял голову.

«Мамоньки! — чуть было не вскрикнула она. — До чего на Родю похож!»

У мальчика было широкоскулое лицо с глубокими темно-карими глазами, мягко-круглый подбородок, разделенный нежной, будто вдавленной пальцем ямочкой.

— Ты чей? — спросила она, не в силах унять дрожь в голосе.

— А ты чия?

Едва услышав голос мальчика, Груня задохнулась от волнения и вдруг притянула его за плечи. Он не вырывался. Она ласкала глазами его лицо, отыскивая в нем неуловимо родные черточки, изумляясь и радуясь тому, что всем своим неоформившимся обликом мальчик разительно напоминал ей Родиона.

— Как зовут-то тебя? — опомнясь, спросила Груня.

— А тебя как? — с задорной настойчивостью повторил мальчик, и она рассмеялась.

— Да ты чего чудной такой, а? — Она торопливо рылась в своих карманах, но ничего не находила. — Груней меня зовут… Из деревни я, в колхозе живу…

— А меня Павлик… Мы из города приехали вон с той тетей… Папка на фронте, а мама… — Мальчик замялся, низко опустил голову и досказал шепотом: — Нету мамы…

Груня прижала мальчика к себе. Он притих у ее плеча и дышал теплом ей в щеку.

— А это у тебя чего? Кнут? А ты что, на коне ездишь? Дай, — он дернул за кнутовище, которое Груня держала подмышкой, и она расслабила руку.

— Бери!

— Насовсем?

Груня улыбнулась:

— Бери насовсем.

Мальчик схватил кнут, бросился к своим товарищам, но вернулся. Он доверчиво подходил к Груне, мигая светлыми ресницами.

— Тетя, — он просяще заглянул в ее глаза, — а ты придешь еще?

— Приду.

Она смотрела вслед, едва сдерживаясь, чтобы не побежать за ним, чувствуя, как теплеют ее веки.

Станцию затягивали синие сумерки. В заезжей Груня задала коню корм и легла на отведенную ей в общей комнате койку.

Не спалось. Мешали непривычные шорохи чужой, необжитой избы. Мигала под потолком тусклая электрическая лампочка, скрипуче, как полоз на снегу, пел за стекой самовар, из полутемного угла доносился смешливый шепоток, словно пробивался сквозь бурелом и каменья невидимый ручей.

Груня думала о посевной, об уцелевших островках озимой, которую надо было подкормить теперь добытым удобрением, но странна, мысли эти сейчас мало волновали ее.

Заслоняя все заботы и тревоги, вставал перед ней кареглазый мальчик и спрашивал: «Тетя, а ты придешь еще?»

«Озорной какой… И кепку зачем-то задом наперед надел», — она улыбнулась, боясь сознаться себе, что такой баловной, непоседливый он еще больше ей по душе.

«Измаешься тут за ночь, — решила вдруг Груня, — поеду домой».

Она быстро собралась и вышла во двор. Лошадь, стоявшая под навесом, покорно потянулась за ней, задевая копытами смутно белевшие на земле оглобли.

От улицы повеяло дремотным покоем, лишь жалобно крикнул где-то колодезный журавль, и снова стало тихо. Красными углями в окнах изб тлели огни; тянуло горьковатым дымком.

В полях было пустынно и тихо. Приподнимаясь в телеге, Груня не отрывала глаз от сверкающей, как монисто, нитки станционных огней. Они то взлетали, путаясь в оголенных ветлах рощицы, то пропадали, заслоненные бугром, и тогда возникала в небе зыбкая белесая муть, похожая на отсвет далекого степного пожара.

«Напрасно, поди, всполошилась», — думала она, провожая взглядом последние бусинки, пока тьма не раздавила их.

Мысль о мальчике согревала Груню, торопила в деревню, и она не чувствовала себя такой одинокой и осиротевшей, как прежде.

Как чугунная, гудела под телегой подмерзшая к ночи дорога, булькала железная уздечка, шагали вдоль обочины телеграфные столбы, соединенные паутиной поющих проводов. Груня погоняла лошадь. И мысли ее, то радостные, то беспокойные, как эти нывшие в ночи провода, не давали ей покоя.

На рассвете дорога свернула в бор; в глубине его, рассекая поляны и чащи на пестрые лохмотья, заметались золотые лучи. Сочилась сквозь голые ветки синева неба, светлела за сосенками березовая, атласно-белая опушка.

За поворотом полыхнуло в глаза Груне слепящее, в солнечных светляках озеро.

У берега, вдавив в желтый песок колени, точно молясь на взошедшее солнце, пил воду здоровенный мужчина, медленно черпая ее пригоршнями. Груня видела его лохматую рыжую голову, серую, как еловый пенек; шею, вросшую в покатые плечи. Грязная, обветшалая рубаха, растянутая могучими лопатками, казалось, вот-вот расползется. Желтые разбитые сапоги щерились отставшими подошвами.

Услышав тарахтенье телеги, человек оторвался от воды и метнулся в кусты, оставив на влажном песке рыжие вмятины следов.

«Да ведь это Силантий Жудов!» — подумала Груня, и колючий озноб сковал ее спину. Не успела она опомниться, как Силантий выскочил вперед на дорогу.

Груня невольно потянула вожжи, и лошадь стала.

Жудов двигался навстречу вихляющим шагом, быстро и жадно озираясь по сторонам. Не дойдя нескольких шагов до телеги, он перепрыгнул через канаву и остановился около молодой осинки, обняв тонкий ствол заскорузлой рукой. Мутные, блуждающие глаза его следили за каждым движением Груни. Ворот когда-то розовой, теперь выцветшей рубахи был оторван, с медной свалявшейся бороды срывались светлые капля и падали на заросшую волосами грудь.

— Не признаешь, товарищ Васильцова? — глуховато спросил Жудов, чуть разжимая рот и обнаруживая темный провал в верхнем ряду зубов. — Или на собрании постановили не признавать?..

Вид этого одичалого, заклеймившего себя перед всеми человека внушил Груне невольный ужас. С нескрываемой ненавистью и презрением смотрела она на измятое, в ржавчине щетины лицо, и чувство гадливости боролась в ней с желанием ударить наотмашь по этим наглым голубым глазам. Как он смеет так спокойно глядеть на нее, на эту осинку, которую он обнимал, на траву, примятую грязными сапожищами?..

— Нет… Приз-наю, — пересиливая себя, тихо сказала она, не спуская с Жудова настороженных глаз. — Ты у нас один такой оказался…

Лицо Силантия как-то отяжелело, глаза уползли в глубокое надбровье, поблескивали холодно и недобро.

— Что ж Варвара?

Он переступил с ноги на ногу, треснула под сапогом сухая веточка.

— Ничего, живет…

— Одна?

— Зачем одна? С ребятами, с колхозом…

Ей стоило больших усилий отвечать ему, глухая ярость и омерзение душили ее, и, точно угадав ее состояние, Жудов шагнул к телеге, облокотился на край и вздернул жесткие брови.

— Поди, брезгуешь мной, а? Не бойсь, моя грязь и тебе не пристанет…

Груня проглотила слюну и, чувствуя, как тяжело бьется сердце, подалась чуть вперед.

— Ты!.. Шкура!.. Счастье твое, что ты на моем пути попался, не совладать мне с тобой!.. А то б живым не ушел, гад ползучий!..

Жудов отшатнулся, в глазах его плеснулся страх. Он как-то сжался весь, втянул голову в плечи, воровато огляделся.

— За что ты меня так, а? — хрипловато выдохнул он. — Али я тебе на горло наступил?

— Ты на душу нам всем наступил, — зло, сквозь зубы выдавила она, — всю деревню позором своим покрыл!..

Он рванулся от телеги через канаву и снова стал около осинки, уцепился за нее рукой, глядел, насупясь, угрюмо и хищно.

— Все мы на ногах да на грехах живем… — шаря рукой по груди, проговорил он. — Хлебца нет у тебя? — Лицо его сразу размякло, заискивающая улыбка коверкала губы. — Вторую неделю во рту не держал, все больше кореньями питаюсь… — Он опять шагнул к обочине дороги, просяще и жадно глядя на нее.

— Нету у меня для тебя ничего, — раздельно и тихо выговорила Груня и понизила голос до шепота: — Родион мой голову сложил, а я… а я буду тебя хлебом кормить?.. Землю вон ешь, камни грызи, сдохни, чтоб имени твоего не знать! — Она вскочила на ноги в телеге и крикнула: — А ну, уйди с дороги! — и что есть силы хлестнула вожжами лошадь.

Телега рванулась. Ослепленная яростью, задыхаясь, Груня гнала лошадь.

Телегу бросало на ухабах, и точно валились в стороны встречные березки. Нечем было дышать, звенело в ушах, жгло в груди, словно насыпали туда раскаленных углей.

— Ах ты, шкура!.. Ах ты, предатель!.. — шептала она и вдруг рухнула на колени, упала головой в ворох соломы, закричала надрывно, стонущее: — Родя!.. Роденька мой!..

В ближайшей деревне она остановила лошадь у сельсовета. Выслушав ее, председатель сразу схватился за трубку телефона. Груня немного постояла, вышла…

Измученная волнением, она прилегла на охапку соломы, скупое весеннее солнце пригрело ей спину, и скоро словно кто-то забаюкал ее на мягких руках…

Солнце уже высоко стояло над степью, когда Груня проснулась.

Полосатое рядно степи стало сворачиваться, потянулись рыжие увалы, холмы все круче взбирались в небо, и скоро услышала Груня привычную с детства воркотню реки. Она бушевала за глянцевым красноталом, бросая хлопья пены на мокрые лысины камней.

И хотя до деревни было еще далеко, шум реки напоминал Груне, что она скоро будет дома.

Деревня открылась вечером, мигая сквозь темные груды листвы десятками электрических огней. Глухо, как под землей, роптала река, в шуме ее растворялись крики баб, загонявших скотину по дворам, лай собак, скрип колодцев.

Груня въехала в улицу, и ноздри защипал едкий дымок: кто-то разжигал на крылечке сосновыми шишками самовар.

Из темного проулка, посвистывая, выбежал на дорогу мальчишка; в приплясывающей его походке показалось Груне что-то знакомое, и она негромко окликнула:

— Зорька, это ты?

Оборвав свист, паренек бросил на землю цигарку, раздавил сапогом светлячок окурка и, когда Груня поравнялась с ним, пружинисто вскочил в телегу.

— Вот погоди, я скажу бате, — строго сказала она.

Они окунулись в полосу света, упавшую из окна на дорогу. По-цыгански смуглое лицо молодого деверя таило столько наивного притворства, что Груня чуть не рассмеялась.

— Это ты насчет чего? — спросил Зорька. — Тятя сам сколько раз видел, что я курю… Подумаешь!.. Он даже мне собирался деньги на табак дать…

— Наверно, в тот раз, когда вожжами тебя потчевал? — весело поинтересовалась Груня.

— Когда это было? — пожал плечами Зорька, — Что-то не припомню! Приснилось это тебе в дороге! Не вздумай ребятам рассказать про эту чепуховину — тебя же и засмеют, разве кто поверит? — И как ни в чем не бывало он быстро перевел разговор на другое, словно поведал тайну, которую долго вынашивал: — Слышь, я хочу тебе помочь! Не смейся, я всерьез! Сегодня свою гвардию собирал. Со всей деревни для твоего участка золу стаскаем. Ребята клятву дали. Не веришь?

Груня улыбнулась: ей была приятна эта забота бескорыстно преданного ей деверя, вожака всех деревенских мальчишек.

— Мы это ловко сделаем, не придерешься! — хвастливо заявил Зорька. — А если кому и накостыляют по шее, ты тут ни при чем. В хорошем деле без риска нельзя!..

У ворот он взял из ее рук вожжи.

— Иди, я отведу на конюшню сам. — И когда Груня двинулась к калитке, тихо, с оттенком наигранного равнодушия в голосе попросил: — Ты насчет курева-то не говори тяте. А то ведь на него как найдет: один раз мимо ушей пропустит, а иной раз шкуру спустит… Он ведь разницы в этом не понимает!

Неизвестно чему радуясь, Груня поднялась на крылечко.

Тепло избы обласкало ее. Белые, как яичная скорлупа, стены, облитые светом большой электрической лампочки, заставили на мгновение зажмуриться.

По избе не спеша ходила свекровь, стучала ухватом у шестка. На затылке ее, как у девочки, торчали куцые косички с красными лоскутиками на концах вместо ленточек.

Пахло разогретой сосновой стружкой, пенившейся вокруг верстака, у которого стоял Терентий, выпустив на рубаху светлую бороду. В его седых кудрях на голове и прядях бороды блестящими сосульками висели стружки.

— С приездом, — он кивнул, отвечая на приветствие невестки. — Чем порадуешь?

— Не зря съездила, батенька… Привезла удобрение!..

— Не перехватили? — азартно вскричал старик. — Вот и ладно! Иные ждут, когда им на золоченом блюде принесут добро всякое да еще в рот положат… Эдак, эдак… Оно известно: боевым само все в руки идет, а у беззаботных все сквозь пальцы…

— Недаром нашего разлюбезного Кузьму Данилыча не беззаботным считают, а передовым в районе, — тихо заметила Маланья и словно слизала языком улыбку, готовую появиться на тонких бескровных губах.

— Передовой-то он передовой, да бестолковый! — загорячился старик. — Спотыкается больно часто без Гордея Ильича Парторг ведь у нас хоть куда! При нем как-то больше порядка было!

— Будет тебе, Тереша, — сказала Маланья. — Чего ты, право слово, разволновался? — Она тихонько дотронулась до жилистой руки мужа, склонилась, ища глазами его взгляд, но Терентий отвел глаза и, насупившись, стал шаркать рубанком по доске.

Шипя, змеисто извиваясь, поползли с верстака стружки.

— Садись, наголодалась, поди, за дорогу, — позвала Груню Маланья.

Свекровь всегда удивляла Груню редкой в ее годы подвижностью, сноровкой, ненасытной любовью к работе. Вместо со всеми колхозницами она выезжала в страду на поле, не отставая от молодых, вязала, жала, дотемна не разгибая спины, а дома, едва успевали все в семье умыться и переодетая в чистое, как уже шипело на большой сковороде сало, дымилась в чугунке пшенная каша, и Маланья несла к столу накрытые полотенцем теплые блины. «Ты у нас, мать, десятирукая, что ли?» — шутливо спрашивал Терентий и ласкал узкие плечи жены любовным взглядом. Она не отвечала, присматривая за всеми, наполняя опустевшие чашки, подрезая ломти свежего хлеба.

Сколько раз Груня пыталась помогать свекрови, но Маланья мягко и настойчиво отводила ее от домашних забот. «Пользуйся судьбой, пока я жива и здорова, — говорила она, — еще на твой век хватит, наработаешься».

В избе у нее всегда было опрятно: стены часто подбеливались, висели на окнах натянутые гармошкой белые шторки, на подоконниках стояли оранжевые горшочки с цветами, крашеный пол пеленали пестрые домотканые половички.

Приготовив ужин, Маланья опустилась на табуретку, сложив на переднике свои маленькие, почти детские руки, и залюбовалась невесткой.

Как слабый отблеск пламени, лежал на лице Груни нежный загар. Она сняла с головы платок, и каштановые косы соскользнули ей на колени.

Груня наклонилась к блюдечку с чаем, на лицо ее упал золотистый блик, озарил зеленоватую, ключевую чистоту ее глаз, затененных густыми ресницами.

С материнской нежностью вглядывалась Маланья в милое, раскрасневшееся лицо невестки и не решалась начать давно обдуманный разговор, боясь потревожить ее нечаянным упреком.

Груня подняла глаза.

— Что, маманя?

— Ничего, так я… ешь, ешь, — пробормотала Маланья и оглянулась на мужа.

Терентий, покачиваясь над доской, снимал с нее тонкую, шелестящую вязь стружек.

— Брось ты, Грунюшка, опыты эти самые, — зашептала Маланья. — Брось! Что тебе, больше всех надо, что лм? Ну, что тебе в них, в опытах-то? Какая сладость?.. Одно беспокойство… Растила бы одну яровую — и ладно!.. А тут извелась, думаючи обо всем!.. Брось!..

Рубанок перестал скользить по доске, звякнуло отставленное невесткой блюдечко. Лицо ее посуровело, выцвел на щеках румянец, проступили побледневшие углы скул, упрямо выдался подбородок. Такую быструю перемену в лице невестки Маланья замечала всегда, когда Груня была чем-нибудь обижена.

— Это ты чему, мать, учишь Аграфену, а? — гневным шепотком начал Терентий, точно ворот рубахи туго стянул ему шею и он задыхался. — Хочешь, чтобы она на тех была похожа, кто дальше своего носа не видит?

Хлопнула дверь, и в избу вбежал Зорька. Серые влажные глаза его встретили испытующий взгляд отца, он шмыгнул носом и отвернулся.

— Опять насквозь прокоптился? — спросил Терентий, сдвигая седые навесы бровей. — Ох, доберусь я до тебя, парень! Не посмотрю, что женихаешься…

— Да что вы, тятя! — Недоумение, выразившееся на липе Зорьки, было так неподдельно, что даже сидящая у стола мать выжала на свои тонкие губы невольную улыбку. — Я с того разу, как вы мне внушение сделали, в рот не беру, с одного запаха тошнит…

— Не скоморошничай! — сердито оборвал его отец. — И в кого ты у нас пошел, ума не приложу! Все у тебя не как у людей — шиворот-навыворот, Вертишься, как карусель на ярмарке… Отвел коня?

— Да! — Зорька мотнул курчавой головой. — Чуть не забыл: куда ты, Грунь, кнут девала? Конюх здорово ругался. На вас, кричит, не напасешься! Уж я ему так и этак, ничего не слушает!..

— Кнут? — На гладкий лоб Груни набежала легкая рябь морщинок. — Парнишке одному на станции отдала. — Она заметила настороженное лицо Маланьи и решительно досказала: — С лица — вылитый Родя… К себе хочу забрать! — Мальчик опять, как живой, встал перед ее глазами, и она вздохнула: — Усыновить хочу!..

Тягуче скрипнула табуретка, на которой сидела свекровь.

— Что ты, Грунюшка! — охнула Маланья, тревожно вглядываясь в лицо невестки. — Чего это ты затеяла, милая? Придет Родя — свои будут… Со своими еще наплачешься и нарадуешься досыта.

«Не знаешь ты, мамонька, что нет его у нас!» — чуть не закричала Груня, но стиснула зубы, утопила в себе крик. А в душе по-прежнему, как кровь, стучало: «Не придет мой Роденька, не придет!»

— Постой, мать! — Терентий вышел из-за верстака и сел рядом с женой. — Не такой Аграфена человек, чтобы ни с того ни с сего на такое дело решаться… Тут одного ума мало…

Он давно уже замечал, что с невесткой творилось что-то неладное. Простое житейское чутье подсказывало ему сейчас, что отговаривать Груню не стоит.

— Как знаешь, невестушка, — крепко обняв плечи жены, словно боясь, что Маланья может помешать ему, раздумчиво проговорил Терентий. — Мы тебя не связываем… Один человек нам не в тягость. Забот будет больше — так оно, может, к лучшему. Когда их меньше, то и сердце неспокойно, а навалится поболе, глядишь, радости прибавилось.

— А что Родя скажет? — робко возразила было Маланья.

Но старик прижал ее голову к пышной своей бороде и тихо сказал:

— Поймет… Горе его, наверно, прокалило…

Зорька стоял посреди избы.

— Сколь годов-то ему? — не глядя ни на кого, спросил он.

— Лет пять, не боле, — ответила Груня.

Зорька свистнул.

— Только, чур, в няньки меня не определять!

Суровая настороженность исчезла с лица Груни, она не сдержала улыбки, и на щеки ее опять, как отблеск пламени, пробился легкий румянец.