С тех пор Родион жил, словно прислушиваясь к чему-то. Неразговорчивый, он стал еще более замкнутым. С лица его не сходила легкая скользящая улыбка, похожая на отблеск светлой речной струи.

Пришла зима. В солнечный морозный денек из «Горного партизана» прибежали на лыжах комсомольцы, веселые, румянощекие, усыпанные снежной пылью.

Рассветовцы встретили их далеко за деревней, на холмах.

Среда гостей Родион увидел и Груню. Была она в черной короткой шубке-барнаулке, опушенной по рукавам, подолу и карманам голубоватым курчавым, как мох, мехом; из-под белого пухового платка румянилось ее чуть обветренное лицо.

Она спокойно встретила тоскующе встревоженный взгляд Родиона, и ему показалось, что губы ее шевельнула лукавая улыбка.

«Надо мной, — потупясь, подумал он, — не могла за это время высмеяться».

От лыжников валил пар, их полушубки, шапки закуржавели, ресницы были белые.

Первым сбросил лыжи Максим Полынин. Он воткнул их в снег, поздоровался со всеми за руку.

— Ну, показывайте, свое хозяйство, только без хитростей. — Посмеиваясь, он сбил па затылок косматую ушанку; она сидела на его голове, как птица, покачивая одним подбитым крылом. — Нас много, все недостатки на чистую воду выведем, во все щели залезем, всё пронюхаем. Верно, ребята?

— Нам скрывать нечего, у нас: все на виду, — добродушно улыбаясь, ответил Григорий Черемисин и повел перед собой рукой, как бы распахивая перед гостями широкие ворота.

В голосе его слышалась неподдельная гордость, точно ему одному принадлежало то, что открывалось глазам с крутого холмистого взгорья.

В серебристом от инея распадке, в паутине утренних дымков лежал его родной колхоз — десятки крепких бревенчатых, под железными крышами изб, над которыми свешивали свои седые бороды заиндевелые, словно деды, тополя.

На краю деревни маяком высился серый элеватор, около него, как широкопузые баржи на приколе, массивные амбары, за ними приземистые овощехранилища, чисто побеленные фермы, порядок их замыкала красная круглая силосная башня; на другом конце деревни тихо вращались огромные металлические лепестки ветряка, а посредине села, в недавно разбитом сквере, еще в лесах стоял Дом культуры; через дорогу от него впитывали синеву неба высокие светлые окна двухэтажной школы; над ней, не утихая, плескался алый флаг.

— Богато живете, — прервал общее молчание Максим Полынин.

— Живем лучше всех в районе, — сказал Родион.

Все посмотрели на него, как бы удивляясь неуместному хвастовству, и он покраснел.

— А вот там наша красавица, — не замечая Родионова смущения, сказал Григорий Черемисин махнул рукой на сизое, загородившее реку мелколесье, откуда катился ровный водопадный шум.

— Может, и начнем с леса? — предложил Максим Полынин. — А там уж пойдем, куда нас ток поведет!

За серыми грудами камней, запятнанных рыжими лишайниками и прикрытых сверху белыми малахаями снега, глухо и монотонно гудела электростанция. Она выплыла из-за крутого изгиба реки, белая, точно гусыня на синем, скованном льдом пруду.

Сбив с валенок снег, гости гурьбой вошли в большую светлую комнату. Здесь все дрожало от гула, я комсомольцы, перекрывая шум, что-то восхищенно кричали друг другу.

У мраморного пульта стоял светловолосый вихрастый паренек в очках и старательно протирал суконной тряпочкой медный обручок амперметра.

— Краса и гордость нашей комсомольской организации Ваня Яркин! — представил его Григорий Черемисин. — Ваня, кланяйся гостам!

Щеки Яркина пунцово, как у девушки, залились румянцем, маленькие раковинки ушей набрякли от крови, как петушиные гребни; он провел замасленной рукой по белесому ежику волос и застенчиво улыбнулся.

— Показывай ребятам нашу технику! — прокричал ему в ухо Григорий.

Ваня Яркин смущенно пожал плечами и снова улыбнулся, доверчиво и мягко:

— Бот все тут, пусть смотрят!

Глаза Родиона невольно искали среди гостей Груню. Ему все время хотелось быть рядом с девушкой, но она, увлеченная новым для нее зрелищем, казалось, не замечала Родиона. Один раз она обернулась и посмотрела на него пристально, как бы не узнавая. А потом, когда Родион снова подобрался поближе к ней и встал, горячо дыша ей в затылок, девушка отошла к стене и оглянулась растерянно, смущенно, словно спрашивала: «Ну чего вы за мной ходите? Что вам от меня надо?» — и Родиону захотелось, как тогда, в саду, подойти к девушке, взять ее за руку, увести от всех и сказать то самое важное, что волновало его все это долгое время, сказать, не теряя ни минуты. Но глаза девушки уже сковал зеленоватый ледок.

Вместе со всеми Груня осматривала пульт, моторы, слазила по узкой лесенке в турбинную камеру, полюбовалась, как бьется внизу маслянисто-темная шальная вода. Девушка ни на шаг не отставала от своих подружек, и Родион уже отчаивался поговорить с ней наедине, когда пришел к нему на помощь Ваня Яркин. Девушка о чем-то спросила его, и Ваня, разложив на столике лист бумаги, принялся толково и обстоятельно объяснять ей, разрисовывая бумагу красным карандашом. Уже давно захлопнулась за гостями дверь, а Ваня Яркин, не обращая внимания на нетерпение девушки, с жаром продолжал свой рассказ. Не решаясь обидеть парня, Груня стояла около столика и кивала головой. А Ваня Яркин не унимался: с человеком, который проявил неподдельный интерес к технике, он готов был говорить хоть целый день. Глаза его за стеклами очков сияли, нежный румянец жег скулы, крупной белой пятерней он то и дело расчесывал ежик своих волос.

Сдерживая на губах улыбку, весь замирая от тревожного, радостного чувства, Родион выскочил на крылечко. Ну, что за догадливый парень, этот Ванюшка! Хоть бы он еще на несколько минут задержал ее.

Девушка отворила дверь, когда гости уже скрылись в дальнем леске.

— Ой, а где же наши?

Родион, не мигая, смотрел в лес, будто не слышал, о чем она спрашивала, в Груня, покраснев, отвела глаза.

— Вы не знаете, куда они пошли?

— На лисоферму, — сказал Родион, не чувствуя ни малейшего угрызения совести за свою ложь. — Пойдемте, я вас провожу.

Под маленькими Груниными чесанками сердито поскрипывал снег, она старалась идти хоть на шаг-два впереди Родиона, чтобы он не заглядывал ей а лицо.

— Что ж, они и несоюзную молодежь с собой прихватили? — спросил после некоторого молчания Родион.

— Нет, все комсомольцы. Это вы про меня, наверно?

— Ага.

— Так я вступила! У меня тетя строгая — все не дозволяла. Ну, я терпела, терпела и… на свое повернула!.. Вскорости, как вы у нас были… Помните?

— Я все помню, — с многозначительной медленностью проговорил Родион. — И как у вас был, помню, и как вы мне от ворот поворот устроили, тоже помню!..

— О, не надо! — Груня обернулась, прижимая к груди руки в серых пушистых варежках. — Честное комсомольское, я не хотела тогда обидеть. Нет, вы не думайте даже, — в голосе ее звучала нежная участливость.

— А раз так, то не стоит об этом и печалиться! — Родион тряхнул головой и рассмеялся.

Ему вдруг стало неизъяснимо хорошо. Вот так бы идти и идти с девушкой неведомо куда — за эти леса и горы, среди жгуче мерцающих снегов.

На лисоферме, как и рассчитывал Родион, горнопартизанцев не оказалось. Груня вприщур поглядела на него, но промолчала.

Старичок-сторож провел их на широкий двор, огороженный высоким дощатым забором. Там прямо на снегу стояло около полсотни металлических клеток, в каждой — маленький, похожий на улей домик. Оставляя на снегу необглоданные кости и кусочки сырого мяса, черно-бурые забирались в свои домики и глядели оттуда с тоскливой настороженностью. Те, что были посмелее, свернулись калачиками на крыше домика или беспокойно ходили вдоль металлической сетки, нюхали воздух, лизали снег. Густой темный мех искрился серебринками, словно опушенный инеем, на конце длинных хвостов сверкал белоснежный пушистый ком.

— У нас еще свой маралий заповедник имеется, — сказал Родион, когда они остановились с Груней у последней клетки. — Только далеко это, в горах, — он таинственно понизил голос: — Приходите как-нибудь на воскресенье, я свожу вас туда. Ох, и красота там!

Трогая горящие щеки пушистыми варежками, Груня быстро пошла со двора по узенькой тропке.

Родион догнал ее у ельника и осторожно тронул за рукав.

— Ну, теперь куда пойдем? А?

— А куда хотите… Вы же меня нарочно от всех увели…

Родион покраснел.

— Ну, сознайтесь, нарочно, да?

Она смотрела на него своими зеленоватыми, ключевой чистоты глазами, и он сознался:

— Ну… нарочно!.. Я хотел еще раз поговорить с вами. Можно, а?

— Откуда я знаю? — застенчиво проговорила она и вдруг кинулась бежать вниз с холма.

Родион с минуту оторопело глядел ей вслед, потом бросился догонять. У подножья он догнал девушку, и они пошли рядом, не глядя друг на друга.

Навстречу мчался рыжий, запряженный в глубокую кошовку рысак, разбрасывая копытами комья снега, высоко неся круто посаженную голову с белым, как ромашка, пятном на лбу.

— Давай посторонимся, — сказал Родион и, взяв Груню за руку, отступил к обочине дороги. — Кузьма Данилыч в район покатил на Буяне… Черт, а не конь, только конюха да председателя и слушается…

Седок сдержал иноходца, и конь встал, всхрапывая, скребя копытом снег.

В кошовке сидел коренастый пожилой мужчина в тулупе. У него было крупное лицо с красивым большим носом, полными губами, глыбистым лбом. Черная котиковая шапка пирожком прикрывала его лысину. Груне показалось, что человек в кошовке дремлет, но маленькие острые глаза его под бурыми мохнатыми бровями сторожили каждое ее движение.

— Здорово, Васильцов! — хриплым, простуженным баском сказал председатель. — Чего это ты разгуливаешь? Или дела нет?

— Да тут, Кузьма Данилыч… — Родион замялся, — договор по соревнованию приехали проверять из… «Горного партизана»… Ну, вот мы в водим их по хозяйству…

— А-а, — протянул председатель, и в голосе его прозвучало скрытое довольство. — Поучиться уму-разуму к нам приехали?.. Ну что ж, мы свои секреты от людей не скрываем… Передайте своему хозяину: Краснопёров Кузьма Данилыч, мол, кланялся… Был он у меня, побирушничал, мериноса просил… Пусть не копит на меня обиду: дам я ему на развод…

Он тронул вожжи, и рысак рванулся вперед.

До самой фермы Родион и Груня шли молча. Пока Родион разговаривал с председателем, он чувствовал себя так, как будто в чем-то провинился, и сейчас ему было неловко и стыдно перед девушкой за свою нелепую, мальчишескую растерянность.

— Довольны вы своим председателем? — неожиданно спросила Груня.

— А что? Он ничего, хозяин настоящий.

— А у нас говорят, что ваши колхозники его больше боятся, чем уважают…

— Завидуют, вот и болтают, — досадливо сказал Родион.

На скотном дворе Груне понравилась подвесная дорога. Через всю ферму у самого потолка тянулся рельс, под ним, прикрепленная к скользящим роликам, передвигалась висячая железная люлька. Доярки развозили в ней силос и пойло коронам.

— Кто это построил? — спросила Груня.

— А все тот же Ваня Яркин… Что на станции вас задержал…

— Он хороший, правда? Задумчивый такой…

— Ванюшка-то? Еще бы!.. У нас тут куда аи пойди, везде на его рационализацию наткнешься… Парень семь классов кончил, а башка варит, как у инженера!.. Все чего-нибудь обдумывает… Сейчас автопоилки хочет оборудовать на фермах… Доярки души в нем не чают…

По обе стороны цементной дорожки лежали на соломенных подстилках или стояли у кормушек сытые, гладкие коровы всех мастей. Пахло силосом, навозом, парным молоком.

— У вас, что же, сплошь симменталки?

— Мы худых не держим, у нас везде порода! — самоуверенно отвечал Родион. — Вот полюбуйтесь!

В отдельной загородке стоял белый массивный бык, грозно кося фиолетовыми глазами, в розовой ноздре его блестело металлическое кольцо, с влажной морды свисала тягучая нитка слюны.

Груня переходила из фермы в ферму. Родиону хотелось поговорить с девушкой о чем-нибудь таком, что хоть немного сроднило бы их, но удивлению Груни не было границ, и он невольно разделял все ее восторги. Она чесала шейки чистых новорожденных телят, игривые ягнята в кошаре обнюхивали ее руки и, смешно дрыгая задними ногами, убегали туда, где белоснежной пеной бурлило овечье стадо. Груня помогла свинарке перетащить на новую «квартиру» визжащих поросят и одного, бело-розового, с алым пятачком рыльца, задержала в руках, погладила и, смеясь, сунула к светло-бронзовой крупной свинье. Поросята, похожие на гладкие березовые чурбачки, тыкались под брюхом матки, и она, развалясь: блаженно похрюкивала.

Груня улыбалась, а Родиону становилось не по себе. «Вот дотошная! — с досадой думал он о девушке. — Вправду ей все это интересно или она нарочно?..»

А Груня, как только замечала что-нибудь новое, чего в ее колхозе еще не было, бежала вперед, смотрела, как запаривается пища в коровьей кухне, и Родион должен был включить рубильник, чтобы показать, как работают соломорезка и жмыходробилка; в амбаре, где очищали горох. Груня набрала полное ведро гороху и, прыгнув на табуретку, высыпала горох в змеевик, лукаво щурясь, слушала, как грохотало, звякало и шумело в жестяных воронках; в столярной пустили строгальный станок, и отец Родиона, Терентий Степанович, с улыбкой поглядывая на красивую девушку, которую привел сын, пропустил через станок брусок и потом показал его, блестящий, гладкий. Родион побывал с девушкой в мастерских, на маслобойне, в овощехранилищах, где огородная бригада при электрическом свете перебирала картошку, и только в теплице Груня заявила:

— Ой, здесь настоящее лето! Отсюда я никуда не пойду…

В теплице пахло талон землей, в ящиках зеленели перья лука, через стеклянную крышу лился теплый и ровный свет, в нем купались горшочки с рассадой.

Груня села на низкую скамеечку, сняла с головы пуховый платок, и каштановые косы скользнули ей на колени. Как слабые отблеск пламени, лежал на лице Груни нежный загар.

Родион стоял поодаль и, любуясь, не отрывал от девушки восхищенных глаз.

Гостей провожали под вечер. Родион решил пройти с ними на лыжах до ближнего перевала.

Едва выбрались за деревню, как с гор в распадок сползли дымные сумерки.

Комсомольцы шли гуськом, прокладывая глубокую лыжню в пушистом снегу. Родион шагал позади всех. Им владело тревожное нетерпение обогнать команду, гикнуть и кинуться вниз по крутому склону, оставляя позади белые вихри. Но, сдерживая себя, он хмурился: «Это ты перед ней хочешь выхвалиться!.. Больно ты нужен ей».

В небе стыла луна, осыпая лесные поляны и дорогу голубой пылью.

У моста лыжники сделали привал и разожгли костер. Над рекой стлался легкий пар, точно она дышала, засыпая на морозе.

Родион пробрался к берегу за хворостом и остановился у обледенелого камня.

Хруст ветки за спиной заставил Родиона вздрогнуть. Он обернулся, и предчувствие чего-то необыкновенного, что должно было сейчас произойти, сковало его.

Позади стояла Груня. На плечах ее шубки сверкал осыпавшийся с веток снег.

Она неловко прятала руки в узкие рукава шубки.

— А где же твои варежки?

— Я их там бросила, у костра, пусть подсохнут…

Не долго думая. Родион распахнул полушубок:

— Хочешь, отогрею? Да не бойся!

Мгновение она колебалась, готом несмело просунула ему подмышки озябшие руки и вдруг тихо засмеялась.

— Ты чего?

— Просто так. — Груня чуть отстранилась, и он увидел ее блестящие, потемневшие глаза и прядку волос, усыпанную снежными хрусталиками.

— Какая ты красивая, Грунь, — точно в бреду, сказал Родион. — Я еще в тот раз, как увидел тебя на лодке, сразу…

— Я знаю, — робко перебила Груня, — я за это время, что мы не виделись, все припомнила…

«Любит», — будто кто шепнул Родиону это слово. Он склонился и поцеловал Груню в теплые, податливые губы.

Она доверчиво прижалась к нему и заплакала.

— Что ты? Что ты? — испуганно забормотал Родион. — Разве я обидел тебя?

Груня покачала головой:

— Потому что я… Потому что ты… ты любишь меня… Я сама не знаю…

Переполненный нежностью и жалостью, он прикрыл ее полой полушубка, ни о чем больше не спрашивая.

Груня и вправду не знала, откуда пришли эта непрошенные слезы: то ли оттого, что прошло ее детство на глазах у суровой, нелюдимой тетки и некому было теперь порадоваться ее счастью, приободрить напутственным родительским словом, то ли оттого, что подоспела та пора жизни, когда человек юн и уже прощается с юностью и не знает, что ждет его впереди.

— Гру-ня-я! Пое-ха-ли-и!..

Она вытерла слезы и отстранилась.

— А как же я? — спросил Родион.

Груня задумчиво посмотрела на далекие снеговые вершины, облитые лунной глазурью.

— Какой ты чудной! — в голосе ее были удивление и нежность. — Приезжай к перевалу в воскресенье. Ладно?

Родион радостно закивал: он был на все согласен, лишь бы скорее увидеть ее снова.

— На, возьми мои варежки, а то замерзнешь…

— Да у меня, наверное, свои высохли…

— Ну вот, я их и заберу. — Ему казалось, что, взяв его варежки, Груня придет уже наверняка.

— Я пойду — зовут меня, — нерешительно сказала она.

— Погоди немножко… Все равно они без тебя никуда не уедут… Ну, еще чуток!

Он притянул ее к себе и ласково прикоснулся губами к ее щеке.

Груня оторвалась от него и пошла, сбивая хворостинкой снежные хлопья с веток.

Надев у костра лыжи, она побежала. Ей хотелось петь, и, бросаясь с круч, она смеялась, оставляя позади пенный след, слушая шелест снега под лыжами. Вот она вылетела на взгорье, и у нее перехватило дыхание.

Внизу, в глубокой долине, рассыпались игрушечные кубики домов, неслась быстрая, незамерзающая река.

— Как красиво! — шепнула Груня. — Родион, милый…

Впереди, за высокими соснами, лежал налитый лунным светом простор, и она тихо скользнула меж черных стволов в синюю мерцающую долину…

С этого вечера все, казалось, предвещало ей счастье: и редкие встречи с Родионом, и первые подснежники, которые они сорвали на горных склонах, и знакомство с родителями Родиона, приветившими ее, как родную, и сам он, сдержанный, ласковый, и то радужное июньское утро в день свадьбы, когда подружки разбудили ее.

Кровать была забросана цветами: желтыми стародубками, ярко-бордовыми марьиными кореньями, огненными саранками, раскрытыми, как маленькие граммофонные трубы.

С восторженным удивлением оглядела Груня нарядных подружек в венках из ромашек, заваленный подарками широкий крестьянский стол.

— Ой, девоньки, родненькие мои! — вскрикнула она, протягивая руки и чуть не плача.

Подружки шумно окружили ее, затормошили, потом, встав полукругом, лукаво перемигиваясь, с притворной важностью запели старинную свадебную песню:

Что ни конь над берегом бежит,
Конь бежит, бежит, торопится.
Конь головушкой помахивает.
Золотой уздой побрякивает,
Стременами пошевеливает…

Заливистые девичьи подголоски бросили песню в распахнутые настежь окна.

На коню да сидит удалой молодец.
Разудалый добрый молодец.

Натянув до подбородка одеяло. Груня слушала, полузакрыв глаза, счастливая улыбка блуждала на ее ярких, как вишни, губах.

Разудалый добрый молодец
Родион да он Терентьевич…

Не выдержав, девушки рассмеялись, и, отвечая на их озорную выходку, Груня отвела за спину свои каштановые косы, запела бездумно и легко:

Милые подруженьки.
Подите в зеленый бор по ягоды…

Голос у нее был чистый, полный неуловимо светлой грусти.

Подите в зеленый бор по ягоды,
Не увидите ли там мою красоту,
Не сидит ли она под кустиком,
Не чешет ли буйную головушку,
Не плетет ли русую косыньку…

Было что-то трогательное в том, как сидела у подоконника Маша, подперев пухлыми кулачками щеку, и серыми печальными глазами, в которых копились слезы, смотрела на Груню.

Она вспоминала те близкие и уже далекие годы, когда они голенастыми девчонками бегали в школу. Машеньке было по пути, и, постучав в замерзшее стекло, она всегда приплясывала, ожидая подружку на морозе. Долгими зимними вечерами они засиживались над книжкой у крохотной лампешки, слушая дикое завывание метели.

Они незаметно подрастали, переходили из класса в класс. Однажды Груня заметила, как пристально загляделся на нее в клубе кучерявый парень, вспыхнула, а вечером поведала нехитрую свою тайну Маше. С тех пор узелок дружбы завязался еще туже. Маша знала, что Груня красивее ее, но сердце ее никогда не отравляла недобрая зависть.

Неразлучными были они и в работе. И, как будто вчера, скрипит тяжело нагруженная снопами телега, обе они лежат наверху, заложив руки под голову, и поют тягучую песню, широкую и долгую, как эта дорога. Медленно колыхается воз, ползут в небе облака, пахнет от колес чистым дегтем.

А теперь уже не к кому будет прибежать Маше летней ночной порой на сеновал, не с кем будет поделиться своими радостями в печалями…

И Маша вдруг уронила голову на подоконник и громко заплакала.

— Что ты? Машенька! Что ты? — Груня в одной рубашке подбежала к подружке и обняла ее. — Не горюнься, родная моя! Разве я уезжаю от тебя за тридевять земель?

И немного погодя обе они, смеясь, ехали в разукрашенной бричке под рокот железных бубенчиков, унизавших дугу, пели, не жалея голосов:

Эх ты, сердце, сердце девичье…
Не видать мне с тобой покоя…

На двух пыливших позади бричках подхватили:

Пел недаром за рекою,
За рекою соловей-ий…

Струились, обвивая дуги, голубые и алые ленты, стлался по сторонам дороги светло-зеленый дым яровых; песня поднимала с земли степных чаек.

Груня сидела рядом с тетей, обняв Машеньку за плечи. Шуршало, лаская колени, шелковое белое платье, прохладным крылом бился на пригретой солнцем шее прозрачный шарф.

Душа Груни была полна глубокой нежности к подружке, и к девушкам, провожавшим ее, и даже к строгой, задумчивой тете.

На зеленые косогоры, будто любопытные девчонки, выбегали босоногие, раскосмаченные березки поглядеть, как вихрят по дороге веселые брички.

По дощатому мостику пробарабанили верховые. Это Родион с товарищами ехал навстречу невесте. Он смущенно поздоровался со всеми и начал было выпрастывать из стремени ногу, чтобы пересесть в бричку к Груне, но Машенька с нарочитой строгостью крикнула:

— Успеешь, успеешь еще наглядеться! Дай хоть мне, посаженой матушке, на дитятко неразумное налюбоваться! А ты, вор, терпи да помалкивай!

Деланная нахмурь не могла загасить блеска Родионовых глаз. Губы его волновала еле сдерживаемая улыбка.

Буланый конь под ним выплясывал, грыз удила, норовя сорвать с Машиной головы венок, но если бы увидел белую косоворотку на хозяине, то наверняка потянулся бы к зеленым травинкам и красным гвоздикам, которыми были вышиты подол, рукава и воротник.

Скоро дорога легла под уклон, и сквозь голубое окно просеки Груня увидела далеко внизу, в розоватом тумане утра, крыши деревни, в которой ей предстояло теперь жить с Родионом.

На мгновение Груне показалось, что она совсем не знает Родиона, что свадьба затеяна по какому-то недоразумению, и пока не поздно…

Она испуганно оглянулась на Родиона, клонившегося к ней с седла, пытливо заглянула в его ясные доверчивые глаза. Придет же такое в голову! Через минуту она уже смеялась.

Из рощицы на дорогу вышли мужчина и женщина: она прислонялась головой к его плечу, казалось, черную смоль ее волос вот-вот подожгут его огненно-рыжие кудри.

— Кто это? — тихо спросила Груня у тетки, которая знала в округе чуть не всех людей.

— Жудовы, Силантий Лексеич с Варварой. Ишь, как идут! Будто вчера поженились. А без малого десять лет вместе. Детишки у них — близнецы!..

— На зависть хорошо живут. — восторженно согласился Родион, а взгляд его досказал Груне: «И нам бы так, а?»

Заслышав звон бубенцов, Силантий снял с талии жены мускулистую руку.

— К нам на веселье, дядя Силантий! — останавливая брички, закричал Родион. — Дома вас не застанешь!

— У нас ведь, бригадиров, забот не с вашего, — с небрежной хвастливостью проговорил Жудов, Крупное красивое лицо его с полными красными губами светилось довольством и снисходительной самоуверенностью. — Сенокосные деляны смотрел! — Он чуть повел широкими плечами, будто стесняла его легкая ситцевая рубаха, вприщур оглядел невесту. — Ишь, какую кралю откопал! А за приглашение спасибо! Непременно будем. Ваг только наведем шик-блеск на свои вывески.

— А вы садитесь, подвезем!

— Нет. Мы вашу карусель портить не будем. — Силантий подмигнул девушкам. — Не стоит шелка ситцем разбавлять.

Пока он говорил, Варвара спокойно, без улыбки, оглядывала веселых, принаряженных людей, задержала на Груне открытый пристальный взгляд больших черных глаз.

Брички покатила под гору, и тетка покачала головой:

— Дьявол, а не мужик! Словами, как хмелем обовьет!

А Груне хотелось оглянуться и еще раз встретиться с чистым, открытым взглядом женщины…

Рассыпая звон, брички ворвались в улицу, распугивая белоснежных гусей, поднимая на лай собак, Липли к окнам женские лица, выбегали за ворота ребятишки, махая руками, бежали вслед…

На крыльце Груня попала в объятия свекра Терентия — кряжистого смуглолицего старика. По синей его рубахе стлалась светлая, как ковыль, борода. Терпеливо поджидала невестку свекровь Маланья, маленькая, сухонькая, в темном сарафане и пестром переднике. Оттягивая мочки ее ушей, сверкали старинные, полумесяцем, серебряные серьги.

— Милости просим в избу, дорогие гостеньки, — почти пропела она и зарделась вся. — Пойдем, доченька моя… — Миловидное, худощавое лицо Маланьи на миг озарилось светом давней девической красоты.

Она взяла Груню за руку и повела в избу, обе половины которой были заставлены столами, накрытыми белыми кружевными скатертями.

Все здесь искрилось, переливалось красками: бутылки и рюмки и простенькие полевые цветы в синих стеклянных вазах; посреди стола упирался короткими ножками в блюдо жареный поросенок, подняв вопросительным знаком свой подрумяненный хвостик.

В горенке стояла этажерка с книгами. — Груню так и потянуло вытащить какую-нибудь, полистать, — дубовый шифоньер и возле на тумбочке раскрытый голубой ящик патефона.

— Вот ты и дома! — сказала Маланья, с детской доверчивостью глядя на невестку. — Устала, поди, присядь…

— Нет, что вы, маманя, — глухо ответила Груня, — сколько тут пути-то.

Ей хотелось понравиться свекрови, узнать ее ближе. Она видела Маланью всего во второй раз, ей пришлись по душе и тихий, скромный ее нрав и ненавязчивая ласковость, и все-таки Груня чувствовала себя стеснительно.

За распахнутыми окнами, в саду, толпились дикие яблоньки, кусты малины, смородины, под развесистым тополем тоже были накрыты столы.

— У кого головушка замутится, пускай в сад идет, — сказала Маланья, норовя погладить плечо невестки, коснуться ее рук.

В сенях дробно застучали каблучки, раздался деланно строгий девичий голос:

— Показывай, показывай нам свою присуху! Ишь, запрятал, а сам на часах у дверей встал. Не сглазим!

— Комсомол явился, — не то смущаясь, не то радуясь, сказала Маланья. — Ну, теперь пойдет дым коромыслом.

У порога горенки, придерживая одной рукой баян, вырос высокий, стриженный под «бокс» парень в белом спортивном костюме. Загорелое остроскулое лицо парня с тонкими яркими губами я суховатым, с горбинкой носом притягивало взгляд открытой мужественной красотой. Крупные зубы его жемчужно поблескивали.

— Разрешите познакомиться! Пока жених догадается, умрешь от любопытства. Григорий Черемисин, секретарь здешней комсомольской организации. У меня будете вставать на учет. — Он так стиснул руку, что Груня чуть не вскрикнула. — Без меня вы — никуда!

И тотчас, словно из-под полы его пиджака, вынырнула девушка и бросилась к Груне.

— Я Иринка! — Худенькая, белокурая, она глядела па Груню, не мигая.

— А я вас, кажется, где-то видела, — смущенно сказала Груня.

— Интересно! — Крутые полудужья Иринкиных бровей свела капризная складка, задорно блеснули большие синие глаза, опушенные светлыми ресницами. — Нет, вы послушайте ее! Она меня где-то ви-де-ла!.. Да ведь вы меня чуть не на тот свет загнали на стадионе!

— Ой, и правда! — Груня покраснела.

— Кланя!

Перед Груней стояла другая девушка, в расшитой по-украински с пышными рукавами кофточке, черной юбке и блестящих полусапожках. Скуластенькое, крапленое частыми веснушками лицо ее было незнакомо Груне, но вот эта рыжая челка…

— А вас я не обгоняла?

— Нет, меня еще никто не обгонял. — Кланя пристукнула каблучком и так тряхнула головой, что челка подпрыгнула на ее лбу. — Хотя вы правили своей лодкой, но я нисколечко не волновалась.

— Хватит вам, девчата! Дайте ей опомниться!

Еще одна девушка подошла к Груне. На ней было кремовое маркизетовое платье, перехваченное в поясе голубым ремешком. Вокруг головы пшеничными жгутами лежали тяжелые косы; они, казалось, чуть-чуть оттягивали назад голову, и от этого во всей осанке девушка была какая-то горделивая плавность.

— Меня зовут Фросей…

— Слушать мою команду! — сказал Григорий, присаживаясь и ставя баян на колени. — Яркин! Торжественно вручай невесте подарка от имени комсомольской организации колхоза «Рассвет». Музыка, туш!

Оп развернул баян, тронул перламутровые лады — и в горенке под общий смех появился Ваня, обвешанный разноцветными свертками, как дичью. Его круглое, розовощекое лицо с легким, как иней, пушком на верхней губе блестело, белесым ежиком щетинились на голове волосы, еле держались на носу очки. Ваня всерьез готовился сказать невесте несколько приветственных слов, но смех сбил его с толку, и он топтался посредине горенки, не зная, что делать с подарками.

— Да сгружайте скорее! — не выдержав, закричал он наконец. — Дался я вам на забаву!

Но хохот не утихал. Тогда Яркин махнул рукой и тоже засмеялся. Девушки освободили его от свертков. Григорий склонил к баяну голову и заиграл вальс.

Избу заполнили гости. Чувствуя на себе их любопытные взгляды, Груня трогала ладонями щеки.

— Горят? — наклоняясь, тихо спросил Родион. Она взяла его руку, прижала к своей щеке и сразу отдернула.

В дверях горенки, не сводя с Груни внимательного взгляда, стоял высокий, широкогрудый человек в защитного цвета костюме. На его гладко выбритом с кирпичным румянцем лице двумя густыми колосками висли пушистые усы.

— Секретарь нашей партийной организации Гордей Ильич Чучаев, — шепнул Родион Груне и пошел навстречу гостю.

— Хвастайся, хвастайся, — напористым баском сказал тот Родиону. — Хо-ро-ша! Ничего не скажешь! — Гордей Ильич пожал руку Груне и еще больше накалил огнем Грунины щеки. — А вы… Как по батюшке-то? Аграфена Николаевна? Вы не смущайтесь, краснейте! Вам сегодня так положено… Да оно и хорошо! Значит, крови и силушки много, и стыд не потерян! А то иную вон никаким словом не проймешь!

Он обошел почти всех, со всеми поздоровался за руку, находя для каждого приветное слово, похлопывая близких по плечу. Груня удивлялась его грубовато-дружеской манере обращаться со всеми. Видимо, он привольно себя чувствовал в полной пчелиного гуда толпе хлеборобов, и, наверно, здесь его считали простым, свойским человеком.

— Эх, гостей-то к нам сколько понаехало! — восхищался он, крякая. — Здорово, соревнователи! Ну, кто кого?

— Осень покажет, — уклончиво отвечал кто-то из горнопартизанцев.

— Осторожный вы народ, опасливый. — Гордей покачал головой и вдруг нацелился взглядом на чернявого Максима Полынина. — Может, эта осторожность и мешает вам на первое место в районе выбраться, а? Но теперь заранее могу вам сказать — проиграете!

— Это почему? — встревоженно спросил Максим: цену слов Гордея Чучаева знали в районе все.

— А как же? Шутка ли сказать: такую невесту мы у вас отбили!

Лицо паренька просияло. Он засмеялся, оглядываясь на товарищей.

— Тут мы с вами согласны, — сказал он. — Невеста на лучшем счету в нашей семье. Это я со всей ответственностью, как посаженый отец, заявляю.

— Ты лучше скажи, если не стыдно, какое приданое за ней даете? — хрипловатый басок заставил всех обернуться, и точно прошел по избе холодный сквознячок.

У дверей, посмеиваясь и приглаживая расческой редкие волосы, сквозь которые просвечивала лысина, стоял Краснопёров в сером костюме с зеленым галстуком и в желтых ботинках.

— Извиняйте за такой деловой вопрос: теперь она в наше хозяйство входит, и мы должны все знать.

Максим Полынин несколько мгновений в нерешительности глядел на Краснопёрова, как бы недоумевая, всерьез ему принимать слова председателя колхоза или в шутку, и, злясь на себя за свою нерасторопность, тихо и угрюмовато ответил:

— От чистой симменталки телку колхоз дает, двух баранов, порося… Остальное добро ею самой нажито… По трудодням одна из первых была в нашем колхозе!

— Щедро отвалили! — сказал Краснопёров и прошел на середину комнаты, низкорослый, широкоплечий, с небольшим брюшком. — Если у вас там всех девок замуж выдать, так от колхоза ничего и не останется. — Он сел на лавку и засмеялся, его пеки покраснели, глаза скрылись под косматыми бровями.

Чувствуя, что никто не поддерживает его шутку, Краснопёров оглянулся на Гордея, встретил его спокойный, твердый взгляд и нахмурился. Груне казалось странным, что минуту тому назад он смеялся, и, глядя на его сразу поскучневшее лицо, она подумала, что этого человека считают сильным в районе только потону, что рядом с ним работает спокойный, ровный, внешне непримечательный Гордей Чучаев.

— По трудодням, говорите, одна из первых? — переспросил Гордей Ильич и распушил тронутые табачной подпалинкой усы. — Работящая, значит, девушка! Мы таких любим! Ну что ж, незазорно будет сказать, что и наша семья не из плохих — работа их не ищет!..

— Пожалуйте к столу, дорогие гости! — Терентий поклонился всем с порога горенки, оглядывая расцвеченные улыбками лица людей. — Не обессудьте: чем богаты, тем и рады!

— Не прибедняйся, Терентий Степанович! — не поднимая головы, сказал Краснопёрое. — Разве не богато живешь?

— Это я к слову! — старик стушевался. — А так, что ж, всякому могу пожелать такой жизни!

Когда все расселись, он поднялся, расправил широкое коромысло плеч, обтянутых черным пиджаком; ненадежно хрупким казался в его темных жилистых руках синий колокольчик рюмки.

Обведя подобревшими глазами гостей, Терентий гулко кашлянул в кулак, провел дрожащей рукой по серебристому ковылю бороды:

— Перво-наперво поздравим молодых и выпьем за то, чтобы жили они счастливо и землю красили!

Гости отозвались дружно, под мелодичный перезвон рюмок:

— И родителей почитали!

— И детей поздоровше рожали!

— Колхозной славы не роняли!

Из переднего угла Груня видела, как поднимались гости, чокались, будто клонились навстречу друг другу два густо заплетенных тына. И вот уже пошел гулять, перепархивая с одного стола на другой, крылатый, захмелевший говорок:

— Не отведаешь горького — не узнаешь сладкого!

— Слаже мужнина хлеба нет!

— Да хлеб-то теперь общий, колхозный! Муж-то тут при чем, сватушка?

— Девка — что тугой кочан капусты! Скрипнет в руках — значит хороша!

— Будет вам, охальники старые! Вот услышит комсомол, он вам мозги вправит!

— Да, кум, сегодня нам комсомол, поди, сверх нормы напиться не даст: у них это не заведено!

— Э-э, да ты, паря, видать, еще до свадьбы, загодя оформился… И сейчас в самом что ни на есть аккурате!

— Пей вино, как суслице, да ума не пропивай!

— Другой не пьет и товару не дает!..

— Вер-р-рна!.. Бригадир, сюда!..

К столу подошел, поскрипывая начищенными сапогами, Силантий Жудов. Дразняще бросались всем в глаза его желтая сатиновая рубаха и темно-рыжий взбитый надо лбом чуб.

Метнув в оба конца стола беглый взгляд. Силантий чуть отодвинул плечом парня и сел между ним и женой. Варвара, хотя была одета нарядно, рядом с ним была почти неприметной. Она сидела молча, ни с кем не разговаривая, легонько пригубляя вино из рюмки, и прикрывала ее ладонью, когда кто-нибудь хотел дополнить ее. Густые, будто наведенные сажей брови женщины вздрагивали, маленькие вишнево-темные губы изредка полураскрывались, словно ее мучила жажда, и тогда казалось, что стоит ей припасть к ковшу с колодезной, студеной водой — и она, не передыхая, выпьет ее до дна.

Силантий потянул за подол рубахи запоздалого гостя — статного, плечистого мужчину с ясным моложавым лицом, тронутым резкими оспинами. Желтоватые беспокойные глаза его высматривали кого-то из гостей.

— Чего ты, Русанов, как курица, приглядываешься, ровно ищешь гнездо, чтобы яичко снести? — кривя красные губы в пьяной ухмылке, спросил Силантий. — Здесь она, куда ей от такого веселья деться!.. Садись, хвати медовухи, смелее будешь!

Жудов наполнил граненый стакан желтым, искрометным напитком, известным на Алтае под скромным названием «сибирского кваска». Прежде чем подать этот «квасок» к столу, его долго, иногда до года, выдерживают, подбавляя все новые и новые порции меда, и доводят брожение до той свирепой силы, которая не дает дубовым бочатам стоять на месте и раскатывает их в темных, прохладных погребках. Достаточно выпить один стакан этого ароматнейшего, медово-кислого налитка, как человек, оставаясь в полной ясности ума, уж не может подняться с лавки.

— Погоди, не накачивай меня, — Матвей Русанов отстранил от себя стакан. — Я и так не из робких, мне градусами подогреваться не надо!

Матвей пробрался поближе к молодоженам и, пожимая им руки, сказал с легким вздохом;

— Мир да любовь!

— Спасибо, — ответила Груня. Ей понравилось задумчивое, с мягкими чертами лицо Русанова, и ей почему-то захотелось сделать этому человеку что-нибудь приятное.

Неторопливо, как бы раздумывая. Русанов выпил рюмку водки и опять оглянулся по сторонам.

— Закусывайте, — сказала Груня, машинально подвигая к нему тарелку с ягодами, и тут же смутилась: — Ой, да что это я! Отведайте вот хвороста, пожалуйста!

— Чудная ты, Грунь! — Родион засмеялся. — После вина предлагаешь человеку ягоды, хворост… Пусть лучше мясного чего возьмет или вот пирога с печенкой, студня, рыбки свежей…

— Не беспокойтесь! Что вы, как за маленьким! — Матвей чувствовал себя неловко от того, что за ним так радушно ухаживают и что остальные гости начинают обращать на него внимание. — Я сам: честное слово, сам. Вот тут сколько солений и варений всяких!

Желтоватые, янтарной ясности глаза его по-прежнему блуждали среди гостей и вдруг, будто коснулась их весенняя оттепель, вспыхнули темным огнем. Груня поняла, кого они искали: поодаль от нее сидела Фрося и поправляла золотистые свои волосы, мягким движением занося полную белую руку и втыкая прозрачные шпильки.

— Любовь — дело наживное… Как это в песне: кто ищет, тот завсегда найдет, — запоздалым эхом на слова Матвея откликнулся Силантий. — А что касается мира, так его давно нету!.. Только нас еще не подожгли…

— Тому, кто нашу кровь прольет, пощады не будет, — раздельно и твердо проговорил Гордей.

— Мне ее, крови-то моей, не жалко, — посмеиваясь и, казалось, совсем не заботясь, слушают его или нет, продолжал Силантий. — Вида ее только я не переношу… Ну, скажи, палец порежу — и голова мутится… Может, это от того, что много ее у меня?

— А ты бы, бригадир, к доктору на поверку сходил, — перебил Матвей. — Может, половина крови у тебя дурной окажется, так ее без жалости выпускать надо…

Смеялись все, и больше других хохотал Силантий, раскачиваясь на скрипучем венском стуле.

Груня посмотрела на Варвару, но та склонила пал чашкой свое лицо, и непонятно было, смеется она или нет.

Бессильным ручейком влилась в смех начатая дребезжащими старушечьими голосами песня:

У окошечка сидела.
Пряла беленький ленок…
В ту сторонушку глядела.
Где мой миленький живет…

Хмельные голоса вплелись в песню, накатил густую басовую волну Терентий:

Не могла дружка дождаться
Ни с которой стороны.
Ни с которыя сторонки,
Ни с работы, ни с гульбы…

За распахнутыми окнами, в саду, где уже густились сумерки, взмыла другая песня:

Ну-ка, солнце, ярче брызни.
Золотыми лучами обжигай!

Старческие голоса окрепли:

Со работы ручки ноют.
Со гульбы ножки болят…

С тревожной поспешностью они как бы строили на пути новой песни запруду, но молодые голоса с беспечной удалью размыли ее непрочный строй, и песня хлестнула в промоины:

Напои нас всех отвагой,
А не в меру горячих успокой!

— Да разве их перешибешь! — Гордей расхохотался, похоже было, что он очень доволен тем, что молодые перепели стариков. — У них глотки луженые! Нам, Терентий Степанович, с ними не тягаться!

— В песнях, может, они и горазды, — сказал Терентий, поводя могучими плечами, — а в работе пока каш голос не последний.

Дрожь аккордов, взятых Григорием Черемисиным на баяне, будто всколыхнула горницу. С грохотом сдвинули столы, кто-то рассыпал от порога дробную чечетку, пол заходил ходуном, в круг, притопывая блестящими полусапожками, влетела Кланя Зимина. Одна рука ее лежала на бедре, в другой голубем порхал батистовый платок, подпрыгивала на ее лбу рыжая челка. Кланя все шибче и шибче носилась по кругу, задорно выкрикивая:

Иду бором-коридором,
Коридор качается…

Взвизгнули женщины: в круг, ухая, ворвался Силантий. Он прошелся небрежной, флотской развалкой, прищелкивая пальцами, бросая хлопотливые ладоши на зеркальные голенища сапог, потом свистнул и заходил вприсядку вокруг Клани, Они то сближались, то расходились, словно тянулись друг к другу два рыжих огня.

Держа Груню под руку, Родион стоял в жаркой, шумливой толпе гостей. Хмель приятно кружил его голову.

— Душно как! — тихим, истомленным голосом проговорила Груня.

Родион заторопился:

— Выйдем на улицу…

Прохлада вечера обласкала их. Шептались у ворот тополя, в темной листве перемигивались звезды.

— Посидим в саду. — Родион обнял робко дрогнувшие Грунины плечи. — Там теперь никого нет: Гриша баяном всех в дом утянул…

У садовой калитки они остановились, услышав напоенный тоской голос Матвея Русанова:

— Так как же, Фрося, а?.. Ведь скоро год, как я около тебя хожу… До каких пор ты такая дикая будешь?

— А тебе ручные больше по нраву? — В голосе Фроси была скорее мягкая раздумчивость, чем насмешка.

— Что мне другие — ты мне по нраву, — голос Матвея дрожал. — Давно бы ради детей женился, а как подумаю о тебе — места не нахожу… Запала ты мне в душу — не вытравишь…

Груня слушала, прижимаясь к Родиону: ей казалось невероятным, что в такой радостный день кто-то может страдать.

— Я знаю, ты боишься, что мои дети тебя свяжут, — помолчав, тихо и затаенно продолжал Русанов. — Но куда же их денешь, птенцов таких? Один я у них. А возиться с ними ты мало будешь: отец еще крепок, хочешь, старуху какую возьмем для присмотру… Согласись только!.. Самоё тебя буду, как дите, на руках носить!

Родион стиснул горячую Грунину руку. В темноте бормотала листва тополей, гомонил и трезвонил дом.

— Какое же твое последнее слово? — глухо спросил Русанов.

Не та обломалась сухая веточка, не то хрустнула пальцами Фрося.

— Я тебе так скажу, Матвей. — торопливо, славно задыхаясь на бегу, заговорила девушка. — Мне тебя, хочешь не хочешь, надо от сердца рвать — ты там крепкие ростки пустил… А нашей жизни с тобой впереди я не вижу… Ты только, не обижайся… — Она помолчала. — Может, я дура, что людей слушаю, но такую тяжесть я на себя не возьму. Шутка сказать: трое детишек! Нет, нет! Мало ли что ты сейчас поешь, а потом, может, и переменишься и свяжешь по рукам и ногам! А пока я вольная птица, куда хочу, туда и лечу… И какая я им мать буду, когда меня еще самое подурачиться с подружками тянет, поозорничать!.. Замуж выйдешь — по боку и комсомол, и клуб, и все…

— Вот глупая!.. — почти простонал Русанов. — Да кто тебе это сказал?

— Может, и глупая, но живу пока своим умом, — спокойно перебила Фрося. — Прости, если что не так сказала…

В доме на минуту оборвался топот и звон, и стало слышно, как тяжело дышит Матвей.

— Значит, все?

— Да… Видно, не судьба нам…

— Ну что ж, как знаешь… — протянул Русанов, сдерживая обиду, чтобы не обронить напоследок мужскую свою гордость. — Не такие, выходит, крепкие ростки, если ты их так легко с корнем рвешь… — Он помолчал, ожидая, что девушка скажет что-нибудь еще, но так как Фрося не отвечала, спросил с удивительной сдержанностью: — Домой сейчас?

— Нет, я еще погуляю… Если луна взойдет, может, поедем на лодках по озеру кататься…

— Так, — сказал Русанов. Он чиркнул спичкой, прикурил — в кустах вспыхнул трепещущий огонек и погас. — А то гляди: тебе ведь на край деревни шагать, я проводил бы…

— Не надо, Матвей… Иди один. Не надо.

Скрипнула под сапогами Русанова песчаная дорожка. Родион потянул Груню за руку, и они скрылись в глубине двора.

«Подойти бы к нему, — думала Груня, — сказать что-нибудь… Нельзя же так…» Но чем она могла утешить его?

Дверь из сеней распахнулась, в темноту двора хлынула светлая река, и люди, выходившие на улицу, казалось, пересекали ее вброд. Григорий шел впереди веселой, шумной ватаги девушек, тревожа лады баяна.

— На озеро отправились, — шепнул Родион, — а мы с тобой на холмы, а?

Груня прислушалась к смеху девушек за воротами, к журчащему ручью музыки.

— Не потеряли бы нас…

— Скажем мамане — и айда!

По крутой, обрывистой тропке, поддерживая друг друга, они поднимались на высокий, заросший травой холм. Осыпались под ногами камешки и с глухим шорохом катились вниз.

На вершине Родион и Груня остановились и долго смотрели на притихшую в распадке деревню. На темное взгорье, как на широкий стол, легла оранжевая краюха луны — и распадок налился желтоватым сумраком.

— Как тут тихо! — сказала Груня.

Каждый звук из деревни доносился гулко, словно из глубокого колодца. На озере смеялись девушки, бежала за кормой кишевшая лунными светляками дорожка, скрипели уключины, мягким картавым голосом пела Иринка, ей тихо вторили переборы баяна:

Прокати нас до речки, до реченьки.
Где шумят серебром тополя…

Родион расстелил на траве тужурку, и они сели с Груней, тесно прижавшись друг к другу.

— Мне даже как-то неловко, что мы такие счастливые, — сказала она.

— Это ты о Русанове?

— Да… Ведь вот как в жизни получается, и человека найдешь, полюбишь, и кажется, без него тебе жизни нет, а он от тебя сторонится… А у другого иначе: не ждет ничего, не ищет, все само собой приходит… В прошлом году а это время я и не знала, что ты на свете есть…

— А я разве знал?

Луна то скрывалась за облака, то выплывала, расплескивая по небу серебристую зыбь.

У озера, как огненный петух, затрепыхал крыльями костер, и Груня зашептала:

— Родя, смотри, смотри!.. Может, это один раз такая красота бывает!..

Проржал в ночном жеребенок, поникли крылья костра, растаяли всплески голосов, и распадок снова затянула стоялая вода тишины.

И вдруг, как брошенные в заводь камни, забулькали вдалеке копыта коня, летучей мышью мелькнул на дороге всадник.

Груня вздрогнула:

— Что это?

— Верно, нарочный из района, — сказал Родион. — Не тревожься, чего ты!

Он положил ей голову на колени, и она склонилась над ним, вдыхая медвяный запах трав, замирая, слушала, как стучат его сердце…

…А три дня спустя, вечером, спотыкаясь, ничего не видя перед собой, Груня шла за телегами, нагруженными солдатскими мешками. На белые облака, как сквозь марлю, сочилась кровь заката, небо багровело огненной разорванной раной. И на этом страшном, в кровавых натеках закате черными хлопьями сыпалось на дорогу воронье.

— Не плачь, родная моя, не плачь! — говорил, глотая слезы, Родион, хотя Груня шагала, сжав побелевшие губы. — Мы их скрутим!.. Вот увидишь!.. У-у, гады, погодите! — Глаза его темнели, он поднимал над головой сжатый кулак и грозил.

За деревней, где начинались поля, подводы остановились. Заголосили в голос женщины, темнее туч стояли мужчины, казалось, безучастные к ненасытным, торопливым рукам, обнимавшим их напоследок.

Тягучий женский плач коснулся сердца Груни, тупой болью разлился по всему телу. Она видела залитое слезами лицо Родиона, вслушивалась в его голос, но не понимала бормотанья мужа.

Он ушел за телегами, а она стояла и все не могла сообразить, куда это он оторвался от нее.

И вдруг будто кто толкнул ее в грудь — и Груня побежала. Она что-то еще должна сказать ему! Ведь она ничего не сказала! Простая, только теперь дошедшая до сознания мысль, что она, может быть, никогда уже не увидит Родиона, гнала Груню вперед.

Черными корягами выросли на затухающем закате телеги и пропали за бугром. Ветер нес в лицо душную, горькую пыль…

— Родя!.. Роденька! — кричала она, спотыкаясь, падая и вновь поднимаясь. — А как же я?.. Постой, родимый мой!..

Но Родион уже был далеко — мужчины во весь рост стояли на телегах и жгли кнутами лошадей.

И тогда Груня, обессиленная, упала на жесткую, но полную тепла землю и, плача, прижалась к ней, как к материнской груди…