Худой, долговязый парень в брезентовом плаще, роясь среди развалин дома, с трудом вытаскивает из-под груды обломков толстую доску. Деловито ее осмотрев, ладонью загибает торчащие гвозди и кладет доску рядом с балкой, которую, видимо, нашел раньше.
— Зачем вам все это?
Он не понимает вопроса.
— Аз мункаш, нем буржуй…
В этот момент ко мне проворно подходит высокий человек в сером пальто с нашитыми на спине и плечах кусками коричневой клеенки. На его продолговатом, выбритом до лоска лице топорщится угодливая улыбка. Он с изысканной вежливостью приподнимает шляпу, обнажая седую, точно посыпанную пеплом, голову.
— Здравствуйте, пожалуйста. Вам нет нужен переводчик? Я могу, пожалуйста. Я был в России, в плену, пять лет. Моя фамилия Фриш. Вот я могу говорить, пожалуйста, по-русски.
Моментально убедив меня в этом, он оборачивается к парню и начинает с ним быстро переговариваться. Затем с сияющими глазами обращается ко мне:
— Пожалуйста, вот я вам все скажу. Он мункаш — рабочий. Он нет буржуй. Он, понимаете, живет в бункере. Потолок там очень плохой. Надо балку ставить вот так, а доску, пожалуйста, так, — и потолок будет держаться. Хотите, я вам все могу показать в Будапеште? — Не давая мне опомниться, Фриш увлекает меня по улице. — Вот смотрите, все это сделала война. Как много разбито! — Он сокрушенно вздыхает. — Эта улица, пожалуйста, была такая красивая. А вот, пожалуйста. Вот! — восклицает он торжествующе, вытягивая шею. — Смотрите, как красива панорама Буды. Очень сегодня красива.
Мы на берегу Дуная. Напротив — Буда. В лучах ясного солнца, на фоне лилово-синих лесистых гор «королева Дуная» выглядит нищенкой в рубище. Даже заплат нет на ее изодранных каменных одеждах, зияющих темными дырами. Обвалившиеся стены, проломленные башни и купола, скошенные шпили церквей. Не город, а сплошное нагромождение обломков. Кое-где на уцелевших крышах и деревьях прибрежного сквера, как огромные маки, краснеют немецкие парашюты. Густой дым поднимается над округлым силуэтом королевского дворца.
Даже Дунай, отделяющий нас от печальных останков недавно еще прекрасной Буды, и тот кажется унылым и скучным. Монотонно катятся грязноголубые волны, подгоняя плоские хрупкие льдинки. Они плывут, погружаясь в воду то одним краем, то другим, а между взорванными зеленоватыми мостовыми фермами, вздыбленные горбящейся волной, ломаются и несутся дальше все проворнее, звонче.
Фриш глубокомысленно молчит. Он знает, когда ему нужно делать паузы, чтобы не портить мне впечатления. Облокотившись, как и я, о парапет набережной, он мечтательно смотрит туда же, куда смотрю я.
Что-то таинственное, азиатское, очень отдаленное от Европы чудится мне в слове «Буда».
У Атиллы, по легенде, был брат — Буда. Атилла почему-то убил его здесь, на Дунае. Он же разрушил чудесный город Аквинкум, основанный римлянами. А венгры, считающие себя потомками гуннов, будто бы назвали именем Буды свой город, возникший рядом с развалинами Аквинкума.
Много времени прошло с тех пор, а Дунай, равнодушный ко всему, течет все тот же, так же безостановочно, как сама жизнь на земле.
Фриш оглядывается на меня, обеспокоенный моим долгим молчанием. Не пора ли ему что-либо сказать? Не подумаю ли я, что ему нечего больше сказать по поводу… Чего? Реки или Буды?
— Это Дунай. Красиво, пожалуйста. Раньше в Буду ходили по мостам. А теперь, смотрите, нет мостов. Правда, как жаль!
Ему, наверное, кажется, что он угадал мои мысли.
На реке колышутся, собираясь в складки, как театральная декорация, тени большого купола, множества островерхих башен и аркады с широкими ступенями.
Я оборачиваюсь к зданию парламента. На лице Фриша мгновенно изображается восторг.
— Это замечательная палата! Только нет красива — много разбито. Есть картины, большие картины, много фреска, чистый ренессанс. Тут собирались депутаты! Очень интересно. В палате были оригинальные машины. Когда кто-нибудь говорил нет хорошо — про революцию и всякое такое, в ход пускалась такая, пожалуйста, сирена, и человека — нет слышно. Все сиденья и столы там откидные. Удобно для оппозиции. Можно поднять такой шум и треск, что оратор — хоть убегай. Еще был аппарат для освежения воздуха. Летом самый жаркий день, а в зале прохладно. Интересная палата! Сейчас туда нет можно войти! Все разбито. Но нет надо входить. Я вам и так все подробно рассказал, все подробно! Пойдемте дальше, пожалуйста. Это — улица. А это — дома. Очень, правда, интересно?
Фришу, видимо, нравится роль добровольного гида. Он не отстает от меня ни на шаг. Идет, вобрав голову в плечи, и следит за каждым моим взглядом.
В сквере с асфальтированными аллеями я обращаю внимание на бронзовый памятник. Гусар на богато убранном коне, грудь в звездах и медалях, на боку кривая сабля, за спиной ментик, а в руке гусиное перо.
— Вот, пожалуйста, пожалуйста, — устремляется Фриш к памятнику. — Монумент графа Андраши Дьюла. Это был, пожалуйста, один наш большой генерал. Смотрите, как жаль.
Памятник исцарапан пулями и осколками снарядов. Фриш тычет носком ботинка в отбитый кусок барельефа и неодобрительно качает головой.
Барельеф изображает берлинский конгресс, собравшийся после Балканской войны 1877—1878 годов. За столом Бисмарк. Его легко узнать по пышным бакам и торчащим усам. Андраши указывает ему на развернутую карту Европы. Он совершает ловкую сделку, приобретая для Австро-Венгрии Боснию и Герцеговину. Кроме того, он был создателем реакционного Тройственного союза. Человек, конечно, в своем роде заслуженный, министр иностранных дел, но не генерал. Я напоминаю об этом Фришу. Он пристально смотрит на кончик сабли Андраши, притворяясь, что не слышит, а затем круто поворачивается и указывает мне на здание, осевшее грудой развалин:
— А вот это, пожалуйста, сделала большая бомба…
На сей раз он прав. В дом, безусловно, попала немалая бомба. Едва я успеваю это сообразить, как Фриш уже увлекает меня дальше.
— Сабадшаг-тэр — площадь Свободы! — произносит он гордо, давая понять, что это не какая-нибудь обыкновенная площадь.
В центре ее стоят по кругу четыре скульптуры, изображающие четыре стороны света. Север, восток, запад — варвары в шлемах и кольчугах, закалывающие обнаженные тела — свои жертвы, то есть земли, отобранные у Венгрии по Трианонскому мирному договору. А юг — счастливая семья: отец, мать, ребенок. На юге венгры получили часть Югославии!
Но Фриш избегает давать мне столь подробные объяснения. Он вообще предпочитает не останавливаться больше перед памятниками. Аллеей низкорослых акаций выходим к восьмиугольной площади на перекрестке бульваров Андраши и Терез.
— Вот, пожалуйста, Октогон-тэр. Октогон — это, это…
Фриш морщит лоб, вспоминая. Вывожу его из затруднения: в переводе с греческого окто — восемь, гон — угол.
Он кивает головой, делая вид, что ему это известно, что он думает совсем о другом.
— Эту площадь потом назвали… «Муссолини-тэр». Надписи, видите, уже нет. Ой, хитрецы! Но я вам правду говорю. — Фриш кладет руку на грудь, подчеркивая этим свою искренность. — А следующая площадь была «Гитлер-тэр». Но там нет интересно. Вот я вам лучше покажу, где я работал…
И Фриш торопливо уводит меня от всех этих памятников и площадей в обыкновенные, ничем не примечательные, узкие и сумрачные улицы торгово-промышленной части города. Солнце, кажется, никогда не заглядывает в эти ущелья «будапештского Сити».
Перед одним темносерым зданием он останавливается. Бесцветные его глаза загораются, смотрят с умилением.
— Вот это очень интересно. Пожалуйста, биржа! — В голосе звучат мягкие и нежные нотки. — Чистый модерн. Здесь я хорошо играл… Скажите, вы не знаете, когда откроют биржу?
Я не отвечаю, я ухожу. А Фриш остается стоять перед своей биржей, как будто не замечая моего ухода.