Серо-сизый дым косматится по ветру над той частью Буды, где дома кажутся издали небоскребами, потому что они построены на Вар-хедь, одной из скалистых правобережных высот, подступающих вплотную к Дунаю. На самой вершине горы, почти вровень с башнями церкви Матьяша, ярко поблескивает под солнцем салатного цвета купол. Это королевский дворец. На куполе что-то краснеет, словно широкий язык пламени.

Профессору Имре Тараши кажется, что огонь уже охватил крышу. Он напряженно щурит близорукие глаза и ускоряет шаги. Но мы с переводчиком видим лучше и уверяем, что это вовсе не пламя, а повисший на стропиле красный немецкий парашют.

Тараши не успокаивается. Он спешит, точно от него зависит спасение дворца. Седой, сутулый, с изможденным, желтоватым лицом, обросшим редкими рыжими ворсинками, в шляпе и с тростью, он, выскочив из какого-то подземелья, второпях отрекомендовался и осведомился у нас, может ли он сейчас, когда весь ужас, слава богу, кончился и выстрелов не слышно, может ли он сейчас же попасть во дворец по неотложному делу…

Нам было по пути с ним. Он этому обрадовался: «Ну, с вами я дойду куда угодно».

Он идет, не обращая внимания на распростертые в липкой грязи, смешанной со снегом, раздавленные колесами автомашин трупы немцев, порою просто шагает через них. Что-то безудержно влечет его ко дворцу. Он избегает говорить об этом, отмалчивается, хмурит брови.

По узкой, заваленной обломками зданий улице Ури мы поднимаемся на Вар-хедь, к площади святого Георгия. Как ни спешит Тараши, но перед церковью Матьяша он останавливается с выражением мрачной скорби. В этой церкви, говорит он, короновались все венгерские монархи. Ее башни возносились к небу, «как молитвы, сотворенные из камня». Она была гордостью Буды, предметом поклонения и восхищения туристов, святым местом, где веками раздавались лишь шопот молитв и вздохи верующих. А в день коронации перед нею насыпали горку земли, собранной по горсточке со всей Венгрии, на эту горку въезжал на коне новый король и, размахивая саблей на все четыре стороны, клялся беречь границы страны во всех направлениях. Теперь гордость Буды, символ возвышенности и могущества апостольской Венгрии, чудесное творение архитектуры стоит, как огромный железный скелет. Тараши заглянул и внутрь. Конечно, церковь ограблена, осквернена! Ее ангелы и святые, ее апостолы, искусно выточенные из дорогого камня, крыша купола из разноцветной мозаики и цветные стекла узких окон рухнули наземь и смешались с конским навозом.

Проходя дальше, Тараши вслух вспоминает, что вот тут была кондитерская Кушвурм — старинное романтическое место свиданий влюбленных, а там — знаменитый ресторанчик «Белый голубь», существовавший еще со времен турок. Сколько раз эти места описывались в венгерских романах. Теперь остается описать только их развалины…

Тараши идет медленно, подавленный грустью. Он уже не спешит, будто убедился, что опоздал. Задумчиво шагает мимо цилиндрических баллонов, в которых немцы сбрасывали с самолетов боеприпасы и пищу, обходит кучи обгорелых, еще тлеющих шинелей, бочки из-под вина и бензина, груды патронных и снарядных ящиков, противогазов, касок, красных мин, автомашины, орудия. С интересом смотрит на все, что оставили немцы на горе Вар в несбывшейся надежде налегке вырваться по темным, полночным улицам Буды в лесистые горы Будакеси. Усмешка трогает его тонкие губы.

А вот и пленные немцы, — они собираются у стола на митинг. Среди них бывший комендант Будапешта — генерал Пфефер Вальденбрух в страшно помятой и грязной шинели, выделяющийся своим большим ростом. Несколько часов назад его вытащили из водосточной трубы.

Огоньком злой иронии загораются грустные глаза Тараши. Гневно постукивая тростью по каске со свастикой, он говорит, что Венгрия все равно никогда не простит немцам руин Буды, не простит оскверненной Короназо-темплом, где они поставили своих битюгов, не простит разрушений королевского дворца.

Еще в пятнадцатом веке иноземные поэты воспевали дворец, как самый красивый в Европе. Король Матьяш, отличавшийся любовью к искусству и наукам, украсил его трудами лучших итальянских зодчих и превратил в чудесный литературный и артистический салон для знаменитостей тогдашней Европы. Турки разрушили дворец Матьяша. Но Гильденбрант, по поручению Марии-Терезии, силой своего гения воздвиг на горе Вар новое архитектурное чудо в стиле барокко, впоследствии украшенное и подновленное талантливыми Ибл и Хаусманом. Из года в год, из столетия в столетие кокетливо смотрел дворец в воды Дуная своими изумительными капителями, лепными карнизами и статуями. И вот как он выглядит теперь!

Трагическим жестом Тараши показывает на огромное серое здание с закоптелым фасадом. Купол во вмятинах и дырах. Ветер гремит вывороченными листами железа. Металлические рыцари с опущенными забралами, стоящие по краям фронтона, так помяты и продырявлены, словно они участвовали во множестве турниров. Угловая зала еще горит; из аркообразных окон летят искры.

Тараши ускоряет шаги, точно какая-то неясная надежда пробудилась в нем с новой силой. Он внимательнее присматривается ко всему. Проходя мимо скульптурной группы, изображающей Матьяша на охоте, он замечает сквозь дым даже и то, что у короля надломилась рука. Ничто не ускользает от его зоркого взгляда. И вид у него как у ищейки: вытянутое вперед удлиненное лицо и бегающие по сторонам глаза.

Нигде, однако, не задерживаясь, Тараши устремляется мимо гранитных львов в распахнутые кованые ворота дворца и с удивительным проворством пробирается по внутреннему дворику, невообразимо заваленному повозками, автомобилями и разного рода оружием. Патронный ящик, на который он встает, чтобы перелезть через орудие, вдруг опрокидывается, и из-под него высовывается скрюченная рука в отрепьях немецкой шинели. Глаза профессора расширяются испугом, но в следующее мгновение он уже храбро взбирается на дуло орудия и карабкается дальше через грузовик, загородивший вход в здание.

Проникаем вслед за ним в сводчатый коридор. Упираясь руками в дверные рамы, он с трепетным любопытством заглядывает то в одну, то в другую комнату и, наконец, с неопределенным возгласом вбегает в третью, натыкаясь на хрустальную люстру, свисающую с остатков высокого, усыпанного золотыми звездами потолка.

То «неотложное дело», которое привело сюда Тараши, очевидно, находится здесь, в этой дворцовой молельне. Он останавливается. Он делает вид, что зашел сюда случайно, без особой цели. Ступая через упавшие с потолка балки, он неспеша направляется к белому алтарю, минует двух ангелов, склонившихся над чашей, и заходит за алтарь. Там, в стене, есть углубление — каморка. В каморке — небольшая ниша. Бронзовые дверцы ее раскрыты.

Тараши смотрит на нас, а рукой шарит в нише, ощупывая ее бархатную обивку. Я вижу, как глаза его наполняются слезами, а губы вздрагивают и кривятся. С тяжелым вздохом и выражением полного отчаяния на лице он сходит с алтаря и, повинуясь очевидной необходимости, обрывающимся от волнения голосом объясняет мне: в этой нише хранилась рука святого Иштвана, первого короля Венгрии, основателя венгерской католической церкви, рука, окрестившая язычников-мадьяр, рука апостольского короля, словом, та самая нетленная рука, которую каждый год 20 августа, в день святого Иштвана, с большой торжественностью проносили по Буде вместе с короной, присланной Иштвану для коронации папой римским Сильвестром II. Насчет судьбы короны Тараши не сомневается. В нее вделаны крупные смарагды, ляпис-лазурь и рубины, обрамляющие драгоценную эмаль с изображениями двенадцати апостолов. Конечно, Салаши выкрал это неоценимое национальное сокровище, и теперь корона, наверное, уже заприходована немцами. Но неужели он захватил с собой и руку святого Иштвана? Кость, обтянутую черной, как уголь, высохшей кожей. Зачем она ему? Зачем?! Тараши недоуменно пожимает плечами, избегая смотреть мне в глаза. Вот он и зашел сюда, собственно, для того, чтобы взглянуть, цела ли эта рука…

Уныло бредет Тараши по длинному сумрачному коридору, желая, видимо, показать нам, что не один только интерес к руке святого Иштвана привел его во дворец. Но ни на что больше он уже не обращает внимания, ни перед чем не задерживается. С безразличным видом проходит мимо комнат, где полно грязи и где валяются павшие костлявые лошади и из последних сил еще бродят живые…

Перед широкой, частью обвалившейся, мраморной лестницей, ведущей на второй этаж, Тараши останавливается в нерешительности и смотрит на меня, как бы спрашивая, стоит ли итти дальше. Я киваю: «стоит», мы поднимаемся наверх — и в первой же задымленной комнате видим легковой «фиат», продавленный рухнувшим потолком. Как попал сюда «фиат»? Оказывается, второй этаж по горизонтали выходит на площадь святого Георгия. Значит, конюшни у немцев были на первом этаже, а на втором был их гараж. Сами же они укрывались в глубоких и просторных подвалах.

Для Тараши это уже все равно. Его глаза слезятся. «От дыма», — утверждает он. Но дыма не так много. Он улетучивается сквозь большие отверстия в потолке и через окна. Машинально пробирается Тараши дальше, идет по балкам, грудам кирпичей, среди поломанной розовой и красной мебели, идет по когда-то роскошным покоям, которые в последнее время занимал регент Хорти со своей семьей.

Мы попадаем в комнату с огромным, во всю стену, флорентийским зеркалом. Перед ним Тараши стоит, протирая глаза, с таким видом, будто приходит в себя, вспоминая, где он и что с ним.

Зеркало густо покрыто пылью. Профессор видит свое отражение как бы в тумане. Скудная усмешка скользит по его лицу. С напускным равнодушием помахивая тростью, он старается походить на праздного туриста. Но это ему удается плохо.

В это зеркало, говорит он с дрожью в голосе, смотрелись люди многих поколений: мировые ученые, писатели, дипломаты, знаменитые артисты и красивейшие венгерки. Все они охорашивались, прежде чем войти в парадный зал, зал для праздников и балов. Интересно взглянуть сейчас на этот зал. И Тараши робко — первый раз в жизни — переступает порог огромного двухсветного зала с ярусом лож на высоте второго этажа. Подняв голову, он озирает разноцветный мрамор, фрески, гипсовые гербы, лепные гирлянды цветов и листьев с повторяющимся в каждом венке изображением короны святого Иштвана. Выше к потолку рельефы крупнее: музыкальные инструменты, нотные знаки, танцующие фавны и пастушки и целящиеся в них из луков кентавры.

Ветер Дуная врывается сюда, покачивает свисающие на железных прутьях арматуры куски штукатурки с фресками гениального Лотца, шевелит обрывками старинных гобеленов, красных, затканных цветами штор, лоскутьями портьер и забрасывает все это хлопьями мокрого снега.

Тараши хмурится. В самом деле, зрелище невеселое! Опустив голову, медленно, словно вдруг оробев, он входит в следующую, «музыкальную» залу с большими бюстами Марии-Терезии и Франца-Иосифа. Здесь он снимает шляпу и с любопытством осматривается. После некоторого колебания идет к длинному белому роялю в углу.

Белый рояль сильно запылен, но цел и даже не поцарапан. Он на фигурных ножках, отделан золотом, изящный и строгий, весь будто из слоновой кости.

Тараши приподнимает крышку и тонким длинным пальцем слегка касается клавиша. При первом звуке, показавшемся неожиданным и очень громким, он вздрагивает всем телом. Немного погодя трогает сразу несколько клавишей. Аккорды множатся, сливаются в мелодию, растут и ширятся, как приближающийся грозный шум моря. Пальцы Тараши скачут все быстрее, замирают на мгновение и опять скачут и бегают, бегают и скачут. Мелодия то бурлит, словно вскипающая гигантская волна, то, затихая, звучит нежным, плещущим переливом.

Звуки чудесной музыки наполняют зал, рвутся из него, из пустого, мертвого, горящего дворца! И мне кажется, что в нем все оживает. В нарисованном на потолке синем небе, над Марией-Терезией, сидящей на троне в кругу своих приближенных, летают ангелы с лавровыми венками, дуют в трубы и литавры и вот-вот улетят сквозь дыры в настоящее, голубое небо, по которому бегут пухлые розоватые облачка.

Я ощущаю давно не испытанное чувство наслаждения превосходной игрой музыканта. Вдруг, подняв обе руки, Тараши делает ими движение вверх и вниз, точно дирижируя. Когда затихают, растаяв под сводами, последние аккорды, он встает с круглого белого стула, и… я не узнаю его.

Это не тот унылый человек, который искал здесь мертвую кость, обтянутую почерневшей сухой кожей, а совсем другой. Ярко горят голубовато-серые глаза, пылают лихорадочным румянцем впалые щеки, а улыбка, широкая и радостная, так и брызжет вдохновением.

Разве мы не знали? Разве он забыл нам сказать? — удивляется Тараши. Да, он — профессор музыки, композитор. Он играл мелодию из своей новой симфонии «Дунай впадает в Черное море». Кстати, не хотим ли мы взглянуть отсюда на реку?

Он проворно увлекает нас на балкон.

Внизу видны остатки небольшого парка, обломки фонтанов, статуй античных богов, мраморных лестниц. Но кое-что уцелело.

Бронзовый Евгений Савойский еще крепко держится на коне. У чугунного орла меч не выпал из когтей. У подножья горы стоят уцелевшие дома, а за деревьями узенького прибрежного сквера течет Дунай, как всегда, привольно и спокойно. Остатки взорванных мостов похожи на гигантских драконов, мирно пьющих воду…

Щуря глаза, Тараши смотрит на Дунай, на Пешт, раскинувшийся напротив по низменному берегу. Затем, повернувшись снова к Буде, смотрит на остовы ее кварталов, на статую проповедника Гелерта, благословляющего крестом Дунай, на безмятежно синеющие вдали горы и леса и говорит, как бы про себя, тихо и мягко, с внутренним убеждением:

— Нет руки святого Иштвана, нет его короны, Буда в развалинах, но Венгрия осталась, Венгрия жива!