«…Когда мы с Иосваном вернулись в шалаш, боец Джуро уже спал, протянув к тлеющим углям босые ноги, а Бранко Кумануди, словно сыч, сидел в углу. Синее пламя головешек отсвечивало в его круглых глазах.
Я долго не мог уснуть в эту ночь. Потрескивали угли, пахло дымом, и все казалось, что Бранко почему-то упорно на меня смотрит, не моргая, не сводя глаз. Наконец, он улегся, а я все думал о встрече с командиром корпуса и союзниками. Перед глазами возникали то маленький чернявый Попович с холеными усиками, похожий на француза, то румяный американец, искрившийся дерзостью и самоуверенностью, то бледной сумеречной тенью всплывал облик английского капитана… Что заставило их сойтись вместе в этой глуши?
Рано утром мы все шестеро, бежавшие из «Дрездена», покинули лагерь. Никто не захотел остаться в бригаде, которая не сражается, и Милетич согласился нас взять в свой Шумадийский батальон, стоявший в Боснии, — там, по его словам, борьба не прекращается. Неделько, знавший в лесу все тропы, вызвался проводить нас до проселка.
Алекса Мусич шел позади, насупившись. Его особенно угнетало то, что не оправдались надежды, которые он возлагал на испанского героя — Поповича. Он был на всех зол и всем разочарован.
— Ничего, браток! — подбадривал его неунывающий Лаушек. — Не тут, так еще где-нибудь… Все равно ведь, где воевать. Не удалось добраться до этого Шмолки, доберемся до другого. Жизнь, как луна: то полная, то на ущербе.
— Добро, добро! — кивал Мусич, и слабая улыбка озаряла его хмурое лицо.
— А что в Италии-то, товарищи, делается! — возбужденно продолжал Лаушек. — Народ поднимается. Новое правительство объявило Германии войну. Это здорово! Один умный шут у Шекспира сказал: «Не хватайся за колесо, когда оно катится под гору, не то сломаешь шею, а вот когда большое колесо в гору катится, хватайся за него: оно и тебя подтянет».
— Подтянет непременно! — откликнулся Колачионе. — Живы традиции Гарибальди! Энрико, выше голову!
У развилки дорог Неделько остановился:
— Дальше прямой путь мимо Боговины… Вот бы куда пойти вместо Майданпека, — вдруг сообразил он. — Там шахты, они снабжают Бор углем и они — у самого леса. Можно подойти скрытно. А работают там итальянцы из лагеря Тодта.
— В Боговине итальянцы? — насторожился Колачионе. — И они, наверное, еще ничего не знают о том, что сейчас делается в Италии? А мы уходим…
— Позор! — сказал Лаушек.
Мои друзья с укоризной смотрели на меня. Они явно не выражали никакого желания идти со мной и Милетичем в далекую Боснию.
— Сколько примерно охранников в Боговине? — спросил я у Неделько.
— Не больше шестидесяти. Четники да полиция.
— Ну что же, — вмешался Лаушек, — как раз! Один смелый солдат сходит за пятерых, если действует к тому же внезапно. Почему бы нам не попробовать? Внезапность нападения возместит недостаток в силах.
— Нет, это риск. Не имеем права! — не соглашался Иован Милетич.
— Но почему? Разве инициатива у вас отменена? Разве мы не можем взять реванш за неудачу в Майданпеке? — спросил я.
— У нас мало оружия.
— Вот мы там его и достанем.
— Цицерон сказал: «Когда храбрость ведет, счастье ей сопутствует», — изрек Лаушек.
Иован колебался.
— Без приказа нельзя.
— Тогда мы сами попробуем. Вшестером.
— А я седьмой, — шагнул ко мне Джуро Филиппович.
Бранко Кумануди смотрел неодобрительно.
— Ой, болан,[19] какой ты храбрый! — покосился он на Джуро. Тот отмахнулся от него:
— Без тебя обойдемся. Ты, это самое, землю не пахал, лес не рубил, только бонбоны[20] делал. Куда тебе!
— При чем тут бонбоны, бога му?[21] — ворчал Бранко. — Друже Корчагин, послушайте! Чего он придирается.
Но Милетич не обращал внимания на их перебранку. Он весь ушел в свои мысли, колеблясь между сильным искушением пойти на Боговину и боязнью взять на себя такую серьезную ответственность. Он вспомнил, наверное, слова Поповича о необходимости удерживать бойцов от «фантазий», вспомнил, может быть, и Майданпек, но, наконец, все же решился. Прирожденная дерзость и отвага взяли верх.
— Добро! Айда, другови, на Боговину. Веди нас, Неделько. В конце концов не оружие геройски сражается, а светлое сердце воина! С тобой, побратиме Николай, я верю в успех!
Кумануди постоял, постоял в раздумье и, видно, решившись, догнал нас.
От недавней угрюмости ни у кого не осталось и следа. Все оживленно заговорили, вспоминая Шмолку и Кребса. Хоть и не в самом Боре, а в Боговине, но мы досадим им как следует. Колачионе и Марино вслух мечтали о том, как они освободят из лагеря своих соотечественников.
Извилистая каменистая тропа вывела нас в лесистую долину. Уныло стояли на склонах изувеченные дубы с обрубленными ветками, похожие на рогатые сохи. Мы подходили к Боговине. Теперь надо было незаметно пробраться в поселок.
Я уже обратил внимание на выехавшую из лесу фуру, нагруженную кормом для скота: дубовыми ветками, еще сохранившими зеленую листву. Фуру тащили два быка. Их погонял хворостиной низенький старичок. Мы с Мусичем подошли к нему. Седобородый, еще крепкий, с медного цвета лицом, шершавым от морщин, он совсем был похож на русского деда, только большие усы его закручивались по-чудному: одним концом вниз, а другим вверх. «Он может нам помочь», — решили мы с Иованом, и пошли с ним рядом.
Разговорились. Узнав, что мы партизаны, старик обрадовался, а тому, что я «прави»[22] русский, то есть не эмигрант, не местный, поверил не сразу. Расспрашивая, приглядывался, а потом прослезился и рассказал, как в первый раз он увидел русских. Шла тогда война с турками. Ему, Живке, было всего десять лет от роду. Однажды он помогал отцу и братьям косить в поле пшеницу. Вдруг видит: едут три всадника в белых кителях и фуражках, с длинными пиками в руках. Оглядели они поле возле села и исчезли. Косари в испуге бросили работу: что это за конники? Кто говорил, это турки, а другие — нет, арнауты.[23] Но почему же без фесок и чалм? Только сели обедать, как из долины выехало еще несколько всадников в такой же одежде, подскакали и спросили:
«Как живете, братушки? Есть ли тут поблизости нехристи-турки?».
Один старец, который ходил когда-то на работы в Россию, догадался: «Это русские!». На радостях побежали в село и принесли кувшины со сливовицей, хлеб, мясо, брынзу. Пировали все вместе. А на другой день пришло большое русское войско. Впереди трубачи и барабанщики, а за ними воины с пиками… Сельский звонарь начал звонить в колокола, как на пожар. Собралось все село встречать освободителей. Спустя день пришли еще сербские и болгарские ополченцы со знаменами и вместе с русскими воинами двинулись к Княжевацу и Заечару навстречу туркам, которые наступали от Старой планины. Тут как раз начались ливни. Грязь налипала на колеса, и телеги утопали в ней. Кони не могли тянуть пушки. Отец Живки поглядел, поглядел да и сказал сыновьям: «Запрягайте-ка буйволов и поезжайте помогать русским». Живко со старшими братьями впрягли буйволов в телегу, взяли торбу с хлебом, догнали русских и втащили пушки на холм. Солдаты обрадовались: «Молодцы, хлопцы, хорошо нам помогли. Спасибо».
Одним словом, нам нетрудно было договориться с дедом, чтобы он помог нам.
…В сгущавшихся сумерках быки проволокли фуру мимо стоявших на окраине патрульных в центр поселка. Как было условлено с Живко, он остановился недалеко от кафаны «Три розы», где по вечерам обычно собирались свободные от наряда охранники из канцелярии.
Осторожно раздвинув ветки, укрывавшие нас, мы один за другим слезли с фуры и с видом гуляк гурьбой ввалились в кафану. Впереди Мусич, держа автомат под полой зипуна, за ним Милетич и я с остальными.
В большом грязном зале было так накурено, что люди казались окутанными тонким слоем ваты. Бородачи, одетые в немецкие обноски, стучали стаканами, играли в карты, звенели цехинами и, топая ногами, нестройно горланили песню про «краля Петра». Несколько мужчин сосредоточенно играли в карамболь, гоняя три шара. Я и Лаушек совсем близко подошли к игрокам, чтобы стать между ними и подоконником, на котором лежало оружие.
В этот момент с порога раздался грозный окрик Милетича:
— Смерть фашизму, свобода народу!
От такого возгласа у четников не раз уходила душа в пятки, но сейчас они лишь на миг опешили, а потом расхохотались, подумав, очевидно, что кто-то шутит спьяну. Но оружие уже было у нас в руках. Даже дед Живко схватил винтовку, висевшую на вешалке при входе.
Иован дал очередь из автомата, и четники растерянно подняли руки. Кое-кто успел выпрыгнуть в окна. Вопя, что в поселок проник большой отряд партизан, бандиты в панике бежали по улице. Живко остался перед дверью кафаны сторожить пленных. А мы все, не теряя времени, бросились через улицу к воротам в высоком заборе и, обезоружив часового, ворвались в барак концлагеря.
— Выходите, итальянцы! — кричал Колачионе. — Разбирайте оружие: топоры, лопаты, кирки… Все ко мне!
— Эввива свобода! — возглашал Марино.
Через минуту заключенные уже расхватывали в складе инструмент, а в караулке — оставшиеся винтовки.
Воодушевленные известиями о событиях на их родине итальянцы с энтузиазмом бросились отыскивать попрятавшихся охранников.
Всю ночь небо над рудничным поселком багровело от зарева. Горели надшахтные постройки, караульные вышки, барак концлагеря. Раздавались выстрелы, очереди из автоматов, взрывы гранат. Кое-где четники бешено сопротивлялись.
Утром мы похоронили Николауса Пала и нескольких итальянцев, убитых в ночной стычке. Отдали им последнюю воинскую почесть: залп более чем из сотни ружей и автоматов потряс воздух над братской могилой под высоким дубом. С веток сорвались пожелтевшие листья и усыпали могильный холм.
— Прощай, Николаус, — сказал Лаушек. — Прощай, друг, — повторил он дрогнувшим голосом. — Спи здесь спокойно, рядом с итальянскими братьями по мукам и по борьбе. Если буду жив, я расскажу в Будапеште, что ты умер, как храбрый солдат».