«…Навстречу нам дул северец. Сухой и колючий, как толченое стекло, снег сек наши разгоряченные лица.
Втянув голову в остро приподнятые плечи, Вучетин шагал, о чем-то глубоко задумавшись. Расстояние и ветер постепенно гасили музыку. Скоро смолкли и гулкие барабанные удары. Оголенные черные равнины, с которых ветер слизывал снег, выглядели уныло и скучно. Солнце, ясное утром, расплывалось теперь в мути неба тусклым желтым пятном. И на буром ковыле, и на кустах терновника, которые шуршали в придорожных канавах, и на полях с заснеженными бороздами, будто расчесанных гигантским гребнем, лежал мутно-пепельный налет.
Мы вышли за черту города.
Вучетин замедлил шаги:
— Курите, друже? Нет? А я вот иногда.
Он достал кисет, свернутый валиком, осторожно расправил его и опустил внутрь коротенькую трубку.
Этим кисетом, самым обыкновенным, засаленным и вытертым, Вучетин очень дорожил: он достался ему от отца, а отцу подарил его один русский солдат по имени Степан, приходивший сюда воевать с турками. Кисет — единственное, что у Вучетина осталось на память о родном доме в Риеке-Чарноевичи, о семье.
— Посидим здесь, друже.
Согнувшись в сильном припадке кашля, командир почти упал на скамью, стоявшую у каменного распятия.
— Вам нездоровится, — сказал я. — Вернемся?
— Ничего… Сейчас пройдет. Вот кончится война, я опять уйду в горы, буду жить в пастушьих колибах, на катунах. Там поправлюсь…
Он поворошил ногой желтые листья, ковриком слежавшиеся под корявым дубом, и, сощурив глаза, долго смотрел на гипсовую мадонну, склонившуюся у подножия треста. Ветер яростно трепал надетый на ее голову венок из красных бумажных цветов; дождь смыл с них краску, и она растеклась по лицу мадонны, словно кровь. На цоколе распятия я увидел едва различимую латинскую надпись, затянутую зеленой плесенью. От этого креста, от всего изваяния веяло мертвой тоской.
— Я вас вот зачем позвал, — заговорил Вучетин. — Прежде всего хочу поблагодарить. — Он обнял меня за плечи и ласково взглянул в глаза. — От всей души! Вы нам очень помогли, Николай.
— Это мой долг, товарищ командир, — сказал я. — У наших стран общий враг — фашизм, и выходит, что я сражаюсь здесь и за свою родину.
Вучетин оглянулся по сторонам.
— Мы одни. Я буду с вами откровенным… Стоян Подказарац… Я даже не успел с ним поговорить. Он мой ученик. Я любил его, как сына. До боя я всей силой воли заставлял себя не думать о том диком и безобразном, что случилось, иначе, если б и мы с Радовичем поддались общему настроению, операция была бы сорвана. У революционного трибунала, очевидно, были какие-то веские основания, чтобы вынести суровый приговор этим двум черногорцам. Но привести его в исполнение перед самым боем, да еще руками сербов — это уже, говоря попросту, подлить масла в огонь! Национальная вражда у нас, как угли, тлеющие под пеплом, не затухает. К счастью, операция не была сорвана. У вас, я думаю, в армии ничего подобного не бывает?
— И не может быть! — резко сказал я.
— Разумеется, я так и думал. Люди разных народов по-братски сотрудничают между собой… Так и должно быть. К этому и мы идем. В нашей бригаде вы найдете бойцов всех национальностей страны. Борьба крепко спаяла людей. Но вся беда в том, что иногда ссоры, вольные или невольные, все же возникают.
— Значит — есть поводы, — заметил я.
Вучетин скорбно усмехнулся:
— Да, но кто дает эти поводы?
Он промолчал, собираясь с мыслями.
— Вы, конечно, слышали такое выражение: «Балканы — пороховая бочка». Пожалуй, так оно и есть. Вечная взаимная рознь и вражда, грызня и резня между народами, между племенами. Возьмите хотя бы историю нашей Югославии. Что это такое, как не история междоусобной борьбы разных династий, политических партий, история дворцовых переворотов, заговоров, измен, политических убийств — то прямых, то из-за угла. Ни один царь, к какой бы династии он ни принадлежал, ни одно правительство, какой бы партией оно ни было сформировано, так никогда и не смогли объединить все ветви нашего югославского народа в единую и большую дружную семью. Иные историки обвиняют нас, югославов. Говорят, что мы не способны к сплоченной, государственной жизни, привыкли к разобщенной, племенной, что у нас будто бы не хватает качеств, например, болгарина — настойчивости и трудолюбия. Что нет народа более беспечного, чем сербы. Они, мол, только поют и декламируют о славе своих предков, о Душане Сильном и Марко Кралевиче, а дальше этого их любовь к родине не идет. Сущая ерунда все это! Будь это так, нас бы уже давным-давно раздавили, смели с лица Балканского полуострова. Но мы выдержали пятивековой гнет турецкого рабства, устояли и против интриг католической Венеции и имперской Австрии. Когда нашей стране угрожала гибель, мы дружно и грозно восставали. Сотни лет вели бесконечную святую войну за свои леса, долины и холодные горы, «за крст часни и слободу златну»,[39] за свои национальные права, которые древнее и законнее прав многих ныне существующих держав. Каждый камень в наших горах полит геройской кровью. А если кто и предавал нас, если кто и предпочитал петь чужим голосом, красиво ходить чужой походкой и щеголять в ошейнике, надетом Западной Европой, — так это был не народ, не простые люди, а отщепенцы. Это были правители, карагеоргиевичи и обреновичи, министры, депутаты, политиканы и прочая накипь…
Вучетин с затаенным раздражением произнес последние слова и отдышался. Он словно торопился высказать все, что наболело у него на душе. Он говорил отрывисто, с волнением. Глаза его горели, щеки пылали. И я понимал, что этот больной, исстрадавшийся, но все еще сильный духом человек откровенен со мной, так же, как и Иован, потому что я русский, из Советского Союза…
— И вот эти продажные политиканы, — продолжал Вучетин, — радостно потирают руки и ухмыляются, когда серб говорит: «Босна моя», а хорват ему возражает: «Нет, моя». Надо признаться, что до сих пор серб и хорват не умеют у нас вместе сказать «Босна наша». Ведь Босния — сердце Югославии, и одно у нас отечество — югославская земля. Мы ссоримся, режем друг друга, а те, кому это на руку, стоят в сторонке, посмеиваются и говорят: «Глупцы! То, из-за чего вы спорите, ни твое, ни его, а должно быть моим».
Я сопоставил услышанное с тем, что говорил мне Иован.
— Такое положение очень опасно, — сказал я. — Оно может быть на руку только империалистам. Они обычно всеми мерами нарочно обостряют национальную рознь и вражду, особенно среди отсталых слоев народа, и таким образом разоружают его…
— Вот, вот! — с горячностью подхватил Вучетин. — Я очень рад, что вы это понимаете. Я и хотел, друже Загорянов, чтобы вы, человек среди нас новый, поняли, как сложен у нас национальный вопрос. Да, вы правы. Именно империалисты сеют у нас рознь и этим нас ослабляют. А при случае они просто рвут нас на части. Возьмите Истрию, Триест, Боснию и Герцеговину. Кто только их не захватывал? И австро-венгры, и итальянцы, не говоря уже о турках. После первой мировой войны мы, правда, территориально объединились, но экономически нас все равно раздирали на части Англия, Франция, Германия и Америка. Все они старались урвать у югославского народа его последний кусок хлеба, поссорить нас, замутить воду, чтобы не так заметны были их подлые махинации. А то вдруг они объявляли о каких-то своих еще и стратегических интересах в этой части мира и заявляли о своем намерении защищать их здесь. Бог знает что! А сейчас даже еще труднее понять, что вообще происходит. Исторически и психологически мы все тяготеем к России. Теперь — особенно. Все мы — сербы, хорваты, черногорцы, словены, македонцы, боснийцы и другие — хотим жить в единой дружной семье народов, жить так, как живут народы у вас, в Советском Союзе, — счастливо, мирно, без всякой национальной розни и вражды. Но какая-то посторонняя рука извне и внутри все время сталкивает лбами наш» народы. То, что фашисты и святой папа римский устроили в сорок первом году резню сербов с хорватами, — это не удивительно. А вот кто же теперь направляет и разжигает эту рознь? Немцы? Не совсем так. Вот, окажем, в Хорватии находится до двухсот тысяч «домобранцав». Их идеолог Мачек, как известно, связан с немцами, и с американцами, и англичанами. Но ведь его головорезы натравливаются на сербов и черногорцев. Кем, спрашивается? У Михайловича несколько десятков тысяч сербов, при его штабе есть английская военная миссия, а его четников науськивают на хорват, черногорцев и македонцев. Опять-таки, кто? Или возьмите положение у нас в армии. Зачем нужно выбрасывать такие лозунги, как «Сербы — первенствующая нация в Югославии» или «Все македонцы — югославы!». Ведь есть еще греческие и болгарские македонцы. Поразительно, до чего же мы неосторожны! Вместо того, чтобы прикрыть броней наше слабое место, защитить его, вместо того, чтобы смягчить отношения между народами, мы сами же обостряем эти отношения и выставляем их напоказ в самом неприглядном, обнаженном виде. И этим-то как раз и пользуются враги. В случае с расстрелом двух черногорцев, между прочим, как в зеркале, отразилось это наше самое слабое, уязвимое место. Пороховая бочка…
Вучетин внезапно оборвал себя. И я невольно повернул голову в том направлении, куда он смотрел.
Со стороны гор быстро приближались всадники.
Вучетин поднялся со скамьи и, махнув рукой, как бы отгоняя от себя неразрешимый вопрос, быстро проговорил:
— Ничего! Придут ваши, и мы высыпем порох из балканской бочки. В конце концов, — добавил он, словно отвечая на какую-то свою мысль, — Сава, Драва, Дрина, Прут — все в одну реку текут…
Всадники остановились у распятия. Один из них был американский подполковник, другой англичанин. Я сразу же узнал их.
Союзников сопровождали охрана и наш политкомиссар Блажо Катнич.
— Это представители союзнических миссий, — тихо сказал я Вучетину. — Я их видел у командира корпуса в Хомолье.
— Очень кстати! Есть чем порадовать, — Вучетин оправил на себе старую, потрепанную шинель.
Не слезая с коня, Катнич жестом подозвал нас.
Мы подошли.
— Привет, — улыбнулся нам политкомиссар и тут же недовольно спросил: — Что это вы прогуливаетесь? Разве больше дела нет? Пали духом? Не отчаивайтесь. Синь мы возьмем. И не только Синь! Союзники пришли к нам на помощь. — И, понизив голос, он наклонился к американцу. — Это командир Шумадийского батальона Вучетин и с ним русский.
Тот небрежно дотронулся до пилотки с белой звездочкой и костяшками, а англичанин лишь еще выше вздернул подбородок.
— Сообщи, друже, обстановку, — сказал Катнич, переходя на деловой тон.
— Синь взят, — спокойно ответил Вучетин. — Бой окончен!
— Как окончен?! Ты шутишь! — изумился Катнич, разом привставая на стременах.
Союзники недоверчиво посмотрели в сторону Синя. Над городом тонкими столбами поднимался дым.
— Так это не из труб идет дым? — пробормотал американец. — А мне показалось, что у города такой мирный вид. Так что же это? Пожары?
— Дым от костров. Бойцы готовят завтрак, — ответил Вучетин.
— Вот как! — Американец присвистнул.
Едва уловимая тень прошла по его лицу. Но тут же он весело воскликнул:
— Отлично! Поздравляю вас! Однако все же досадно, что мы опоздали. Партизаны, вероятно, понесли большие потери. Не их ли оплакивать вы пришли к этой мадонне, друже Вучетин? — сочувственно осведомился он.
— Нет, жертв немного. Мы напали на противника врасплох.
— Ну и как? Уничтожили? Весь полк? Невероятно! А пленные, пленные есть хоть какие-нибудь?
— Обратитесь к начальнику гарнизона Синя, — сухо сказал Вучетин.
Видно было, что ему не понравился американец.
— Так, так, — Подполковник взглянул в мою сторону.
Он, конечно, тоже с первого взгляда узнал меня, но, видимо, не хотел сразу показывать этого.
— А, наш русский союзник! — с запозданием приветствовал он меня. — Положительно, мир тесен. Судьба сталкивает нас вторично. Что значит союзники: всегда и всюду вместе!
Я взглянул ему прямо в глаза. Он спохватился и переменил тон.
— Ну, поехали, друзья, отпразднуем в таком случае победу.
Мы с Вучетиным последовали за верховыми.
На городской площади, против дома с башней, шел митинг. Зарядный ящик, на котором стоял Милетич, окружала толпа жителей и бойцов.
Американец направлял свою лошадь прямо к трибуне. Толпа неохотно расступалась.
Иован горячо, с подъемом говорил о величии и героизме Красной Армии, которая, ломая отчаянное сопротивление врага, с каждым днем все ближе и ближе подходит к Балканам и Карпатам, неся освобождение от гитлеризма народам Центральной и Юго-Восточной Европы. Он говорил о том, что югославские партизаны, беря пример с советских воинов и в надежде на скорую встречу с ними, действуют все решительнее и дружнее…
Американец прислушался.
К нему подошел Тодор Радович.
— Это начальник гарнизона, — сказал союзникам Вучетин.
— Здраво! — широко улыбнулся американец, протягивая Радовичу руку. — Представитель англо-американской миссии Шерри Маккарвер. Со мной капитан Баджи Пинч, офицер связи его величества короля Англии. Он не так хорошо владеет сербским языком, как я, и поэтому поручил мне приветствовать и от его имени доблестных бойцов и командиров Народно-освободительной армии, одержавших только что славную победу!
— Бойцы и командиры высоко оценят ваше приветствие, — с достоинством ответил Радович.
А на трибуну выходили жители Синя, кто с красным бантом, а кто с картонной звездой на груди. Они говорили о своей любви к Народно-освободительной армии, к Советскому Союзу, к великому Сталину. Обещали оказать партизанам всяческую поддержку. На домах и даже над костелом, украшенном каменным кружевом, появились красные и трехцветные флаги со звездами. Стены и ограды запестрели новыми лозунгами, в которых неизменно повторялись слова: «Советский Союз», «Сталин», «Красная Армия», «компартия», «НОВЮ». Скоро уже ничего не осталось от прежних немецких надписей, от афиш, рекламировавших фильм «Очарован тобой», от нарисованных черных силуэтов людей, наклонившихся вперед, будто предупреждающих: «Молчи! Тебя подслушивают!»
Маккарвер и Пинч оглядывались с удивлением, немного даже растерянно. Американец что-то сказал Катничу. Тот подозвал Корчагина и зашипел на него:
— Это что же такое? Не видишь разве, что со мной приехали наши западные союзники? Почему ты в своем выступлении ничего не сказал ни об Англии, ни об Америке? Другие тоже молчат об этом. Безобразие! И соответствующих лозунгов нет. Почему?
Иован оправдывался, ссылался на то, что народ и каждый оратор выражает свои чувства так, как хочет…
— Кстати, а где у вас пленные? — озабоченно спросил Маккарвер Радовича. — Есть ли среди них офицеры?
— Трудно разобраться… Многие взяты в нижнем белье.
— Забавно! — Маккарвер усмехнулся и нервно потрепал лошадь по холке. Какое-то скрытое напряжение чувствовалось в нем, и это плохо вязалось с его веселыми словами. — Молодцы! Я восхищен вашим геройством. Черногорцы вообще отличные парни и вояки. Они громили самого Наполеона.
— Черногория — цветущая страна, — невпопад меланхолически добавил Пинч. — В Ульцине и Которе зимой распускаются розы.
— Да, да, розы — это, разумеется, прекрасно, однако гораздо важнее, что одна Которская бухта может вместить целую эскадру эсминцев… Скажите, — снова обратился Маккарвер к начальнику гарнизона, — неужели вы не захватили в плен хотя бы нескольких офицеров? Они могли бы дать нам важные сведения.
— Я как раз допрашиваю одного, судя по документам, полковника. — Радович показал портфель, который держал в руке.
— Как его имя? — нетерпеливо воскликнул Маккарвер.
Глаза американца жадно блеснули. Я заметил это. Но он тут же придал им прежнее равнодушно-ленивое выражение.
— Гольц. Фон Гольц… У него здесь какие-то странные бумаги с математическими знаками… Очевидно, шифровка. Есть и радиограмма из Берлина.
— Покажите. Интересно, — уже совсем спокойно произнес Маккарвер.
Радович вытащил из портфеля смятый телеграфный бланк. Маккарвер быстро пробежал его глазами.
— Та-ак. Поздравление с Новым годом и награждение знаком отличия «Дубовый лист» к ордену Железного креста. Полковнику частей СС фон Гольцу. От самого Гиммлера!.. Я надеюсь, вы разрешите нам с капитаном Пинчем присутствовать при допросе этого фон Гольца и помочь вам проанализировать его документы? — произнес Маккарвер вкрадчивым голосом.
— Само собой разумеется! — засуетился Катнич, не дожидаясь ответа Радовича. — Сейчас же все организуем. А пока позвольте мне сказать речь.
Политкомиссар с трудом взобрался на зарядный ящик.
Маккарвер и Пинч, сидя на лошадях, махали оратору руками и улыбались».