Несмотря на некоторый уже тюремный стаж, неожиданности одна за другой поражали меня.

Позже я неоднократно на себе испытывал магическое действие скрипа засовов на нервную систему в ночное время. При этом звуке все находящиеся в камере вскакивают и, дико озираясь, ждут дальнейших событий. Состояние это понятно, так как обычно ночью уводят приговоренных на расстрел.

Пойдя в камеру, я невольно остановился пораженный. Это была уже не тихая одиночка, а достаточно людное общежитие. Спертый, зловонный воздух ударил и нос. Какой-то человек с громадной копной седых полос сорвался с места и дико, бессвязно бормоча, замахал руками перед моим лицом. Выкрики этого помешанного и десятки устремленных горящих глаз подействовали крайне угнетающе. Мелькнула мысль:

— «Это вероятно камера для душевнобольных».

Общество помешанных, шпионов, диверсантов, вредителей, террористов, как я представлял новую кампанию, мне совсем не улыбалось.

Но каково же было мое удивленно, когда я услышал голос:

— Привет товарищу полковнику, и вы здесь?

Другой подходит вплотную и, протягивая руку, произносит:

— Не узнаете? Полковник Измайлов. Ничего, у нас компания неплохая, чувствуйте себя как дома, и рассказывайте новости.

Все это пронеслось, как сон. Но передо мной стояли живые фигуры полковника Измайлова и наркомздрава Факторовича. На душе стало как-то легче, и даже продолжающиеся выкрики душевнобольного не действовали так удручающе. Все эти «отъявленные преступники» не стали казаться такими страшными, как минуту назад, а наоборот, что-то теплое почувствовал я к этим людям, близким себе по общему несчастью.

Я сам впоследствии испытывал чувство радости, когда в камеру приводили нового человека. Каждое слово его жадно ловилось, всем хотелось узнать, что делается там, в другом мире, отделенном от нас глухой решеткой.

После первого знакомства, меня и моего соседа засыпали вопросами. Мы, в свою очередь, также жадно интересовались порядками тюремной жизни и ожидающими нас перспективами.

Ночь прошла незаметно. Утром началось более близкое знакомство с жильцами камеры № 19. Последняя представляла квадратную комнату в 10 метров с переменным составом обитателей от 10 до 14 человек. Кроме вышеуказанных знакомых, в ней находился начальник железнодорожного депо, вина которого заключалась только в том, что его бабушка была по происхождению немка. Обвинялся он в фашизме. Но что конкретно это означало — никто из нас не имел представления.

Это был мужчина лет 45, исключительно спокойный и уравновешенный. С его мнением считались. Последний нередко прекращал горячие споры, готовые перейти в драку. Производил он впечатление честного, прямого и неподкупного человека. Я невольно с ним сблизился. Наши беседы вполголоса в углу камеры заставили меня многое передумать и посмотреть на ряд вещей совершенно иными глазами.

Независимо от окружающей обстановки и неблестящих перспектив, меня не покидали жизнерадостность и юмор. Задыхаясь ночью от зловония и спертой «воздуха, слыша проклятия соседей, я вполголоса напевал:

Хороша страна моя родная.
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю.
Где так вольно дышит человек.

Дышать, действительно, пока разрешалось вольно, но воздуха было совсем маловато, и мы мысленно переносились в эти самые леса, поля и реки, где, конечно, воздух был прекрасный и дышалось легко.

Живя тесной семьей, абсолютно ничего не делая, я невольно занялся изучением внутреннего облика своих соседей. Между прочим, по секрету, мой приятель, начальник депо, мне сообщил, что и здесь, среди арестованных, есть сексоты, передающие все разговоры тюремному начальству. Жуткое омерзение охватило меня при мысли, что даже в этих стенах, полных ужаса и человеческих страданий, имеются эти отбросы человеческого рода.

Среди заключенных находился районный прокурор, по национальности туркмен. Перед арестом он пытался покончить жизнь самоубийством, выпустив две пули из браунинга в висок. Но по злой иронии судьбы они скользнули по-над кожей черепа и вышли в середине лба. Лежал он рядом со мной, и от грязной нагноившейся тряпки на голове исходило тошнотворное зловоние. Вероятно, этому представителю правосудия хорошо были знакомы нравы и обычаи застенков ГПУ, если он предпочел последнюю нулю в лоб. Конечно, многие из нас избрали бы подобный конец, если бы знали заранее ожидающие нас перспективы. Человек он был чрезвычайно ограниченный и тупой. Излюбленным лейтмотивом его рассуждений было обвинение всех русских людей, загубивших туркменский народ.

Тепло вспоминается другой товарищ — зам. председателя Туркменского Госбанка Александров. Темпераментный, легко возбуждающийся, готовый в споре сделать противнику «физическое замечание», он представлял собой образец прекрасного, великодушного, с широкой русской натурой, крайне доброго человека. Получая от жены ежемесячно 50 рублей денег и белье, он буквально делил все поровну между не имевшими передач. Первые трусы и носки я получил от него. Эта натура импонировала мне всем своим существом, и мы подружились. Через некоторое время у нас созрел план разоружения надзирателей, но нашим наивным мечтам не суждено было осуществиться. В этих застенках все было продумано до тонкостей.

Мы условились во время прогулки напасть на надзирателя и завладеть его наганом. Но каково же было разочарование, когда нам стало известно, что эти телохранители носят незаряженные револьверы, предвидя подобный вариант. Внешняя же охрана окружала железным кольцом тюрьму, а через проволоку, украшающую и без того высокий забор, был пропущен электрический ток. С пустыми руками всякая попытка явно обрекалась на полную неудачу.

Бежать вообще мы и не замышляли — это было невозможно, — Но лучше умереть с оружием в руках, чем ждать, когда тебя повезут на убой, как скотину. Хотелось только одного: выбраться из тюрьмы, уложить на месте двух-трех палачей, выбежать к народу, этому доверчивому русскому народу, и крикнуть во все горло:

— «Вас обманывают, нет врагов народа. Есть сталинские палачи, которые, выполняя кровожадно-трусливую волю своего хозяина, подвергают пыткам ни в чем неповинных людей. Очнись, русский народ, сбрось с себя это кошмарное чудовище, заливающее кровью лучших сынов всю страну исключительно из-за животного страха потерять свою власть».

После этого последняя пуля должна была избавить вас от земного советского счастья.

Справа от меня сидел педагог школы. Достаточно развитой и чрезвычайно осведомленный в ряде вопросов секретного порядка, не имеющих к его работе ни малейшего отношения. Этот человек вызывал во мне невольное отвращение, хотя был достаточно вежлив и любезен. Алчность его доходила до омерзения. Сидя в углу, он жадно пожирал купленные из тюремного ларька продукты и со спокойной совестью отказывал голодным товарищам в кусочно хлеба. За какие то, вероятно, «особые» заслуги перед следователем, ему разрешали получать из дому все необходимое. Этого человека я инстинктивно сторонился и нехотя отвечал на его вопросы.

Наркомздрав Факторович — тип хитрого, осторожного и трусливого политикана. Достаточно культурный и образованный, он вызывал во мне постоянное бешенство при спорах. Чувствовалась во всем неискренность и фальшь. Вероятно из-за животной трусливости он всегда находил закономерное объяснение творящейся вокруг инквизиции, доказывая, что эти издевательства являются исключительно делом рук местных заправил ГПУ. Руководство центра работой палачей он всегда настойчиво отрицал. Подобная позиция меня положительно бесила. Чувствуя это двурушничество, я задаю ему вопрос:

— Ну, а как же вы, Яков Маркович, смотрите на свободу слова, печати и прочее, объявленное в конституции, и § 10 статьи 58 Кодекса, карающий за эту самую свободу от 3 до 10 лет? Что, это тоже местная инициатива или центральная провокация с целью выявления свободомыслящих граждан?

— Видите ли, Виктор Иванович, конституцию нельзя понимать так упрощенно, как это делаете вы. Данный параграф подразумевает свободу слова и печати в интересах трудящихся.

Меня охватывает бешенство.

— Так что же, по вашему выходит, что старая конституции даже в интересах трудящихся запрещала говорить? В противном случае скажите, в чем же разница между первой и сталинской конституцией?

Начиналась снова туманная мотивировка, а я, уже окончательно потеряв самообладание, кричу:

— Ну, и сидите вместе с нами, терпите избиения и издевательства, защищайте то, во что сами не верите. Трусьте и пресмыкайтесь до конца, — он все равно будет всем нам один.

В разговор вмешивается начальник депо и своим ровным голосом сразу успокаивает расходившиеся нервы.

Остальные соседи не представляли особого интереса и были в большинстве контрабандистами, переправляющими из Ирана терьяк (опий) в Туркмению. Но, попав в полосу ликвидации «врагов народа, и, вероятно, для счета, им всем приписывали шпионаж. Судя по по лицам и отдельным репликам, их очень мало устраивало такое вольное переквалифицирование статьи. В другое время большинство из данной компании контрабандистов считало бы за честь сидеть и беседовать с такими сравнительно важными чиновниками, какими являлась другая половина камеры. В настоящих же условиях только изредка некоторые из них вставляли фразу на ломаном русском языке:

— Раншэ поймал мэня с терьяк — пустяк — контрабанд, тэперь из-за вас стали мы шпион.

Иногда я задумывался над работой следователей. Неужели же они действительно верят и искренность признаний допрашиваемых? Умственная работа по разоблачению заменялась плетью и сапогом. Каждый осел мог с успехом выполнить подобные функции. Хотя большинство следователей по своему интеллекту мало чем отличалось от этого животного, разве только отсутствием трудолюбия.

Обычно иранцы и афганцы, не отдавая себе ясного отчета, что такое шпионаж, не заставляли следователей долго изощряться в получении желаемых сведений. Уходя на конвейер, они боязливо, как школьники перед экзаменом, спрашивали, что им говорить следователю. Ответы должны содержать в себе искреннее признание, хотя бы отдаленно походящее на правду и набавляющее от пытки. Соседи обычно давали всем стандартные напутствия:

— Если будут предъявлять обвинение в терроре — сознавайся, что хотел взорвать Чарджуйский железнодорожный мост.

Если бы можно было извлечь из архивов показания всех этих террористов, то оказалось бы, что десятки организаций с сотнями преступников стремились к одной и той же цели. Но все бесплодно. Благодаря своевременному разоблачению ГПУ, Чарджуйский мост и поныне благополучно существует. Ведь стоило только одному неглупому и честному человеку суммировать все эти показания, как абсурдность последних становилась очевидной. Но следователей меньше всего интересовал вопрос выявления преступников. Важно было признание. Чем больше и быстрее таковое получалось, тем талантливее считался их разоблачитель. Вам покажется дико, но это действительно было так, когда высшая инстанция давала контрольную цифру подлежащих аресту врагов народа. Следователи, в усердии выполнить Данную директиву, не жалели сапог и кулаков. Получить звание стахановца, а может быть украсить грудь медалькой каждому было лестно.

Действительно, план выполнялся с превышением, причем, поверьте, без всякого очковтирательства, так вошедшего в систему других наркоматов при даче сводок. Гимнастерки «особо талантливых выявителей врагов народа» украсились орденами. При подобной штамповке обвинений — искренних признаний и щедрых поощрений — не стоило, конечно, утруждать свои убогие мозги кропотливой работой следователя, необходимой при выявлении действительных преступников.

Те же соседи перед уходом на конвейер наставляли:

— Если тебе предъявят шпионаж и чтобы ребра твои были целы, — не задумываясь сознавайся в том, что ты считал в воздухе самолеты и сведения передавал в Иран или Афганистан.

Действительно, в Ашхабаде трудно было придумать другой, более интересный объект. И вот, наш гражданский аэродром с пятью старыми пассажирскими самолетами становится излюбленным объектом шпионажа. Злополучная пятерка самолетов в пылкой фантазии кающихся грешников превращается в 10, 15 и даже один сознался, что он видел 50 аэропланов. Все эти цифры не смущали следователей. Важно «искреннее признание». Последнее устраивало дознавателя, отмечающего у себя по выполнению плана еще одну единицу талантливой работы. Был также доволен и преступник, избежавший таким признанном пыток. Как правило, подписавшего протокол с «чистосердечным признанием», — не били, а отправляли обратно в тюрьму. Вернувшись в камеру, новоиспеченный шпион возбужденно, но радостно говорил:

— Подписал протокол, что считал в воздухе самолеты, а сведения передавал за границу.

Этого наивно детского лепета было достаточно, чтобы человека расстрелять. Но зато последний знал, что его снова не пригласят на конвейер.

Дальше следовало сиденье в камере в ожидании приговора. Решение выносилось заочно так называемой «тройкой». За одну ночь, стараясь не затормозить общий ход конвейера, это верховное судилище рассматривало сотни дел с «чистосердечными признаниями». Приговоры были коротки и гласили — «расстрел», 5, 8, 10, а позже, особым добавлением к кодексу — и 25 лет.

Надо было видеть радостные лица людей, не забудьте, абсолютно ни в чем неповинных, получивших 8-10 лет, чтобы представить кошмар этой инквизиции. Последние прыгали, как дети. Действительно, вместе с 8-10 годами кончалась пытка и жуткие еженощные ожидания расстрела. В перспективе — лагеря, которые после пережитого представлялись курортом.

Остающиеся с завистью посматривают на счастливцев. У одних впереди еще конвейер, другие каждую ночь ожидают конца.

Но был и другой сорт преступников, которые ни за что не желали подписать протокол и сознаться в том, чего никогда не делали. Тогда конвейер работал полным ходом, и упрямых закоренелых преступников часто уносили на кладбище или же полуживых снова бросали в тюрьму для передышки. Вид этих злостно не раскаивающихся людей при возвращении в камеру внушал ужас.

Дней через 10 после моего пребывания в камере № 19 принесли одного туркмена после 23-дневного беспрерывного допроса. Дна дня он лежал без движения. Товарищи вливали в рот воду. Запекшиеся губы представляли сплошное кровавое месиво, а вместо зубов зияли развороченные десны.

Но живуч человеческий организм. На третий день наш труп начал уже приподниматься и обводить мутными глазами окружающих. Затем попросил снять с него одежду. Тут нашим глазам представилась жуткая картина: спина представляла сплошную рану. Грязная рубашка вместе с гноем и кровью отделялась от мяса. Внутренности были отбиты, и кашлял он кровавой пеной. Придя в себя, последний на ломаном русском языке начал свой рассказ. Жутью повеяло на окружающих от этих простых слов. Его обвинили в шпионаже. Он упорно отрицал свое преступление. Применяемые пытки не сломили стойкости духа. Следователь в бешенстве. Ему надо во что бы то ни стало не отставать от других в выполнении плана. Еле живому преступнику объявляют, что он обвиняется уже не в шпионаже, а в троцкизме. Навряд ли бедняга вообще когда-нибудь слышал даже фамилию этого обанкротившегося политикана. Но, владея плохо русским языком, доведенный до отчаяния пытками, он подписал, сам не понимая, документ, уличающий его в троцкизме. Рассказ был очень краток и давал полное представление не только о жестокости следователя, но и о вероломной хитрости такового. Мы все внимательно насторожились, когда он раскрыл рот:

— Мэнэ долга бил следователь по голова, лицо, спина и говорила — ты шп-пион, пиши бумажка. Я ему гаварю: мая бумажка не пишет. Моя нет шпион. Он еще бил и говорил: ты тросхист. Моя опять говорил — не понимал, нет шпион. Он даст бумажка и гаварит: ты тракторчи. Моя очень обрадовалась, и я сказал: да, да, я тракторчи. Он даст бумажку, повторяет — тракторчи — подпишись. Я подписал, и больше меня не били.

Оказалось, что этот туркмен работал трактористом и весьма обрадовался, когда следователь, как ему показалось, наконец догадался об его профессии. В протоколе было записано признание этого «закоренелого преступника» в троцкизме.

Конвейер делал свое дело. Перековка душ шла полным ходом. Ряды врагов народа росли, а с ними вместе росли и холмы над могилами невинно замученных людей. Культура, в частности географические познания следователей, — доходила до курьезов. Да и зачем им нужно знать географию. Они, подобно Митрофанушке из «Недоросля» Фонвизина, также заявляли:

— «Зачем нам учить географию, когда извощики должны знать, куда везти».

Для «Митрофанушек из ГПУ» географию с успехом заменяли плетка и кулак.

Один из моих соседей рассказал сценку, заставившую нас забыть на время жуткую обстановку и хохотать без конца. Ему предъявили обвинение в шпионаже, в начале — в пользу Японии, а затем — Ирана. Он категорически отрицал. Плеть, сапог и рукоятка пистолета делали свое дело, но преступник не сдавался. Изобретательные следователи, наконец, всунули ему в рот шомпол и начали изображать пилу. При эхом двое тащили за концы шомпола, а третий с усилием сдавливал жертве челюсти. Указанная операция, как видно, пришлась совсем не по душе моему знакомому, и последний, не выдержав, заявил, что он готов дать чистосердечное показание по своей шпионской работе. Ему сейчас же дали бумагу и карандаш.

— Целые два часа, рассказывал он, я сочинил описание своей «преступной деятельности». Наконец надо было решить, и пользу какого же государства я шпионил?

И вот, минуту подумав и еще раз взглянув на плоско тупую физиономию итого «Митрофанушки», — твердо решил и написал:

— Работал по заданию контрразведки Сандвичевой республики.

Пусть, думаю, если мне не удастся дожить, то может быть какой-нибудь историк, разрывая архив, натолкнется на этот документ. Таким образом я подписал протокол с признанием своей шпионской деятельности в пользу несуществующей республики. Закончив сие сочинение, полное «искреннего раскаяния», подаю следователю. В голове мелькнула мысль:

— А вдруг он не такой дурак, как кажется, — и тогда Сандвичева республика обойдется мне весьма дорого.

Следователь, взяв бумагу, читает с довольной улыбкой написанную чепуху и дойдя, вероятно, до Сандвичевой республики, задумывается. Чтобы спасти положение и сыграть на его самолюбии, я скромно заявляю:

— Эта республика находится в Южной Америке.

Бросив на меня презрительный взгляд, современный Паганель пробурчал:

— Не собираешься ли ты меня еще учить географии?

— Боже упаси, подумал я про себя, это как раз меньше всего входит в мои расчеты.

Русская пословица: «Лицо есть зеркало души» — вполне оправдалась. Физиономия следователя была отражением его внутреннего убожества. Меня это избавило от дальнейших сочинений и спасло жизнь. Приняв подобающую позу, он уже бегло дочитал конец моей повести и заявил:

— Ну вот, надо было сразу сознаться в своих гнусных делах, тогда давно был бы уже в камере.

В общем, мы под конец остались оба довольны: он — моим искренним признанием, подтверждающим его безусловный талант, а я — своей вновь открытой мифической республикой и, главное, концом пыток.