В начале августа начались холодные горные дожди, и Кирюшка только теперь в полную меру оценил свое привилегированное положение. Все приисковые целыми днями мокли на дожде. По вечерам не слышно было песен, веселого говора и смеха. Все ходили сумрачные и недовольные. Тимка гонял на своей таратайке с каким-то ожесточением, вымещая на своей лошаденке скверное расположение духа. У Ковальчуков тоже было не весело. Дедушка Елизар жаловался на спину и на ноги, которые были застужены давно. Особенно доставалось бабам, у которых мокрые сарафаны прилипали к ногам. Они походили на мокрых куриц. Платина у Ковальчуков по-прежнему шла плохо.

— Брошу я приисковую работу, — говорил дедушка Елизар. — Будет, было всласть пороблено.

Другие мужики угрюмо молчали. Что было тут говорить, когда приходилось целые дни колеть на холоде? Главная беда, что и обсушиться было негде, и ложились спать все мокрые. Мать Кирюшки попробовала было принести в контору к Кирюшке посушить мокрые сарафаны, но кухарка Спиридоновна ее прогнала.

— Тоже от ума баба придумала. Этак-то весь прииск будет обсушивать. Говорила бы спасибо, что Кирюшку воспитываем, а она сарафаны мокрые волокет.

Только один человек не боялся осеннего ненастья, — это охотник Емелька. Он по-прежнему бродил по лесу, ночевал по лесным избушкам и промышлял охотой. Аккуратно, через два дня он приходил в контору на Авроринский и приносил разную «дичину» — рябчиков, глухарей, тетерек. Евпраксия Никандровна очень любила дичь и непременно покупала что-нибудь, чтобы Емелька не обиделся и не перестал ходить.

— Житье тебе, Емелька, — завидовал Мохов. — Как придешь, так копеек тридцать и получишь, а то и всю полтину сцапаешь.

— А порох-то да дробь, поди, денег стоят? — точно оправдывался в своем грабительстве Емелька. — Тоже мокнешь-мокнешь день-то деньской в лесу, ходишь-ходишь, как грешная душа.

В конторе Емелька обсушивался в коморке у Минина. Ночевать он оставался редко, потому что в тепле как раз еще проспишь, а птица не ждет. Надо ее ранним утром добывать, когда она кормится по ягодникам. У Емельки на все была своя примета, и кухарка Спиридоновна считала его немножко колдуном.

— Конечно, колдун, — спорила она. — Живет один в лесу, как глухарь. Да я бы померла со страху в одну ночь… Мало ли што поблазнит ночным делом.

Емелька молчал. Он презирал всех баб на свете и не вступал с ними в разговор, не то что спорить. Миныч оживлялся, когда приходил Емелька, и они потихоньку вдвоем пропивали часть вырученных за дичь денег. Миныч, когда выпивал, делался необыкновенно добродушным, усиленно моргал слезившимися глазами, отчаянно набивал нос табаком и без конца что-нибудь рассказывал. Емелька тоже ожесточенно нюхал табак и внимательно слушал.

— И куда только эта самая платина идет, Миныч? — удивлялся иногда Емелька. — Вот сколько места ископано, а она все уходит куда-то. Кому-то, значит, надобно. Деньги, сказывают, из нея не делают.

— Прежде делали, а нынче не делают. — объяснял Миныч. — А идет наша платина за границу, к англичанами. Они из нея разное такое делают.

— Что разное-то?

— А кто их знает… Она строгая, значит, платина, никакой кислоты не боится, окромя царской водки,[2] ну, значит, она и подходить им, англичанам. Федор Николаич сказывал как-то, что англичане даже очень уважают нашу платину, потому как на всем, свете ея больше нигде нет. В Америке малость добывают, так сущие рустяки… Еще сказывал Федор Николаич, что эта самая платина будет дороже золота.

— Ну, уж это он врет, — не верил Емелька. — Как же это можно, чтобы с золотом приравнять? За золото-то по четыре рубля золотник платят, а за платину — всего тридцать копеек. Нет, так, пустое господа болтают… Ну, кому нужна платина? Вот перестанут англичане покупать, и будет всем крышка.

— Тогда немцы будут покупать.

Емельку сильно разбирало сомнение относительно будущности платины. Он продолжал думать о покосе Бородина, где лежали, по его мнению, несметные сокровища. Неудача переговоров у дьячка Матвеича нисколько ни охладила уверенность Емельки. Он каждую неделю приходил посмотреть заветное местечко; точно хороший хозяин, который осматривает свои владения, качал головой, ругал глупого дьячка, который ему не верил, и, вообще, волновался.

Кухарка Спиридоновна давно подозревала, что Емелька не спроста шляется в контору, а дичину приносит только «для отвода глаз». Будто рябчиков принес, а у самого не рябчики на уме. Эти подозрения скоро оправдались. Раз в ненастный день Емелька остался ночевать в конторе. Миныч раздобыл где-то бутылку водки, и друзья благодушествовали, как и следует истинным друзьям. Выпив, Емелька рассказал Минычу о бородинском покосе.

— Знаю, как же, — согласился Миныч. — То-есть покос-то знаю, но что касается платины… Ужо надо Мохова спросить.

Был приглашен Мохов. Он с удовольствием допил остатки водки, крякнул, вытер рукой жесткие рыжие усы и проговорил:

— Нет этого приятнее, как ежели хорошая компания.

Емелька угрюмо молчал. Миныч принялся говорить за него и понес страшную околесную. Почему-то он сначала заговорил о турках, которые ничего не понимают, потом похвалил американцев (Мохов уверял, что американцы и цыгане — одно и то же), потом вспомнил ни к селу ни к городу своего покойного отца (Миныч при этом счел долгом прослезиться) и потом уже передал предположение Емельки о богатой платине. Мохов выслушал все совершенно равнодушно, а потом совершенно неожиданно обиделся.

— Что же, мы-то, по-твоему, круглые дураки? — напал он на молчавшего Емельку. — Да! Ничего не понимаем? Мы-то, в трех соснах заблудились, а ты вот всех умнее и оказал себя… Ах, ты, чучело гороховое!. Недаром и поговорка такая есть: «Мели Емеля, твоя неделя». Тоже учить поумнее себя вздумал, а самому трем свиньям корму не разделить.

— Да ты что ругаешься-то?! — тоже неожиданно озлился Емелька. — Тебе сурьезное дело говорят, и ты говори сурьезное дело.

— Я дело и говорю! — уже кричал Мохов, размахивая руками. — Кажется, слава Богу, хорошо можем понимать, — какой ты есть человек, Емелька, ежели разобрать? Так, мусор какой-то. Вот одежонки не можешь выправить, а еще берешься учить других.

— Одежа у меня, точно, немного тово… — согласился Емелька, оглядывая свои лохмотья. — Ужо как-нибудь заведу. А все-таки это не касаемо платины…

Миныч нерешительно начал поддерживать Емельку, и это заступничество окончательно взорвало Мохова. Он вскочил и, размахивая кулаками, начал наступать на Емельку:

— Значит, по-твоему, старый чорт, я ничего нестоющий штейгер? Да? Ну, говори? Значит, я ничего не понимаю, по-вашему? Только даром хлеб ем? Да я вас обоих в один узел завяжу и в окошко выброшу..

Мохов так разбушевался, что Емелька, действительно выскочил без шапки в окошко.

— Я и ружье твое изломаю! — кричал Мохов. — Благодари Бога, что жив ушел… Учить Мохова!.. Ах, вы, стрекулисты!..

На шум прибежал Федор Николаич и решительно ничего не мог понять в чем дело. Все говорили разом, перебивали друг друга, и теперь больше всех горячился Миныч. Он дошел до того, что схватил щепотку нюхательного табаку и бросил его в глаза Мохову. Чуть не произошла драка, и только Федор Николаич кое-как разнял споривших. Он тоже взволновался и раскашлялся до слез.

— Какая платина? где платина? — спрашивал он.

— Он разстраивает народ и только меня срамит! — объяснил Мохов, тяжело дыша. — Кажется, я служу вот как… Комар носу не подточит. Вот как стараюсь…

Когда дело, наконец, разъяснилось, Федор Николаич только развел руками, точно все трое с ума сошли.

— Нет, вы нас разсудите, Федор Николаич, — приставал Миныч, сжимая тощие кулачки. — Так невозможно… Ежели бы не вы, так Мохов убил бы нас.

— Что же я вас разсужу? — недоумевал Федор Ннколаич. — Надо сделать пробу, тогда и будет видно.

— Если пошлете Мохова, так ничего и не увидите, — мрачно объяснил Емелька. — Мне-то что же… Не моя платина. А только она есть… Другие, по крайней мере, спасибо скажут.

— На коленках тебя благодарить будут, — язвил Мохов. — Нашелся благодетель. Значит, по-твоему, и Федор Николаич тоже ничего не понимает?

— Перестаньте, Мохов, как вам не стыдно! — уговаривал Федор Николаич расходившегося штейгера. — Никто и не думал этого говорить…

Мохов опять вспылил. Он бросил свою шапку на пол и проговорил:

— Обидели вы меня, Федор Николаич, за мою службу. Вот как-то мне к сердцу пришлось. Да.. Кажется, обругайте вы меня, каким угодно словом, а только не заступайтесь за Емельку.

— Я и не думал ни за кого заступаться… Вы, Мохов, кажется, с ума сошли.

Мохов плюнул и убежал из комнаты. Федору Николаичу сделалось смешно, и он тоже ушел.

За ужином Федор Николаич рассказывал жене о случившемся и смеялся до слезь.

— Это очень характерно, — объяснил он. — У нас все помешаны на богатстве, т.-е. на быстром обогащении. И Емелька тоже… Интереснее всего то, что он в данном случае хлопочет совсем не о себе.

— Он какой-то особенный, — заметила Евпраксия Никандровна.

— А Мохов был великолепен! Еще бы немного, и он готов был, кажется, и меня поколотить. Безнадежно глупый мужчина, Представь себе, он страшно и серьезно обиделся. Хе-хе… Нет, это была удивительная сцена.

— А ты как думаешь об Емельке? — спросила Евпраксия Никандровна прислужившаго Кирюшку.

— Что же тут думать? — бойко ответил Кирюшка. — Всем известно, што он колдун. Недаром в лесу живет постоянно. Он также хотел дедушку Елизара подманить…

— Ну, а что же дедушка?

— Он только посмеялся.

— Все-таки нужно будет попробовать, — решил Федор Николаич, — проверить Емельку. Может быть, что-нибудь и окажется…

Федор Николаич вместе с другими плохо верил в висимскую платину. Было время, да прошло, а теперь остатки подбирают. Места кругом все хорошо известны, каждый вершок земли, и старатели нашли бы давно, если бы что-нибудь было. Народ опытный и знает свое дело отлично.

— А если Емелька прав? — спрашивала Евпраксия Никандровна.

— Все равно, он для себя ничего не получит, потому что сам работать на прииске никогда не будет. Не такой человек…

Емелька больше не показывался в конторе. Старик, видимо, обиделся, и Евпраксия Никандровна осталась без дичи.

— Эка невидаль — рябчики, — ворчал Мохов — Да я их сколько угодно представлю. Сделай милость…

Он, действительно, два утра уходил на Момыниху и приносил оттуда рябчиков, а потом заленился и бросил.

Федор Николаич отправился делать пробу сам. Покос Дорони Бородина ничего особенного собою не представлял. Просто зеленый луг на правом берегу Мартьяна, и больше ничего. Кое-где были уже сделаны кем-то пробные ямы (шурфы), и теперь стояли наполненные водой. Примета плохая. Но Федор Николаич велел сделать пять новых шурфов. Работали целый день и ничего особенного не нашли. Платина в песках была обыкновенного содержания, как на Авроринском и на Сухом.

— Во сне Емелька видел свою платину, — заметил Мохов — Умнее всех хотел себя оказать. Просто посмеяться над нами хотел.

Кирюшка тоже присутствовал при этой пробе и согласен был с Моховым.