Густав Сигизмунду.
В Пинск.
Прошло пять дней, когда мой человек мне сообщил, что он заметил трех всадников, расположившихся в леску за дворцом графа Собеского, и что в некотором от них расстоянии находится карета, запряженная четырьмя лошадьми.
Это известие не оставляло для меня никаких сомнений насчет несчастья, которого я опасался.
Тотчас с двумя моими людьми сели на коней и мы отправились к указанному месту. Мы заметили издали, как они прогуливались в леску и, чтобы настичь их наверняка, сделали обход, соизмеряя наши шаги таким образом, чтобы они не могли избежать встречи с нами.
Мы были всего в нескольких шагах от них, когда я узнал моего соперника.
Я почувствовал, как воспламенялся при виде его мой гнев. Я выступил вперед и спросил его с горечью, что он делает в этих местах. Он ответил мне насмешливым тоном, осыпая меня бранью, и выхватил вдруг саблю из ножен.
— На тебя-то именно я и имею зуб, — ответил я, — и мы решим наш спор немедленно: твои и мои люди будут наблюдателями.
Затем, вдруг, бросившись на него, я наношу ему рану в правую руку и обезоруживаю его; он упал с лошади и просил пощады.
Кровь текла сильно из его раны; я сам сделал ему перевязку, упрекая в то же время его в коварстве. Состояние слабости, в котором он находился, заставило меня опасаться, не ранен ли он смертельно. Я вылил ему на лицо флакон душистой воды.
Когда силы его несколько восстановились, он полуоткрыл глаза, поднял голову и сказал замирающим голосом:
«Я может быть неправ несколько по отношению к вам, и я сильно наказан за это. Но можно ли меня порицать за любовь к тому, что так мне мило. Нет, я не упрекаю себя в том, что хотел похитить у вас милую, но только в том, что не сумел тронуть ее сердца».
В то же время он просил вынуть из кармана письмо, которое и предложил мне.
Я раскрыл его, узнал руку Люцилы и прочел следующие слова:
«Я благодарю вас, милостивый государь, за честь, которую вы мне оказываете, предлагая мне вашу руку; я не могу ее принять: другой владеет моим сердцем. Сегодня вечером браслет будет вам вручен обратно особой, которой я доверяю».
Я не мог оторвать глаз от этой бумаги, я перечел ее несколько раз, и каждый раз душа ввергалась в странное волнение. Казалось,, ее делили между собою тысячи противоположных чувств. Я чувствовал, правда, что ревность потухает в моем сердце, но лишь затем, чтобы на смену ей явились угрызения совести, которые, я чувствовал, рвали мое на части сердце. Мысль о моем поведений с Люцилой заставила меня глубоко страдать, и я не решался думать о состоянии, в которое я привел моего несчастного соперника.
В то время, как меня преследовали эти мысли, его перевязка сдалась, он потерял много крови, и его глаза покрылись вторично тенями смерти.
— Он умирает! — воскликнул один из его людей, который поддерживал его голову.
Исторгнутый этим криком из моих мрачных размышлений. Я опустил глаза на это бледное и неподвижное тело: я счел его не живым. В чрезмерном горе бросился я на него.
Не знаю, что было тогда со мной, но я очнулся тогда в моей комнате. Немного спустя пришли мне сообщить, что рана Мазовийского посла (таково звание моего соперника) не опасна. Эта новость меня несколько успокоила.
В настоящее время мое волнение менее жестоко, но я но могу оградить себя от черной меланхолии, и ты хорошо понимаешь, каков может быть ее предмет.
Ты без сомнения выходишь из терпения от рассказа о моих неудачах.
Мне кажется, я вижу тебя, как ты бросаешь на стол мое письмо, пожимая плечами, и слышу, как ты говоришь тоном сожаления: «К чему мне наполнять голову его безумствами и его жалобами! Почему он не поступает, как я»!
Терпение, дорогой Панин! На все время. Прежде чем проститься с любовью, она и тебя заставила провести не одну тяжелую минуту. Тебе хорошо было изливать свои печали на груди друга. Не находи же дурным, когда я поступаю также.
Из Варшавы, 27 июня 1769 г.