Густав Сигизмунду.
В Пинск.
Тебе доставляет без сомнение удовольствие смущать мою любовь и держать меня, как на горячих угольях. Если бы твое письмо пришло раньше, оно причинило бы мне ужасный страх; но ты не насладишься своей злобностью.
Как я заблуждался на счет Люцилы!
Что я принял за интригу, было лишь недовольство, только скрытая досада. Униженная моим вниманием к той кокетке, ее душа подверглась первым нападениям ревности, а ее задетая чуткость не позволила ей требовать какого-либо объяснения, или дозволить мне высказать свою печаль.
После того, что произошло, я горел, желанием видеть Люцилу, и однако мне тяжело было появляться у них. Я очень бы желал, чтобы кто-нибудь избавил меня от неприятности объяснения с нею.
Я был таким образом в нерешительности, но рассудок наконец взял верх.
— Как, — сказал я себе, — меня останавливает ложный стыд? Я не побоялся так не кстати огорчить Люцилу, побоюсь ли смягчить жестокий удар, который я нанес ей? Ах, если любовь не дождется от меня этого шага, я для справедливости обязан его сделать.
Стыдясь своей вины, проникнутый сожалением, я отправился к графу Собескому. Они уже кое-что слышали о моем деле.
Я приказал обо мне доложить.
Едва я на верху лестницы, как дверь открывается, сердце мое трепещет: появляется Люцила.
Я не осмелился ни поднять глаз, ни сказать что-нибудь. Однако она подходит и бросается мне на шею. Я принимаю ее объятия с смущенным видом. Изумленная тем, что я так дурно отвечаю на ее нежность, она делает. Несколько шагов назад, ее сердце готово разорваться, ее глаза наполняются слезами, они текут, как жемчуг, по ее прекрасному лицу, делая его еще более прекрасным.
— Откуда этот мрачный вид, Потовский, — сказала она мне, рыдая. — После столь продолжительного отсутствия тебе неприятно меня видеть? Что я тебе сделала? Ты отвращаешь взоры...
Все, что имеют трогательного грации в горе, отразилось на ее лице.
Так как я продолжал хранить молчание, то она опустилась на софу и принялась горько плакать. Мое сердце не могло выдержать этого последнего удара. Я подбежал к ней.
— Приди, дорогая, душа моей жизни, — сказал я, — прижимая ее к своей груди, дай мне отереть твои слезы.
Когда мое сердце было облегчено слезами, — «Это я, — отвечал я, — я, дорогая Люцила, не достоин твоей нежности, и только сознание моей вины сдерживало так долго выражение моей радости. Сможешь ли ты меня простить?»
Она подняла на меня свои прекрасные, омоченные слезами глаза и протянула мне руку, которую я долго прижимал к своим губам.
Я испустил глубокий вздох.
— «Ах, Густав! к чему подвергать жизнь такой опасности из-за безделицы?»
— Безделицы, Люцила! как ты называешь безделицей то, что в моих глазах отнимали твое сердце?
— «Какой обман!»
— По крайней мере, ты дала мне повод верить этому твоим ужасным поведением. Напрасно молил я о пощаде, вздыхал, стонал — всегда я находил тебя неумолимой. Хотел я с тобою переговорить, и в этом слабом утешении мне было отказано. Ты была заживо задета вниманием, которое я оказал ветренице; но если тебе это не понравилось, почему ты не сказала мне об этом? малейший твой знак, и ты увидала бы, как мало я был увлечен ею.
— «Разве я должна была требовать от вас этой жертвы? Любовники вы, или супруги, неверность всегда привилегия вашего пола; почему я знала, что вы не захотите ею воспользоваться? К чему быть предметом сожаления? Мне казалось бесполезным бегать за ветреным человеком, оставляющим меня для первой встречной, и я сочла ниже своего достоинства добиваться его возвращения, опираясь на чувство сожаления. Принужденная таким образом терпеливо переносить ваше непостоянство, я заключила скорбь в моей груди и стенала в глубине моего сердца».
— Ах, Люцила! можешь ли ты так оскорблять мою любовь?
Она, казалось, была огорчена, что заставила меня так сильно страдать от пробужденного ею сознания моей вины. Однако я продолжал ее упрекать еще сильнее.
— «Увы! — говорил я тихо;- как я мог заниматься кокеткой на глазах той, которая среди самого блистательного общества, окруженная любезными молодыми людьми, всегда занималась только мною».
Я пришел несколько в себя от своей пришибленности.
«Ты огорчаешь меня, Люцила, — продолжал я, — твоими обидными подозрениями. Ах, избавь, пожалуйста, твоего милого от этих сожалений; он в отчаянии, что навлек их на себя».
При этих словах, она улыбнулась мне с кротостью, ее глаза вперились в мои с самым наивным выражением нежности; я запечатлел свое прощение на ее устах, и мое удовлетворенное сердце снова отдалось целиком наслаждению любить.
Нынче, когда гроза прошла, я позволяю тебе, дорогой друг, смеяться надо мной, как тебе угодно.
Варшава, 5 июля 176$.