Диву давалась Лукерья: пахота на дворе, сев гречишный, навоз давно пора возить, а Василий Иваныч то и дело в городе. Всё у него нужды разные обыскиваются. И с Лушкою не тот стал. То, бывало, всё тайком к ней приглядывается, хмурится да рычит. А теперь словно не видит Лушки; застанет, не застанет дома, и не спрашивает; а вернётся при нём, не ругается. Посмелела Лушка, стала меньше мужа беречься, стала чаще солдатиков к завалинке своей собирать. Только её брало сомнение: что-то такое неладное делается; неспроста повеселел, попритих её Василий Иваныч. Старая Арина тоже подозрительно всматривалась в сына, когда он собирался в город.
— Что это ты всё в город да в город? — говорила она, не спуская с Василья сердитого взгляда. — Люди в поле, а мы в город. Допреж этого не было с тобой. Кто, кто, а уж Вася первый за сошником, первый за косою. Нехорошее это ты дело затеял, Василий, непутное. Город тебе сторона, ничего ты там не терял, нечего тебе и искать в городе.
— Нельзя, работишку хотелось взять у рядчика, что подгороднюю церковь строит; плотник сошёл, так просил наведаться.
— То-то наведаться. Больно уж часто эти наведки пошли. С кабатчицами свяжешься, толку не будет.
— С какими кабатчицами? — сумрачно спросил Василий, вдруг нахмурившись, как градовая туча, и с угрожающим видом повернулся к матери.
— Да Бог тебя знает, с какими! — не глядя на него вывёртывалась старуха. — Это твоё дело. В город ездить, только по кабакам ходить. Другого дела там нашему брату нет.
— Ты больно много знаешь. Язык-то без костей! — сердито проворчал Василий, уходя из избы. — За невесткою лучше бы смотрела.
И Василий опять уехал. Побежала Арина к соседке Прохорихе, застала её на огороде и стала, подгорюнившись, слёзно жаловаться на сына.
— Вот так-то, мать моя, наше житьё. Ты его пой да корми весь век, обмывай да обхаживай. А вырос — он те в глаза наплюёт. Чуть не прибил, мать моя, вот те Христос, чуть не прибил. Помянула это я ему Алёнку-кабатчицу, так что бы ты думала, миленькая? Так и зарычал, как медведь, так и зарычал! Уставился это на меня глазищами, просто съесть хочет. Вот они, детки-то, каковы! Вот оно горе-то наше!
— От деток, матушка, спасиба не дождёшься. Ни-ни! — подтвердила спокойным голосом Прохориха, пыряя из подвязанного подола луковицы в рыхлые гряды. — Деткам только готовенькое подавай. Пока ещё поперёк лавки положишь, ну, туда-сюда. А как перешёл — кончено. На мать норовит нукать.
— Ох головушка наша грешная! — вздыхала Мелентьиха.
Дошли и до Лукерьи слухи, что связался её Василий с Алёнкой-кабатчицей. Обрадовалась Лукерья. «Постой же ты, муженёк, я тебе вспомню первую ноченьку, — шевелилось у неё на сердце. — Я тебя, смиренника, выведу на чистую воду; пущай видят добрые люди, кто из нас поганая, твоя ли полюбовница али я».
Разболтала Лушка об Алёне всем деревенским парням, всем знакомым солдатикам; пожаловалась и братьям. Всех просила подсидеть Ваську, накрыть его народом вместе в Алёнкою. Спала и видела, как бы ей получше осрамить Васькину полюбовницу.
Хорошо сделалось на вешнего Миколу. Сплошным бархатом полезла молодая трава. Оделись берёзы, ракиты в молодой лист. Заиграли пчёлы на осиновых почках. Тёплый пар пошёл от земли. На ярком голубом небе стали наплывать круглые белые облака. Цветы цвели в траве, бабочки перепархивали. Жужжали мошки. Летом запахло. Василий словно из гроба воскрес. Сладко ему стало смотреть на свет Божий. В голове его стояли хорошие думы. «Вот отсеемся яровыми, уберёмся, Бог даст, продам хлебушко немолоченный, что на мою долю придётся, и поднимемся в путь. К Успенью с Ростова приказчик приедет, обещал задаток привезти. Ищи нас там, где знаешь! Поминай как звали, Лукерья Сергеевна! Там степи привольные, там рабочему человеку просторно, — думалось Василью. — А коли пробраться, как Лёвка покойник сказывал, к Азовскому морю к самому, там-то житьё! Ржи нет, всё пшеница белояровая. Рыба разная красная, пристани, ярманки. Скот черкасский. Мужики, сказывают, в бархатных кафтанах ходят, бабы шею червонцами повязывают. А на ногах вместо лаптей сапожки сафьяновые с подборцами. У отца-матери ещё два работника останутся. Прокормят, Бог даст. А тесноты той не станет. Только бы Бог дал лето прокоротать».
Радовался Василий, возвращаясь из обуховского леса с возом хвороста, не одному майскому утру: прасол Дмитрий Данилыч только что за две недели снял о Обухчихи бакшу, вспахал и посеял кой-что. А на Николин день была в городе скотская ярмарка, нужно было самому Дмитрию Данилычу в кабаке посидеть, скотинкой побарышничать. Прислал Дмитрий Данилыч Алёну на бакшу посидеть денька три, за луком приглядеть, рассаду полить. Тому-то и радовалось сердце Василья. Радовалась и Алёна, что глянула на поле деревенское, на привычную деревенскую работу. и что близко пришлось ей быть к своему милому. Не они одни, впрочем, радовались: обрадовалась и Лушка, Васильева жена, как пронюхала, что кабатчица на бакшу переехала.
Насилу дождался ночи Василий. Не захотелось спать в избе.
— Теперь жара, на сеновале можно спать; а солнышка равно не прогуляешь. Завтра на зорьке беспременно всю гречиху рассыпать надо, — говорил он отцу.
— Да что ж, и вправду! — поддержала его Лушка. — Теперь какой сон в избе? Надысь всю наскрозь блохи заели.
Рано улеглись, рано уснули в дворе Мелентьевых. Выпили праздничным делом, с водки ещё раньше спать захотелось. Только Василий не спал. Дрожь его пробирала, совладать не мог. Не успели затихнуть в избе, вышел Василий с сеновала и пошёл, босой, на гумно, к половню. Ночь была тихая и светлая.
— Алёна! — прошептал Василий, заглянув в тёмный половень.
— Я здесь, Вася, — отвечал из темноты такой же тихий голос. — Заждалась тебя.
— Лебёдка ты моя! Света всё старуха не тушила, с горшками возилась. Как потушила свет, я и тут. Опасливо всё-таки. Собаки-то не почуяли тебя?
— Нет, не слыхать. Я одонками прошла, через ров. Далече от них.
— Вот подожди, недолго будем крадучись друг дружку любить, — весело сказал Василий, обнимая Алёну, которая подошла к нему из глубины половня.
— Что это, никак дверью у вас в хате кто хлопнул? — насторожилась Алёна.
— Нет, кому теперь ходить, все полегли спать, — спокойно ответил Василий. — Так что-нибудь показалось. Войдём, присядем на соломку, а то тут собаки почуют.
Они вошли в половень, в углу которого были навалены последние остатки яровой соломы.
— Ты что это было сказал, Вася? — спросила Алёна, когда они опустились на солому.
— Да сказываю, недолго нам с тобою, Алёнушка, воровским обрядом любить. Снимемся в путь после Успенья, там, на вольных землях, вольно будем жить и любить друг дружку. Там ведь не строго, не по-нашему; какое дело, и повенчаться можно.
— Что ты это, Вася? Как же с двумя мужьями венчаться? Этого нельзя. Как бы грешно мне с тобой ни жить, а всё ж не двумужницей буду.
— Нешто не выходят так-то, при живом муже? — возражал Василий. — Вот у нас солдат Крутиков двадцать лет с Машкою перевенчан, а у него, сказывают, в Таврии жена живёт. Поп развод даст. Поклонимся побогаче — и даст. Оно хоть, положим, и без венца проживём. Живут люди. А только всё на народе почёт не тот. Всё тебе, Алёнушка, покору будет меньше.
— То страшно мне было,Вася, и подумать об этом, а теперь только и вижу, когда это мы с тобой на вольные земли. Уж Гордюшку свово совсем снарядила.
— Потерпи маленько; ждали долго, теперь меньше ждать, — сказал Василий.
— Как воротился мой с Украйны, мочи моей нет, — продолжала Алёна. — Допреж того всё ещё будто ничего, терпелось. А как стал ты меня, Вася, любить, узнала я твои ласки, послушала слов своих хороших — невмоготу стало его, гнусливого, к себе подпущать. И весь-то он, Вася, червивый да корявый. Пьяным напьётся — слюни-то текут, городит невесть что. Уж так-то он мне после тебя постыл, так постыл, что, кажется, руками бы своими его удавила. Прости Господи?
— Ну их совсем! Их бы вот вместе свесть, мою с твоим. Пущай себе живут. Уйдём от них и вспоминать не будем.
— Теперь мне коли не уйти, то камень на шею да в воду! — сказала Алёна. — У меня нрав такой. То ничего, ничего, а уж пришлось сделать что — пропаду, а сделаю. Теперь я Дмитрию Данилычу не жена, теперь я тебе, Вася, жена. А не возьмёшь — мне один конец.
—Голубка ты моя ненаглядная, — сказал Василий, обнимая и целуя Алёну. — Для кого ж я покидаю дом родительский, коли не для тебя? На край света уйду, а с тобой буду. Мало ли девок да баб по белому свету, а вот не нужна мне ни одна. А нужна ты одна, Алёнушка. Стало, уж сердце моё знает, что ты мне от Бога положена, не другая кто.
Он стал покрывать её горячими поцелуями и уже не в силах был больше говорить.
— Ох, Вася, сладко так-то у тебя. Дюже сладко! — шептала Алёна, отвечая ему такими же объятиями, такими же поцелуями. — За лаской твоей всё горе позабудешь.
— С милой — не с постылой, — шептал Василий. — С милой ночью светло, на земле мягко. А с постылой и солнышка не видать; на перине пуховой не уснёшь.
— Люби меня всегда так-то, Вася, хорошо ты любишь. Не разлюби смотри, не губи.
— Не разлюби только ты меня, касаточка моя белогрудая, а я тебя век буду любить. Мне полюбить дорого, а полюбил раз — разлюбить не умею.
— Смотри ж, Вася, ненаглядный мой, помни завсегда эту ноченьку. Помни, что ты сказал. Видишь, вся я тебе отдалася. Ничего за мной не осталось. Ни отца, ни мужа, ни чести женской. Не губи ж ты меня, сбереги, Вася!
— Буду беречь словно яичко золотое. Пух буду с тебя сдувать. Алёнушка. Не увидишь от меня ни обиды, ни нужды. С тобой вместе буду так работать, как ты ещё не видала, Алёнушка. Всего тебе напасу, всего добуду! — в смелом упоенье счастья твердил Василий.
— Постой! — встрепенулась Алёна. — Словно кашлянул кто-то?
Василий быстро вскочил на ноги и прислушался.
— С чего это тебе показалось? Ничего не слыхать!
— Выйди, Вася, погляди… Неровён час, — просила Алёна. — Мне что-то вдруг боязливо стало. Словно как перед бедою.
Василий осторожно выглянул из половня и простоял минутку. прислушиваясь к молчанию ночи. Вдруг явственно услышал хруст соломы. Ещё и ещё. Кто-то крался позади половня.
— Петь, а Петь! Сюды! — послышался сдержанный, но пронзительный шёпот.
Василий тихо отступил в темноту половня и замер на месте.
— Тс! — прошептал он издали Алёне. — Не шевелись. Кто-то идёт.
Теперь он ещё яснее слышал осторожные шаги по шуршавшей соломе и сдержанный шёпот. Шагов было много… Всё больше и больше прибавлялись они и с каждым разом делались шумнее.
— Залезь в солому, Алёна, неравно войдут, — шепнул Василий, сердце которого захолодело. Ему показалось, что он узнал в этом шёпоте голос Лушки.
Василий подумал прежде всего, где бы ему схватить хорошую дубину. Но шарить в темноте половня было бесполезно и опасно.
— Давай фонарь! — громко сказал кто-то.
Василий шарахнулся за верею ворот. Целая толпа народа молча входила в половень. Василий видел впереди всех братьев Лушки. Один из них держал фонарь и приподняв его вверх, светил в половень. Василий вышел из-за столба.
— Чего вам надо? Что вы ночами по чужим гумнам шатаетесь? — спросил он неуверенным голосом, который он напрасно старался сделать строгим.
— Нет, ты мне отвечай, что ты тут в половне орудуешь, полуночник! — завопила разъярённая Лушка, вырываясь из толпы. — С кем это ты тут ночку-то коротаешь? Сейчас вас обоих на чистую воду выведу. Свети-ка туда, Петя.
— Слышь, ступай прочь! Что вы разбоем пришли? — загородил Василий дорогу. — В своём половне я хозяин! Вор я, что ли, что вы поличное у меня ищете? А стать я везде волен. Чего навалились? Ишь солдат набрали! Воевать, что ли, затеяли?
— Нет, постой! — орали братья Лушки. — От нас, брат, дёшево не отбрешешься. Мы хозяйства твово у тебя не отнимаем, а ты покажи жене законной, с кем ты тут спал, с кем прелюбодейничал. Вот что! Ищи, ребята, пошарь по углам.
— Да что шарить! Вот она, голубушка! — со смехом крикнули трое солдат, пробравшиеся к соломе.
— А, вот она, стерва! Вот она, подлая! — неистовствовала Лушка, подбегая с налёта к Алёне и сразу вцепившись ей ногтями в глаза. — Я тебе выцарапаю буркалы твои проклятые!
В ту же минуту Василий был около Лушки. Одним ударом кулака он кубарем пустил её в противоположный угол половня. С оглушительным плачем вскочила Лушка и бросилась опять к Алёне.
— Братцы мои сударики! — вопила она. — Не дайте убить беззащитную. Голову мне насквозь пробил. Свяжите вы его, дьявола, ради Христа. Скрутите ему руки назад да к старосте волоките вместе с его шкурою.
— Не тронь, ребята! Дай пройти! — глухо пробормотал Василий, стараясь растолкать толпу и увести Алёну, едва стоявшую на ногах от стыда и испуга. По лицу её струилась кровь из глубоких царапин.
— Что вы смотрите на него, братцы! — крикнул Петька, Лушкин брат, белокурый малый с дерзкими глазами и с вздёрнутым носом, известный в селе вор и разбойник. — Крути его кушаком. А то он тут всех нас покалечит. Бабу-то держите… вяжи и её заодно. Кавалеры! Будьте ласковы, потрудитесь для нас.
— Вот будьте, господа, все свидетели, что я муженька свово законного с полюбовницей в половне накрыла. Завтра ж миру в ножки поклонюсь. Пусть его поучат, бесстыжего. Пусть он узнает, как на жену напраслину взводить да любовниками попрекать. Меня, благодаря Бога, ещё никто с любовником не накрывал! — охриплым от бешенства голосом кричала Лушка. — Подержите его, голубчики, дайте мне буркалы её поганые выцарапать, — лезла она сквозь толпу к Алёне.
— Постой, ну что драться? Надо дело путём разобрать! — говорили солдаты, заслоняя Алёну. — Собрать мир да и судить своим судом.
— Сбегай, ребят, за старостой. Не замай придёт и освидетельствует, — скомандовал Петька. — Мы его живо окоротаем. А то больно загордел, умнее всех стал.
Василий стоял, заслонив грудью рыдающую Алёну, но толпа окружила его и не пропускала никуда.
— Пустите её, братцы, — шептал Василий. — Со мной что хотите делайте… Отпустите только её… Она ни в чём не повинна.
— С места этого не сойду. пока её, подлую, розгами не обдеру! — неистовствовала Лушка. — Я её, бесстыжую, при всём селе осрамлю. На весь уезд. Косу ей, подлой, обрежу, дёгтем всю вымажу. Вот тогда ступай на все четыре стороны. Пусть её полюбовник на неё любуется.
— Заставьте вечно Бога молить! Отпустите её, братцы… не срамите, — убитым голосом продолжал просить Василий. — Потешьтесь надо мной, как вашей душеньке угодно. Моя вина! Всякую казнь понесу, слова не скажу. Только отпустите её. Она честного дому. Не слушайте бабу ядовитую.
— То-то и честные, что по чужим двора, к чужим мужьям ò полночь таскаются, — визжала Лушка. — Жену-то поносить тебе было не жалко, а за полюбовницу на стене распинаешься. Бесстыжие твои глаза. Вот постой! Придёт староста! Покажу я и тебе, и твари твоей подлой. Мы и муженька её сюда попросим. Пущай порадуется на жену законную. Как же! Кабатчица, купчиха! С цуканом связалась, с хамом.
Пришёл староста, босой и без шапки, натянув на голову тулуп.
— Что тут у вас ещё за конбой! — грубым заспанным басом пробасил он. — Поспать человеку с вами нельзя. Народы! Кого это половили?
— Как вы у нас начальство, Капитон Дементьич, — визжала Лушка, — так я к вам по начальству и прибегаю. Извольте посвидетельствовать. Коли есть такой закон, чтобы муж от законной жены уходил да в половне с подлыми бабами спал, ну так нам так и скажите. Мы по крайности знать будем. Я, как вы сами теперича видите, накрыла её подлую на всём народе. Извольте теперь нас судить. Он ли прав, я ли права… потому, коли Алёнка ему жена, так уж мне, выходит, из хаты уходить. Рассудите нас миром, Капитон Дементьич.в том моё к вам прошение. А её, подлую, прикажите связать… моё желание такое, Капитон Дементьич!
— Их погани такой шум поднимать! — сплюнул староста. — Свяжи ей руки, ребята, да в амбарчик куда-нибудь запри до утра. Утром соберу стариков, пущай посудят. Запри ты, что ль, Петрух! У тебя не уйдёт. Откелева это девка? — вглядывался староста.
— Кабатчица с подгородной, что вот муж бакшу снял, — тихо, словно стыдясь, сказали ближние. — Она баба, не девка.
— Расходись, ребята. Отведите бабу тогда!
— А я ещё о том прошу, господин староста, как вы состоите наше начальство, — опять прицепилась Лушка, — чтобы и его, бесстыжего, до утра куда в клеть запереть. Потому как я изловила их обоих при всёём народе.
— Отстань ты, сатана! — заорал недоспавший староста. — Ишь, обрадовалась! Нешто он колодник беглый? Небойсь, за ночь цел будет.
— Капитон Дементьич! Отпусти ты её, Христа ради! — ещё раз попытался Василий, безнадёжно следя глазами за Алёною, которую братья Лушки толпою уводили к себе во двор.
— Отпущать нельзя. Не закон. Ну, что просишь? — грубо ответил староста, не оглядываясь на Василья. — Пущай старики рассудят. тогда видно будет. И ты тоже приходи. Чтоб беспременно.
Старики собрались рано, до солнца. Нужно было ехать сеять гречиху. Привели Алёну, привели Василья. На Алёне лица не было. Она вся была исцарапана и заплакана. Она чуть на ногах стояла.
— Ну, сказывай свою жалобу! — сказал Лушке рябой староста.
— Да вот вам, старички, какая моя такая есть жалоба. Что изловила я муженька своего законного полуночным часом в половне с полюбовницей. На том двенадцать человек свидетелей имею. Даже старосту своего спросите. А просьба моя в том, чтобы и мужа моего, и его полюбовницу подлую на всё на миру розгами высечь. Вот вы и посудите нас, старички почтенные, по правде по Божьей! Потому он на меня завсегда напраслину возводил, завсегда меня обижал. И братцы мои родненькие всё это дело знают. У них спросите.
— Изловила на прелюбодействе, вестимо, высечь надо, — сказал Лушкин дядя, высокий, богатый мужик, торговавший овчинами.
— Надо порядок показать, потому муж-муж, а закон все знай, — поддержали старики.
— Бабу высечь, а с Васьки ведро водки, — предложил шустрый рыжий мужик, что откапывал мёрзлого человека.
— И то правда! Шкура-то у него не покупная и миру с того прибыли нет, — загалдели другие.
— Ты что, Васька, скажешь? — обратился к Василью староста. — Вот старики судят тебя. Ну, и ты должен ответ дать. Виниться должен, потому мир.
— Я один во всём виноват, старички, — сказал Василий, потупясь в землю. — Казните меня, как хотите. Всем буду доволен. А её отпустите. Она ни в чём не повинна. Обманом я её заполучил.
— Нужно, Вася, по закону судить. Нельзя! Потому — мир, — заговорил маленький проворный старик. — Такое уж дело; накрыли — не скроешь. С кем беда не была. А отвечать надо.
— Отпустите её, не срамите! — просил Василий, опускаясь на колени и кланяясь миру в землю. — С меня что хотите назначьте, какой хотите штрах, отпустите её, неповинную. Всё равно, с меня взыщите.
Братья Лушки подняли шум и требовали высечь и Алёну и Василья. Старик Мелентьев тоже пристал к ним и требовал, чтоб сына высекли вместе с его любовницей. Однако рыжий мужик всё больше и больше привлекал стариков на свою сторону ожиданьем ведра.
— Вот что! Слухай, ребята! — орал маленький старичишка. — Чем нам Ваську срамить, катай с него ведро! Ильюшка дело говорит. А бабу посечь можно: не шляйся в чужое село по чужим мужьям. Бабу надо проучить.
— Всыпать ей пятьдесят горяченьких, да и отпустить с Богом! Для науки, — со смехом поддерживали другие, посматривая на Алёну.
— Ну чего толкуешь! Нешто это прежнее время? — презрительно обрывал их Ильюшка. — Пятьдесят закатишь, так тебе самому заглянуть , откуда ноги растут! Не знаешь! Сказано, двадцать розог.
— Где сказано?
— Где? Не знаешь? Ну, и не ори!
— А ты знаешь?
— Стало, знаю! В законе сказано, вот где! В положенье.
— Ишь грамотный проявился.
— Вот и грамотный! Хоть не грамотный, а знаю; я старостой четыре года был.
— То-то тебе и дали по шее, что старостой был.
— Ты, что ли, давал?
— Я не давал, а кто-нибудь давал, коли выскочил.
— Да цыц вы, оглушители! Чего сцепились! — крикнул староста. — Тут суд идёт, а они ругаться схватились.
— Ставь ведро, Васька, отпустим! — кричали в толпе. — Бабу сечь, а с тебя водки ведро. Посылай к Карпычу. Вину с тебя снимем.
Ещё раз поклонился Василий в землю миру.
— Господа старички! Судьи милостивые! Возьмите три ведра, отпустите её честно, — просил он.
— Нет, что толковать, нельзя, — сурово возражал староста. — Мир положил посечь — ну и надо посечь. Баловаться напередки не будет. Ей же на пользу.
— Что нам с твоей водки? Мы разве на свои не купим? — галдели дядя и братья Лушки. — Ты жену не на смех взял, не с большой дороги побирушку, а из честного дома. Не дайте её в обиду, господа старички. станьте за правду, что ж, в самом деле? Нонче ему пропустите, завтра он полюбовницу в дом приведёт. Этак и житья на свете не станет. Али у нес бессудное царство? Виноват — отвечай!
Но рыжему мужику перспектива трёх вёдер казалась до того соблазнительною, что он перегорланил всех.
— Да вы что, родня, лезете? — заорал он, размахивая руками и надвигаясь на Петьку. — Вам по-настоящему на суде и места нет! мы по закону Божьему хотим судить, а они за родненьку свою весь мир помутить хотят! Что ты с сестрою-то носишься? Жена, говорит, жена! Знаем, брат, тоже, какова жена, не меньше твово. Уж молчал бы, коли такое дело! Ишь жену, подумаешь, нашёл. Мне, брат, всё равно. Я ни тебя не покрою, ни Ваську; я вам ни кум, ни сват. А люди тоже слыхали про сестричку твою. Нечего куражиться! Что, мир честной, нам братов да сватов не переслушать. А положим мы по закону, по совести, оштраховать их на три ведра водки, да и отпустить с Богом. Ну что вожжаться с дермом! Солнушко-то уж во куда поднялось. И сеять будет некогда.
— Это точно, правда. Оштраховать на три ведра вся недолга! — поддержали другие.
Только староста не поддавался. Он был кумом Лушкиного дяди и дядя посулился ему могорычом.
— Э! Ну что орёшь, Ильюха! — с серьёзной важностью возразил он. — Чего народ баламутишь? Не по закону так-то. Судьям опивать не приказно.
— Да! Учи меня! Меньше твоего знаю! Тоже, брат, старостою четыре года ходил! — нахально кричал Ильюшка. — Чего ты хвостом-то виляешь? Куму угодить захотел? Какое ты начальство, коли по кумовству мир продаёшь?
— А ты чего? Постой! — степенно останавливал его староста. — Не закон, сказываю. Был бы закон, ну и пущай себе. Мне что!
— То-то что! Это ты где закон такой сыскал, чтобы мещанку мужицким судом сечь? Ну, где, сказывай! — наступал расходившийся Ильюха.
— Да нешто она мещанка?
— А ты б думал как! То-то ты знаешь больно много! — передразнивал его Ильюха. — Староста тоже! Начальник! А начальник, так ты закон знай! Тронь-ка ты её, как за тебя всех нас в Сибирь упекут. Потому мужик мужика судит, а мещанина судить не может. Не знал?
— Да ну вас к ляду! Мне что? Судите, как знаете! — отделывался староста.
Мир порешил оштрафовать виновных на три ведра водки, а бабу отпустить.
Лушка уже несколько времени как исчезла со схода. Как только она заметила, что старики сочувственнее слушали предложение Ильюшки, чем просьбу её братьев, Лушка быстро юркнула из избы.
Не успела Алёна, низко молча поклонившись миру, пройти первый проулочек, как со двора Лушкиного дяди с криком бросилась толпа баб. Лушка была впереди с огромными овчарными ножницами, которыми она размахивала, как разъярённая ведьма. Тётка её тащила позади мазницу с дёгтем.
— Постой, подлая! Ты от нас не уйдёшь! — кричала Лушка. — Мы тебя своим судом посудим, бабьим, не мужицким.
Десятки рук озлобленных баб неистово схватили Алёну за рубаху, за платье, за волосы. Десятки пискливых разъярённых голосов визжали над нею. Бабы её тащили и толкали во все стороны, словно стая собак, принявшаяся рвать забеглую чужую собаку, плевали в глаза, щипали и дёргали.
— Тащи с неё, подлой, рубаху. Сымай платье! — командовала Лушка. — Пущай она, бесстыжая, к муженьку своему так покажется. Они, хамы бородатые, за водку рады родную жену на посмеянье отдать. Им что! Они все таковы, жеребцы. Друг дружку покрывают, друг дружку жалеют. Им абы водки наглотаться, обморам. Ишь отпустили как, чуть спасибо не сказали Она было, беспутная, и обрадовалась, бежит перепёлочкой. Постой, мы теперь тебя по-своему, по-бабьему, отделаем; не шляйся по чужим сёлам, не спи по чужим дворам, с чужими мужьями! Держи-ка ей голову хорошенько, Матрёша, держи потуже, не давай рваться. Ишь, гладкая отъелась. Корова коровой! Не удержишь! Тётенька, придержите-ка её за шею. Ишь, брыкается! Что? Не хочется? Да глотку ей, бабы, заткните, чтоб не визжала. Вот так, Федосьюшка, самое так. Теперича мы её на отдел обработаем. И другу, и недругу заречётся, — кричала Лушка, обхватывая неуклюжими ржавыми ножницами обильные русые косы Алёны. — Опростоволошу я тебя, гадину! На всю твою жисть осрамлю; только тебе утопиться и останется. Ни одному человеку без срамоты не покажешься. Я тебя, кабатчицу, научу, как от чужих жён мужей отбивать.
— Да ты погоди, Луша! Дай я ей рожу-то дёгтем смажу, — с хохотом подхватила тётка Лукерьи, вытаскивая дегтярный помазок. — Раздевай её скорее, бабы. Я её как раз всю смажу. От одетой не различишь!
Платье клочьями летело с Алёны. Одни бабы держали её за руки, другие гнули назад голову, одна заткнула её рот своею широкою грязною ладонью. Помазок больно ударил по лицу и заслепил левый глаз.
— Мажь её, мажь, Хавроньюшка! — с весёлым хохотом орали бабы. — Коли мы не проучим, некому проучить. Ишь разрядилась, купчиха! — завистливо ощипывали они её.
Больно впилась Алёна в ладонь, закрывавшую ей рот.
— Батюшки! Спасите! — громко закричала она, чувствуя, как дёготь течёт у ней по лицу и по шее.
В эту минуту Василий выходил из кабака, где он ставил миру штрафное вино.
— Глянь-ка, Вася, как бабы твою Алёнку щипать учали, — со смехом сообщил Василью молодой парень, любовавшийся с крыльца забавною сценою. — Ах, ободрать их! Дружно взялись, ровно гусыни, по волоску разнесут.
Василий видел, как взмахнул помазок с дёгтем, слышал, какой вопль вырвался у Алёны. Вместе с её криком его уже не было на крыльце. Он нёсся по улице с страшно стиснутыми кулаками, забыв всё, готовый в прах растоптать злую толпу, наругавшуюся над его сокровищем.
Но когда он добежал, ни одной бабы уже не было около Алёны. Увидя бегущего Василья, все они рассыпались, как стая пугливых воробьёв, и только одна Алёна, оборванная, избитая, облитая дёгтем, с обезображенной головою, глухо и больно рыдала, припав на коленях к земле.
Поздно возвратился народ с сева. На зорьке опять поднялись, опять стал кликать старый Иван Василья сохи собирать.
— Подняться невмоготу, прозяб ночью, руки и ноги повязало, как колоды стали. Ступайте без меня, — отвечал с сеновала Василий.
Поругал, поругал его старый Иван, нечего делать, отправился на сев с другими сыновьями.
Арина с невестками тоже пошла на огороды, к речке; осталась в избе одна Лушка. Она плоха была на работу, да и свекровь баловала её, как богатенькую невестку, оставляла её около печки возиться, варево варить
Василий всю ночь не сомкнул глаз. Когда Алёна, осрамлённая, избирая, вырвалась из села, старик почти силой увёл Василья в поле.
— Смотри, чёртов сын, и дорожку туда забудь, — говорил он ему. — Поймаю опять, чем ни пòпадя ноги перешибу. Чтобы и помышления твоего об ней не было.
Василий, ходя за сохою, не видал ни поля, ни лошади. Он не отвечал отцу, потому что ничего не слыхал, что говорил тот, как ругался. Всё, что случилось, представлялось ему гадким и невероятным сном, смысл которого ему не был вполне ясен. Так близок он был к нему. Так настоящее ещё надавливало на него чугунною пятою. Но когда он лежал ночью без сна на сеновале, все подробности прожитого счастья, прожитого ужаса встали как живые. Непоправимый, неизгладимый позор лежал на его Алёне. Это было ясно, как день. Это он умолил её прийти сюда к нему. Она очень боялась этого и долго отговаривалась. Он один был причиною её гибели. Умереть ей было бы лучше, чем вытерпеть такие муки, такой всесветный срам! Её притащили к суду, как последнюю потаскушку, чуть не высекли на площади, издевались над нею; обрезали её русые косы, обмазали дёгтем. отпустили почти голую, окровавленную. Он был тут, около неё, но не защитил своей Алёны. Вместе с нею кланялся в землю мужикам-горланам, которые все подряд всякую ночь беспутничают в десять раз хуже. Он запаивал своих судей в ту минуту, как его ведьма Лушка. с такими же развратницами, как сама, позорила и мучила его голубку чистую. Звала его Алёнушка, а его не было! «Ты теперь один у меня защита, за отца, и за мать, и за мужа», только что вчера ночью нежным голоском говорила она ему, прижимаясь, как дитя малолетнее, к его груди. Вот и защитил он её» Вот и дал ей счастье! Муж её Дмитрий Данилыч пьяница и человек грубый, а не перенесла она чрез него, немилого, и сотой части того, что теперь пришлось перенести ей через своего разлюбезного. И где она теперь? Куда денется? Может быть, она в омуте давно. Кроме омута, и вправду, куда ей идти? К мужу вернуться — муж из дому вытолкает, ещё за косу по всей улице протащит. К любезному своему? Хорош любезный! Его старик-отец словно ребёнка малого настращал, угнал гречу сеять, к Алёне ходить не приказал. Смануть-то он сманул, а защитить не посмел. Теперь Алёна на него не станет надеяться. Теперь она его клясть должна.
Всю ночь и весь день напролёт продумал Василий. Разное приходило в голову. Думал даже село своё спалить, пропади, мол, все они за раз. Да и самому там пропасть! Потом думал, не пойти ли поискать Алёну, не уйти ли сейчас обоим на кубанские земли, да вспомнил, что нет у них ни билетов, ни денег, что Алёна теперь смотреть на него не станет. Пуще всего жгло нутро Василия желание отомстить Лушке. Разве двор их пойти подпалить? Ровно все на севе? Чувствовал Василий, что всё горе от Лушки, всё дело её рук.
Коли б властен был, растоптал бы её сейчас живую, как гадину болотную, только мокро бы осталось. «Мне всё равно пропадать; с Алёной кончено теперь; по крайности, душеньку свою отведу. Не дам ей, змее подколодной, над собою издеваться. Попомню ей Алёнушкины слёзки».
Приезжали мужики к обеду, обед похлебали; звала Лушка и мужа обедать, не пошёл, всё лежал, всё больным сказывался, маковой росинки за целый день не принял. Арина было наведалась к нему на сеновал, да Василий так зарычал, что мать тем же часом опять на огород ушла.
Поздно сошёл Василий с сеновала. В голове его как молотки стучали. Всё нутро горело. Сердце надрывалось злобным и горьким чувством. «Нет, не отойдёт у меня сердце! Подступило плохое мне под душу! — думал Василий. — Али над ними, али над собою что-нибудь сотворю».
Он машинально пробрался в огуменник и по задам, прячась то за одоньями, то за овинами, сам не зная зачем, дошёл до двора Лушкиных братьев. Что-то хотелось сделать Василью, зудели руки его. Осмотрел дверь — никого нет, только бы под сарай соломки пучок приткнуть. Пошарила рука, словно сама собою, в кармане — нет, видно, из счастье… не нашлось серничка; вздохнул тяжко Василий, а в груди как иголки насыпаны, больно так… Махнул рукою, побрёл назад.
«Нет, — думал он, — что братьев жечь! Братья тут ни при чём. Из-Из-за братьев всё село сгорит. А народ чем виноват? Мне её бы, её самоё, посрамительницу мою, разлучницу мою, её, блудницу подлую, погубить. Не прощу я ей этого никогда… просит моя душенька её погибели. Либо самому пропасть, либо ей не быть».
Перешагнул Василий через ров к одонкам своим, смотрит — шапка солдатская на соломе видна, будто двигается. Что за оказия? Постоял, постоял Василий, глаз не спускает. Шапка всё колышется на соломе. «Да какой же это чёрт?» — подумал Василий и скорыми шагами пошёл к шапке. Вдруг шапка торопливо приподнялась. Усатая солдатская рожа, которую Василий не раз видел у своей завалинки с гармоникой в руке, испуганно глянула в сторону Василья, потом разом присела, юркнула куда-то, и Василий только разглядел, как, согнувшись в три погибели, фигура в солдатской шинели пробежала по рву к соседнему двору.
Не успел Василий сделать шага три дальше. как из-за половня прошмыгнула бабёнка в красном очинке. Это была Лушка; Василий видел её как самого себя.
Поставила Лушка в печку хлебы, только что емок вынула, слышит, идёт по сеням Василий. Отворил дверь, в избу даже не заглянул.
— Подь-ка, — говорит, — ко мне, Лушка.
Поставила Лушка емок в угол, вышла в сени.
— Что тебе, Василий Иванович?
А сама трясётся.
— Да вот, говорит, всего разломило, хочу в половень лечь, ты б меня хренком натёрла.
— Да ты бы лучше на печку лёг, печка топленая, — сказала Лушка, а голос так и дрожит.
— Ну её! Мне и так к душке подступило, дохнуть не даёт, — отвечал Василий словно не своим голосом. — Может, полегчает на просторе. Иди за мной в половень.
Пошёл Василий, пошла за ним и Лушка. Идёт и думает: «Будет он теперь меня наказывать, не попросту позвал!» А Василий идёт, согнувшись, словно старик, потупился в землю, слова с женой не скажет. Подошли к гумну.
«Ай, бежать! — думает Лушка. — Спрячусь у братьев в избе. Авось его сердце простынет».
Не успела подумать, Василий вдруг и оглянулся на неё, словно в душе прочёл; посмотрел на неё такими глазами, что у Лушки ноги подкосились. Зверь лютый в лесу и тот милостивее смотрит. Посмотрел Василий, нахмурился, а ничего не сказал. Только Лушка уж и думать не смела, чтобы ей от мужа бежать. «Догонит — убьёт, — говорила она сама себе. — Уж пущай лучше сердце своё сорвёт. Пущай наказывает. Видно, этого не минуешь».
Вошли в половень. В половне темно; жутко так стало Лушке, как ив и в жизни ещё не бывало; ноги подламываются, руки трясутся, а Василий ничего не говорит. Идут прямо к тому месту, где Алёну закрыли, где она с своим полюбовником на соломе спала.
— Вот ложись на соломку, Вася, я тебя хренком потру, — усилилась сказать Лушка. — Здесь тебе просторно будет.
А Василий ничего не отвечает; пошёл в угол, верёвку принёс. Всё молчит.
— Что это ты, Вася, верёвку взял? На что? — спрашивает обробевшая Лукерья. Василий всё молчит. Перекинул верёвку через перемёт, задёрнул петлю.
— Ну, — говорит, — Лукерья, становись на колени, молись Богу!
— Что ты, что ты, Вася? Господь с тобою! Что ты задумал? — закричала Лушка, трясясь всем телом.
— Молись Богу, сказываю, торопись, — глухим голосом прошептал Василий. — Час твой пришёл.
Лукерья уже не узнавала знакомого голоса. Ей казался он голосом палача, неумолимым, недоступным жалости.
— Василий Иванович! Помилуй ты меня, горемычную! — повалилась Лукерья в ноги Василья. — Накажи ты меня как хочешь. Ножки твои буду за это лизать. Не губи только мою душеньку. Дай мне на белом свете пожить. Меня погубишь — всё равно, и себя погубишь. Хоть себя пожалей. Отца, матери постыдись. Али ты зверь лютый, некрещёный человек? Ведь на тебе крест Христов, Вася! Помилуй ты меня… жену свою законную.
— Не жена ты мне, а враг лютый! — прохрипел Василий, у которого тяжкий кошмар стоял в голове и в груди. — Осрамила ты мою голову. Погубила ты моё счастье… Крестись скорее. Всё равно удавлю! Без покаяния издохнешь. Уж другой раз меня не обманешь.
— Помилуй меня, Василий Иванович, Христа ради! Пощади мою головушку, — валялась Лушка, отчаянно рыдая и обнимая ноги Василья. — Палку поставишь — палке твоей буду кланяться. Всю твою волюшку буду сполнять. Глазком ни на кого не посмотрю. От печки всю мою жизнь не отойду. Буду тебе раба покорная по гроб живота. Помилуй ты только меня, не убивай, Василий Иванович! Всё ж я жена тебе. В церкви с тобою венчана. Не бери на свою душеньку греха тяжкого. Не будь душегубцем.
Нетерпеливою рукою поднял Василий за волосы Лукерью и потащил к петле.
Ужас смерти наполнил неестественною силою малорослую и худенькую Лушку. Она вцепилась зубами и ногтями в руки Василья и повисла на них, усиливаясь вырваться. Тяжёлым ударом кулака в темя Василий оглушил жену. Она со стоном опрокинулась на землю, но, хоть и в полубесчувствии, всё ещё неистово билась в его руках и упиралась всеми оставшимися у нё силами. Василий захлестнул верёвку за её шею и рванул конец.
Пронзительный, словно детский вопль чуть вылетел из её груди и сейчас же сменился страшным предсмертным хрипеньем. Руками. дрожавшими в лихорадке, Василий торопливо натягивал и закручивал верёвку. В глазах его стоял знойный кровавый туман. Тело Лушки порывисто приподнялось над землёю и закачалось быстрыми, ровными кругами. Ноги и руки судорожно вздрагивали. Но её лицо, искажённое борьбою смерти, нельзя было разглядеть в темноте половня.
Шатаясь, с полоумными глазами выскочил из половня Василий, словно кто гнался за ним. Он не зашёл в избу, а прямо направился к старосте.
Толпа мужиков, стоя перед избою, ругались, окружив старосту. Шёл спор за прихват Ильюхою соседской делянки.
Мужики разом смолкли и раскрыли рты, когда приблизился к ним Василий. Оторопь взяла всех. Василий стоял, как мертвец, вставший из могилы.
— Что это ты, Василий? Аль умирать собрался, что лица не тебе человеческого нет? — спросили мужики.
— Вяжи меня, староста, я жену удавил! — чуть слышно проговорил Василий.