В Кочкине Григорий задержался. Приехав туда после полудня, он прямо верхом на коне направился в волостную милицию.
Тёмное, вытянутое в длину здание милиции было запущено, давно не крашено. У коновязи во дворе было навалено много навоза, разбросано сено… Ходили по двору, о чём-то лениво переговариваясь, милиционеры. «Ишь, черти сытые, — выругал их про себя Григорий. — Заелись. Как ленивые коты — мышей не ловят». Он зашёл в тёмный коридор, уставленный шкафами. Пахло сыростью и слежавшейся бумагой. По коридору кто-то шёл.
— А где тут начальник милиции? — громко спросил Григорий.
— Сюда, пожалуйста, — вежливо ответил чей-то голос. После этого словно щель образовалась в темноте — луч света упал сбоку на стену, в коридоре стало светлее. Григорий прошёл вперёд, открыл дверь, миновал ещё один узкий коридорчик и только после этого постучался в кабинет к начальнику милиции.
В маленькой комнате за столом сидел в милицейской форме очень аккуратный и спокойный человек с гладко зачёсанными назад волосами. Он поднял на Григория светлые, ничего не выражающие глаза.
— Вы ко мне, товарищ?
— Да, я к вам, — нахмурился Григорий. — Вы что — милиция или богадельня? — язвительно спросил он начальника милиции. — Почему выпустили Карманова?
Начальник милиции сначала попытался было встать в позу руководителя, под началом которого всё выполняется так, как надо, но, конечно, кто-то всегда остаётся недоволен, приходит сюда и начинает указывать… Но Григорий быстро обозлил его своей манерой грубить тем, кто с ним не согласен. И начальник милиции, вместо того чтобы тут же во всём разобраться, полез в амбицию и стал выкрикивать:
— Вы мне тут не устанавливайте своих законов, товарищ Сапожков! Ишь вы, понимаете ли, явились! Мы законы и сами хорошо знаем! Без вас, понимаете ли, да! И оставьте, пожалуйста, ваши партизанские замашки! По-вашему, всех зажиточных надо арестовывать. А кто весной пахать будет? Они же производители зерна, нужного государству!
— Я у вас точно спрашиваю, — продолжал настаивать Григорий, — кто распорядился выпустить Карманова?
— Кто! Кто! Я не обязан, понимаете ли, вам на это отвечать!
— Нет, ответите! Придётся вам ответить!
— Не пугайте! Не из пугливых!
— Вот и увидите! Управу найдём! — Стукнув дверью, Григорий быстро вышел из кабинета.
На дворе он отвязал коня и поехал в волостной комитет партии. А начальник милиции после его ухода некоторое время сидел за столом, фыркал и крутил головой. Потом пригладил свои несколько разбившиеся волосы и, снова приняв обычный сухой и холодный вид спокойного и аккуратного службиста, принялся по одному вызывать милиционеров, а за ними пригласил и следователя, который вёл дело об убийстве в деревне Крутихе..
Григорий же в волостном комитете партии требовал, чтобы «призвали к порядку милицию». Но прежде этого у него была ещё одна встреча. У работника волостного комитета партии, к которому он пришёл с жалобой на милицию, сидело двое: бывший кочкинский партизан Нефедов, пожилой, усатый человек, которого Григорий хорошо знал, и незнакомый Григорию бритый, долговязый детина, оказавшийся землемером. Когда Григорий вошёл в комнату, Нефедов быстро поднялся с места, подошёл и крепко пожал ему руку.
— Расскажи, пожалуйста, как это вы там не уберегли Мотылькова? — с горечью, сожалением и какой-то обидой сказал Нефедов. — Эх, ребята! — он укоризненно покачал головой.
«Не уберегли!» Сердце Григория сжалось. Вот оно, то самое слово, которое точно выразило чувство, что все эти дни носил в себе Григорий. «Не уберегли, недоглядели… А ведь из-за этого Мотыльков погиб. Правда, правда!» — думал Григорий, с суровым лицом пожимая руку Нефедову, старому товарищу Мотылькова, соратнику его по гражданской войне.
— Я его видел незадолго до смерти, — рассказывал Нефедов, хмурясь и поглаживая свои усы. — Мы с ним толковали о нашей коммуне… Ты знаешь, мы ведь коммуну организуем! — переменил разговор Нефедов. — Пришли вот с ним, — указал он на сидящего напротив землемера, — утрясать земельный вопрос.
— Верно, — горячо отозвался Сапожков, — нужна коммуна! А то, ишь ты, «производители зерна» зажиточные кулачки у них! Не тронь их! А мы что? Потребители? Нахлебники — беднота? Это ещё мы покажем, кто лучший производитель зерна!
Нефедов посмотрел на него с некоторым удивлением, не зная о его дискуссии с начальником милиции. Никто ещё так горячо не поддержал его мечту о коммуне с первых же слов…
Был уже поздний вечер, когда Григорий выехал из Кочкина. Миновав крайние избы, он оказался в чистом поле. Дорогу переметал поднявшийся к ночи ветер. Григорий запахнул поплотнее полушубок, поудобнее уселся в седле и задумался.
…Земля… Хозяйство… Когда-то Григории несколько свысока относился ко всему этому. Он считал, что коммунисту-революционеру словно и грех заниматься хозяйством. «Недопустимо, — думал он тогда, — чтобы вдохновляющий нас революционный идеал потонул в мелочных хозяйственных заботах, буднях…» Конечно, была эта романтическая настроенность Григория от молодости, да, пожалуй, ещё оттого, что после гражданской войны не один он трудно привыкал к мирному строю жизни. Противоречия в послереволюционной деревне настраивали его воинственно. И Григорий, как со смехом говорил о нём Дмитрий Петрович Мотыльков, иногда «путал постромки» и «рвал гужи».
— Ну вот, опять ты рвёшь гужи, опять у тебя заскок! — пенял бывало Григорию Мотыльков.
— А в чём ты это видишь? — настораживался вспыльчивый Григорий.
Он готов был всегда постоять за себя, а не то и перейти к нападению. Но Дмитрия Петровича трудно было смутить. Он начинал доказывать…
Чаще всего эти беседы с глазу на глаз кончались тем, что Григорий, не показывая даже и одним словом своего согласия с Мотыльковым, должен был в душе признавать его правоту. Главный пункт, по которому больше всего велось подобных бесед, был о мирной жизни, о противоречиях её и связи с будущим.
— А для чего же революция-то делалась, как не для развития производительных сил? Ты, если настоящий коммунист, должен стать лучшим пахарем, чем кулак! У кулака Сибирь освоить сил не хватило, кишка оказалась тонка, а у нас должно хватить! Или ты думал начальствовать? Над кем? Над этим кулаком, что ли? Держать его и не пущать? Хлебушко от него брать, а воли ему не давать? Нет, брат, этак долго не нахозяйствуешь, тут коренная переломка нужна!
В другой раз Мотыльков с дружеской издёвкой спрашивал Григория:
— Ты думаешь нынче пашню пахать или не думаешь? А на что жить будешь? Подаянием? Или, может, ты собрался на ответственную работу?
— Поеду! Сеять буду! Только отвяжись, пожалуйста! — шутливо защищался Григорий.
Он и пахал и сеял, следуя примеру Мотылькова. В душе-то он, конечно, был землепашцем. Ему нравилось идти за плугом и смотреть, как отваливается пластом чёрная, чуть влажная земля, нравилось чувствовать усталость после длинного дня на поле. Запахи свежевспаханной земли, даже скотного двора были милы ему. Постепенно Григорий втянулся в своё маленькое хозяйство. Более того, он всё чаще ловил себя на желании вспахать и засеять побольше. А когда один раз у Григория потравили сено — что в Крутихе за отсутствием выгона было делом частым, — он наговорил потравщику много горячих слов, а потом, спохватившись, удивился:
— Скажи на милость, какая ужасная психология получается от этого хозяйства! Я ж чуть не разорвал мужика за потраву. Ну и ну! Аж сердце зашлось…
Мотыльков, слыша это, смеялся.
Григорий правильно понимал и верно проводил линию партии, направленную на то, чтобы после революции всячески поднимать деревенскую бедноту, помогать ей хозяйственно. Но он также настороженно относился к малейшим собственническим поползновениям вчерашних бедняков, которые, став середняками и даже зажиточными, уже намеревались так или иначе подчинить себе других, извлечь из зависимого положения соседа выгоду для себя. Дмитрий Петрович называл это «кулацкой тенденцией». А Григорий, когда проявления её у того или иного крестьянина в Крутихе становились явными, говорил Мотылькову с нарочитым желанием вызвать его на спор:
— Видал? Вот они, твои бывшие бедняки, полюбуйся на них! Да этих жмотов и на верёвке в социализм не затащишь!
— Затащим! — уверенно отвечал Григорию Мотыльков..
«Да, Мотыльков… Не удалось, брат, тебе пожить… Не уберегли… Но правду всё равно не убьёшь, не застрелишь! Пороху в вас на это не хватит, сволочи!»
Григорий поднял голову и сухими глазами посмотрел вокруг.
Свистел ветер, всё сильнее переметая дорогу. Иногда колючий снег взвивался вверх и иглами колол лицо. Отблеск снега в лунном свете, холодный ветер, ночь… Григорий начал погонять коня, пока впереди не блеснули тёплые огоньки Крутихи. Тогда Григорий снова поехал спокойнее. Он думал, что один в поле. Но на самом деле в овраге за Крутихой его поджидал Селиверст Карманов…
Селиверст вышел из дому близко к полуночи. Провожавшему его брату он сказал, что идёт на заимку к своему свояку Федосову. А жене он даже и этого не сказал, лишь погладил по голове сына. Селиверст считал себя сильным человеком. И от ощущения того, что сила его оставляет, он готов был решиться на что угодно.
Карманов сначала спустился на лёд речки Крутихи, потом свернул в сторону и пошёл, не разбирая дороги. За плечами у него была бердана. Вначале было темно. А когда бледный рог ущербного месяца показался над горизонтом, на снега легли чёрные колеблющиеся тени. Селиверст шёл быстро. Скоро он скрылся в овраге и оказался там, где неделю тому назад, карауля его, сидели в засаде Григорий Сапожков, Иннокентий Плужников и Тимофей Селезнёв. Селивёрсту пришлось ждать около часа, пока послышался на дороге глухой топот конских копыт. Ехал Григорий. Карманов, спрятавшись в овраге и сняв с плеча бердану, лёжа на снегу, следил за его приближением.
В неверном свете луны двигалась фигура всадника. Скрипел снег, храпела лошадь; видимо, она что-то почуяла. Селиверст подтянул к себе бердану, приложился, прицелился. Луна уже поднялась высоко, и дуло ружья отсвечивало. Потом ствол ружья дрогнул, опустился. Прошла минута, другая. Селиверст опять поднял ружьё. Однако момент уже был упущен. Григорий проехал мимо.
Карманов поднялся в овраге во весь рост, погрозил кулаком. Вышел на дорогу. Мигали близкие огоньки Крутихи, ветер доносил лай собак. Повернувшись к огонькам спиной, Карманов зашагал. Долго шёл он в обход села Кочкина, затем вышел к телеграфным столбам на просёлке. Гудели провода; ветер усиливался.
Селиверст подошёл к телеграфному столбу, взял обеими руками бердану за ствол и, размахнувшись, со всей силой хватил ею о столб. Звонко запели провода. Ложа и накладка отлетели в стороны. В руках Селивёрста остался железный стержень ствола. Он забросил его далеко в сугроб и пошёл не оглядываясь.