Артельщики выехали на поле дружно, об этом позаботился Ларион Веретенников. С утра к бывшей кармановской усадьбе стали подкатывать на телегах мужики, бабы, ребятишки. Везли плуги и бороны. А когда взошло солнце, длинный ряд подвод вытянулся вдоль улицы.
Артельщики поехали на пашню.
Ефим Полозков сидел на телеге, в которую была впряжена его же собственная лошадь; пару кармановских он привязал сзади. Он впервые ехал пахать не свою пашню. И это было бы для него совсем не весело, если бы не одно обстоятельство — ехал он распахивать залежные земли, пролежавшие чуть не всю революцию и сулившие сказочный урожай.
Ему было смертельно любопытно: какая же там вымахает пшеница? Хоть она и будет общая, но если привалит обломный урожай, наверняка и ему много достанется. Глядишь, больше того, что даёт старопахотная земля, ставшая уже тощей, сыпучей, как пыль. Пусть её Егорка Веретенников забирает. То-то вытянется у него рожа, когда сравнит свою пшеницу с той, что поднимается у артельщиков!
Издавна, с тех пор, как существует Крутиха, дальние пашни у Долгого оврага были разделены на две половины каменными столбами. Столбы эти в открытой степи были видны издалека. По линии столбов отмечалась земля, что находилась ближе к Скворцовскому заказнику, — там, под защитой леса, она была более сырой и мягкой, а значит, и более урожайной. Крутихинцы-бедняки так и говорили о каком-нибудь зажиточном мужике, с завистью: «У него земля-то за столбами!»
Земля же перед столбами была более сухой, каменистой, поэтому менее урожайной.
Даже и старики не помнят, когда произошло это разделение, но оно было освящено временем, и крушение его крутихинцы сочли бы раньше святотатством. Ни один бедняк никогда не пахал и не сеял за столбами. Земля, как собственность единоличного хозяина, как драгоценное наследство, передавалась зажиточными мужиками от отца к сыну. Свободные земли пускались в залежь, «отдыхали», потом поднимались вновь. Ефим Полозков гордился тем, что когда-то у его отца имелась одна десятина в этом заветном углу степи, под самым лесом, что доказывало древность рода Полозковых в Крутихе. «Мы первые сюда пришли», — говорил иногда сыну Архип Никифорович Полозков. Ефим помнил слова отца. В один год был неурожай. Чтобы уплатить подати, Архип Никифорович вынужден был продать свою десятину за столбами Луке Ивановичу Карманову, а тот уже после революции перепродал её Селивёрсту Карманову. Ефим сегодня вспомнил об этом только тогда, когда артельщики стали подъезжать к кармановским пашням. «Где-то должна быть тут и наша десятина», — думал он, вглядываясь в степь.
Вправо от проезжей дороги, у самого леса, на однообразно жёлтой равнине ясно выделялись прямоугольники пашен с росшим по их межам мелким кустарником. Края этих прямоугольников со стороны леса были ровными, точно обрезанными. Ни одного вершка пахотной земли не хотели крутихинцы уступить лесу. Но и в самом лесу были поля и залежи.
Артельщики остановились на дороге. Из жёлтой, сухой травы неподалёку торчал невысокий столб. Он был белёсый, из глины и камня, поставленный неизвестно когда и кем, источенный ветрами, но ещё крепкий. Другой такой же столб виднелся далеко, на другом конце поля. Когда Ефим был маленьким, он, прислушиваясь к разговорам взрослых, думал, что столбы у Долгого оврага громадные, высотою едва ли не до небес; такими они представлялись тогда его воображению. И он удивился, увидав их вблизи. Сейчас Ефим только взглянул на столб и отвернулся. Ларион громко говорил, обращаясь ко всем:
— Земля тут богатая, но запущенная. Лежали на ней Кармановы, как собаки на сене. И сами не подымали и людям не давали. Ишь, задерновалась. Но мы подымем. И мы возьмём с неё урожай!
— Эх, за столбами земельку-то попробовать! — сказал Савватей Сапожков. — Какая она есть там, целина-то?. Сроду не доводилось.
— Ну, а теперь, значит, доведётся!
— Поехали, чего там!
— Начинать надо! — послышались нетерпеливые голоса.
Артельщики заезжали на кармановское поле. В трёх местах у Долгого оврага разбросались пашни Селивёрста и Карпа Кармановых. Эти пашни давно и хорошо были известны каждому крутихинцу. Там, где сейчас остановились артельщики, у самых столбов было большое поле, на котором Селиверст на небольшом куске сеял пшеницу «только для себя». Другой клин отводился под рожь и ячмень. А земля в третьем месте — почти у самого Долгого оврага, на лесной опушке — оставалась в залежи. Когда-то на этой земле у Кармановых сеялась также пшеница, сейчас пашня зарастала — «отдыхала» уже много лет.
Были предложения взять для артели землю, что полегче, поближе. Но Григорий воспротивился — именно эту предложил он.
— А сможем мы сразу-то? — усомнился Ларион. — Паровую-то землю легко. А залежь? Всё ж таки силёнок у нас покуда мало..
— Вспашем, — уверенно ответил Григорий. — Кармановскую залежь в первую очередь!
Сапожкову хотелось, чтобы ни одного кармановского поля не оставалось не поднятым в первые же дни пахоты. «Пускай все видят, что Кармановы больше не вернутся», — думал Григорий. И Селезнёв поддержал его. Тимофей знал, как волновало крутихинцев — не ущемит ли их артель. И ему очень не хотелось обижать тех, кто ещё не вступил в неё. Хотя Григорий говорил насмешливо: «А стоило бы их прижать». Сейчас Григорий дал знак своему пристяжнику — парнишке вдовы Алексеевой, который, покрикивая на рослого, сильного коня, вёз в телеге железный плуг, баклагу с водой и мешок с провизией; вторая лошадь, запряжённая в передки плуга, шла сзади, привязанная к телеге. А на третьей — верхом был Григорий.
Парнишка дёрнул вожжами.
— Поезжай за мной, — сказал ему Григорий.
На коне он выехал вперёд, за ним через пашню двинулась телега. Артельщики, стоя на меже, смотрели им вслед. «Упрямый Григорий, добился своего», — было в их взглядах. Подошёл с озабоченным лицом Ларион Веретенников; ему надо было каждому дать работу.
— Дядя Савватей, заезжай сюда, — распорядился Ларион.
— Ну, благословясь, — сказал Савватей и направил телегу на межу кармановской пашни.
— И ты, Ефим, с ним! — кивнул Полозкову Ларион.
Ефим охотно повиновался.
Вдвоём с Савватеем Полозков пахал длинное кармановское поле. Савватей вёл запашку со стороны степи, а Ефим у леса. Земля была здесь мягкая, легко поднималась плугом. Две лошади свободно тянули его. Ефим даже один раз снял руки с чапиг и шёл по борозде, не притрагиваясь к плугу. Идти так и смотреть, как ровно, точно нарезанные, отваливаются жирные, чёрные пласты земли, было истинным наслаждением. «Эх, вот пахота-то! — думал Ефим. — Может, это я бати моего землю пашу? Землю дедушки Никифора? Нет, наша полозковская пашня вроде была подале»… Мысли у Ефима были светлые, какие-то свободные, летучие. Он не заметил, как подошёл к концу первый день пахоты, и только по лёгкой ломоте в руках и свинцовой тяжести в ногах понял, что очень устал. Но и на другой день он пахал с той же поднимающей дух лёгкостью и ощущением счастья в душе…
На паровом клине, где Селиверст Карманов ещё в прошлом году сеял рожь и ячмень, земля была похуже, но тоже достаточно мягкая, чтобы пахать её на двух лошадях. Зато старую залежь поднимать было трудно. Григорий это сразу увидел, когда подъехал к заброшенной пашне. За несколько лет она сильно затравела. Правда, края меж и большая борозда посередине её были заметны, однако пырей в некоторых местах разросся сильно. Но Григория это не остановило. Он велел парнишке-пристяжнику слезать с телеги, распрягать лошадей, а сам прошёл из конца в конец всё поле. На глаз тут было десятин сорок. Григорий огляделся. Близко подходил лес. Вдоль поля с правой стороны большие деревья темнели ободранными стволами. Григорий выругался. Он понял, что Кармановы делали это, готовя заранее корчёвку леса. «Целину метили прихватить. Сколько лесу погубили… Вот жадность!»
Григорий вернулся к лошадям, уже запряжённым в плуг. Пристяжник на гусевом коне взмахнул плёткой, постромки натянулись… Григорий крикнул на коней, подхватил правой рукой плуг, придержал левой. Острый лемех вошёл в твёрдую землю, чёрный пласт — плотный, словно весь прошитый корнями трав, поднялся, встал на ребро, перевернулся вниз дерниной…
— Но-но! — крикнул Григорий.
Кони рванули плуг так, что пахарь его едва удержал, и пошли бодрее.
Он пахал самозабвенно, с радостным чувством, что делает большее, хорошее дело — не для своей корысти, а для общества. И с каждой новой бороздой всё больше уверялся: «А ведь я пахарь, настоящий пахарь. И в этом смысл моей жизни».