В Крутихе долго на все лады обсуждалось, что и как будут делать люди в артели и почему самостоятельным хозяевам, вроде Ефима Полозкова или Лариона Веретенникова, понадобилось в неё вступать?

Лука Иванович Карманов, привлекавшийся к суду в связи с убийством Мотылькова и освобождённый от наказания по старости, как передавали, предсказывал тем, кто вступит в артель, страшные кары. Он будто бы вычитал в священном писании, что коммуна, колхоз — слова сатанинские. Сын Луки Ивановича, осторожный и хитрый мужик, пытался внушить отцу, чтобы не говорил лишнего.

Старый Карманов перестал хриплым голосом выкрикивать свои угрозы артельщикам. Он перешёл на шёпот. И шёпот его исподтишка, исподволь стал будоражить Крутиху.

— Вот постойте, — говорил он, — дурачьё сиволапое, бот придёт весна — всплачетесь. Как запашет артель ваши лучшие земли, отцами вашими возделанные, для плугов лёгкие, а вас на дальние дернины направит, — так будете знать!

— Власть-то за артель, так кому же лакомые-то кусочки, что не артельщикам? То-то. Ефимка-то Полозков да Ларька-то Веретенников — они хитрые. Догадались к такому делу примазаться.

— В дубьё их! Огнём их полить! Детей их побить, коли не выйдут из артели! Они крестьянскому миру недоброхоты — вот кто. На кулаков только сваливают, а сами всю землицу из-под вас выгрести хотят!

И эти его напевы возымели своё действие.

Чем ближе к весне, тем больше шумела Крутиха. Всех волновало — какие земли нарежут артельщикам? Только ли те обработают они, что принадлежат членам артели, да ещё кармановские, или ещё прихватят?

Поговаривали, что приедет из волости землемер и нарежет им единое поле — для удобства. А в него и попадут лучшие наделы крутихинцев.

— Ругали допреж захватное право, — шипел и брызгал слюной старый Лука, — а это похуже будет. При захватном-то праве как было: есть у тебя сила, есть кони и плуги — бери, запахивай целину, сколько душе твоей угодно. В Сибири земли много, ничья она, божья, всем хватит.

И пахали и захватывали по сто десятин на душу… Оттого и пошли стодесятинники…

Ну, да ведь ту, что другие-то захватили, не трогали…

И тот, кто сам плошал, не мог землицей завладеть, того и судьба била. Так ведь судьба, а не люди… Вот он и шёл в батраки к тем, кто совладал с ней, с землицей. Всё было без греха, по доброй воле. А теперь нако вот — возьмут да и вырежут артельщикам лучшее из общего надела, как кусок тела из обчества!

Самые спокойные мужики зашевелились и полезли раньше тепла с печей и полатей, заслышав звон и гром в сельской кузне.

Первыми явились туда править лемеха плугов и зубья борон артельщики.

Сам Гришка, сняв полушубок, в одной рубахе махал молотом, греясь у горна. Ларька Веретенников, из простого мужика превратившийся вдруг в начальника, в председателя, тоже своей ловкостью выхвалялся.

Хромка-то, хромка, Ефимка Полозков и тот норовит показать, какой он ловкой. Бьёт и кувалдой и малым молоточком, как заправский кузнец!

Проходивший мимо Егор Веретенников невольно засмотрелся на работу своего соседа.

Веретенников всегда стремился жить в мире со своими соседями. Ведь не только ты у соседа видишь, как и что у него на дворе, но и твоя жизнь перед ним вся на виду. Этим соображением Егор и руководствовался прежде всего. Он никогда не заводил с соседями лишних ссор. Но очень часто бывало так, что наступало между Веретенниковыми и Полозковыми какое-то неопределённое состояние — ни ссора, ни мир. Так было и сейчас. Не старые счёты сводили Егор и Ефим — когда они вместе ухаживали за Аннушкой. Иное отдаляло их друг от друга на этот раз. Егор не забыл, как Ефим приходил к нему с милиционерами. А Ефим тоже, как видно, чувствовал какую-то неловкость, хотя он не был ни в чём виноват перед Егором. Так или иначе, Ефим явно сторонился Егора. Встречаясь с ним, он хмуро здоровался и молча проходил мимо.

«Ефим в артели? — думал Веретенников. — А почему же меня не позвали? Чем я хуже? Я бы, конечно, и не пошёл». Но то, что его даже не позвали, как-то тяготило душу. «Всё Гришка», — соображал он.

Через дорогу стояла окнами в улицу изба Терехи Парфёнова. Из-за брёвен забора виднелась его чёрная шапка. Тереха беспокойно ходил по двору. Егор перешёл через улицу.

— Здорово, сосед! — сказал он, входя во двор Парфёнова.

Тереха прогудел что-то неразборчивое.

Даже и среди рослых и здоровых крутихинцев Тереха выделялся своей могучей фигурой. В германскую войну Парфёнов служил в батарее и, как рассказывали о нём сослуживцы, один стоял у правила орудия. Вернулся с войны усатым, раздавшимся в плечах богатырём. Его спросили набежавшие соседи, как он воевал. Тереха сидел за столом, положив большие руки на выскобленную добела столешницу, бронзовое лицо его было серьёзным.

«Воевал, — ответил он соседям. — Лупили здорово. Они, значит, нас, а мы их».

Больше он ничего не сказал. Тереха не любил много говорить. Таким он остался и сейчас.

Густая чёрная борода закрывала могучую выпуклую грудь Терехи, лицо было сурово. Из избы вышел рослый парень — сын Парфёнова. Ему было всего семнадцать лет, но уже теперь можно было сказать, что он удался в отца. Мишка, как звали парня, был длиннорук, угловат, костист. Обещал вскорости превратиться в такого же богатыря.

— Что, дядя Егор, занята кузня-то? Артельщики там, как грачи, ранее весны прилетели! — подмигнул он.

Веретенников полюбовался парнем. Затем повернулся к Терехе:

— Что, сосед, ты ещё не в артели?

— Болтай… — сердито прогудел Парфёнов.

— А вон Полозков уже там… бороны куёт, плуги налаживает.

— Ишь ты, — сказал Тереха.

— Как-то мы будем нынче пахать — не артельные-то мужики? Оставят ли нам земли-то?

— А коли мне не оставят, я плечом подопрусь и всю их кузню в речку свалю! — ответил и Тереха будто в шутку, но так зло сверкнули глаза его, что Егор понял: и ему не до шуток!

Когда-то Егор Веретенников собирался на пашню как на праздник. Сколько раз это бывало, и всё как будто по-новому. В течение целого дня бывало накануне выезда в поле Егор ходил по двору. Вот он выкатывал из сарайчика телегу и ставил её посредине двора. На телегу втаскивал железный плуг; с телеги торчали в стороны его обтёртые чапиги; сизовато блестел вновь наваренный лемех. В день выезда с утра Аннушка тащила на телегу из избы мешок, а в мешке — туесок сметаны, две-три ковриги хлеба, мясо.

«Чайник там положи», — говорил Егор жене. Аннушка молча бежала снова в избу. Со двора Веретенниковых через забор было видно, что сборы на пашню идут и у соседей. И это подбадривало, веселило. И все вместе и каждый по себе, никто друг другу не мешает.

А ныне не то…

Аннушка принесла и затолкала в мешок чайник как-то срыву.

«Мамка, — серьёзно говорил бывало матери Васька, — ты Шарика накорми. Да, смотри, не забудь». «Ладно, не забуду», — отвечала Аннушка сыну. Круглое лицо её сияло довольством и лаской.

А сейчас и не до Шарика. И на обращение Васьки: «Возьмём ли его?» — Егор махнул рукой.

— Оставайся, Шарик, — подошёл Васька к чёрной собачонке с закрученным хвостом и обнял её за шею.

Шарик посмотрел на парнишку умным глазом, и розовый язык собаки прошёлся по Васькиному лбу.

— Ну тебя! — оттолкнул мальчик собаку.

На крыльце, заложив палец в рот, стояла маленькая Зойка. Шарик подбежал к ней, тыкался мордой в её ноги. Девочка, звонко смеясь, била его ладошкой.

Всегда был волнующ момент, когда отец с матерью садятся на лавку, потом отец говорит: «Господи, благослови», — и встаёт. С выражением степенности на лице Васька шёл вслед за отцом к телеге. В телегу были впряжены Холзаный и Чалая. Холзаный — старый конь, рослый, широкогрудый и смирный. Чалая — молодая, бойкая. И на дуге у Холзаного и на чёлке у Чалой были всегда бумажные цветы…

Ехали на весеннюю пахоту, как в церковь.

А нынче не присели даже на лавку. Отец не сказал: «Господи, благослови».

— Садись, — отрывисто приказал Егор сыну.

Васька в мгновение ока очутился на телеге.

— Давай вожжи, — попросил он у отца, но Егор не расслышал.

Телега выезжает со двора, но лошадьми правит не Васька… И потому не получает удовольствия.

Он беспокойно ёрзает на телеге.

— Сиди ты! — сердится отец. — Пошёл домой, чёрт! — кричит он на Шарика.

— Шарик, Шарик! — зовёт Аннушка собаку. Потом она ловит Шарика и, держа его за шею, нагнувшись и заслоняясь рукой от бьющего в лицо яркого света, смотрит вдоль улицы, как двигается телега с Егором, что-то шепчет и, подождав, пока телега скроется, идёт в избу, манит за собой собаку.

Васька всё оборачивается назад. Почему она нерадостна сегодня? Смутно у него на душе.

А в открытой степи почему-то холодно на этот раз. Снег не везде сошёл, лежит в кустарниках, на дне оврагов; это от него такой холод. Чего же так рано выехали нынче пахать? И невдомёк Ваське, что выехал его отец раньше всех, чтобы запахать и засеять свой загон, пока его не отдали артели… Вспаханный и обсеменённый не так просто отнять! Веретенниковы издавна имели надел у Долгого оврага, на покатой стороне холма. По краям полос рос мелкий кустарник, вдали виднелся западный край Скворцовского заказника. Рядом с наделом Егора, у подножия другого холма, прямо через пересыхающую к лету речонку, — надел Терехи Парфёнова. Чуть подальше — пашня Перфила Шестакова, а там поля и других крутихинцев. Смотрит Егор и видит: кто-то уже на поле… Вон, вон в одном, в другом месте, строят балаганчик. Да это Тереха Парфёнов! Перфилий Шестаков! Эко, ещё раньше приехали…

Вот и пашня Веретенникова. Вот стоит маленький старый балаганчик — жердяная загородка, накрытая сверху соломой и дёрном. Чтобы каждый день не ездить на ночёвку домой, Егор с сыном обычно живут три-четыре дня, а иногда и неделю в этсм балаганчике. Он почти цел. Быстро подправили его и расположились, подняв кверху оглобли телеги и приладив к ним крючок для варки кулеша на костре.

В первый день Егор всё ходил да смотрел, где пахать, где сеять, что оставить под пары. Ещё в одном месте у крутихинцев была земля — так называемые «дальние пашни», — у Скворцовсксго заказника. Там у Егора имелось полдесятины. Давно, ещё зимой, много раз было у него задумано и передумано, что и где будет в этом году на пашнях, давно всё подсчитано и вымерено, а всё же Егор ходит и ходит от межи к меже. Лишь к вечеру он запрягает лошадей в плуг и заезжает на пашню, делает первую борозду.

Первая борозда… её не просто было провести.

— Вон видишь? — показывает Егор сыну едва приметный кустик впереди. — Поедешь прямо… всё прямо на него.

Васька кивает. Он уже знает, как трудно провести посредине пашни прямую борозду. Васька берёт под уздцы смирного Холзаного. Лошади, напрягаясь, тянутся за парнишкой.

— Куда, куда ты повёл! — кричит на сына Егор. Он идёт сзади за плугом. Почва на склоне холма каменистая, плуг прыгает в руках у Егора. А тут ещё борозда выходит кривой.

Егор ругается.

Всё хорошее настроение Васьки, с которым он ехал на пашню, мигом исчезает. Он опять чувствует себя маленьким и готов заплакать… Но первая борозда всё же проведена, и отец пашет, делая круг за кругом. Васька смотрит, как прибавляется борозда к борозде. Вот уже узкая чёрная полоска видится на пашне. Но как же медленно она расширяется!. Отец машет бичом, покрикивает на лошадей. Солнце спускается к закату, становится холоднее. Кричат чёрные галки. Они садятся на пашню, походят-походят важно по вспаханной земле, что-то пеклюют, потом, лениво взмахнув крыльями, поднимутся. Чуть отлетят и снова опускаются. «Вот, — думает Васька, — если бы десять, а то и двадцать плугов в один ряд поставить и сразу пропахать… Здорово бы!» О том, какую нужно для этого силу, Васька не думает. Ему только надо, чтобы пашня скорее была вспахана. Хорошо, если бы завтра утрём он, поднявшись, увидел, что она уже готова, и они бы поехали домой…

— Сынок! — уже ласково окликает Ваську отец. — Чай вари.

Васька срывается и бежит в балаган, развязывает мешок, достаёт чайник. От мешка пахнет пылью. В балагане сухо, но из щелей дует. Васька с чайником летит к речонке, оживившейся после весеннего таяния снегов. Летом, когда речка пересыхает, воду сюда приходится возить в баклажке. С полным чайником Васька спешит к балагану, разгребает ямку для небольшого костерка, разжигает привезённые из дому щепки, наконец, вешает чайник над костром…

Егор распрягает лошадей поздно — Васька уже не слышит. Накрывшись тёплым полушубком, он спит и просыпается оттого, что в балаганчике идёт громкий разговор.

Чуть тлеет костёр. Раздуваемые ветерком угли краснеют, и блики огня играют на лицах. С отцом разговаривает Платон Волков. Как видно, он только что приехал — сидит прямо на земле, подвернув под себя полу шинели. Платон в шапке. Лицо у него одутловатое, глаза смотрят, как всегда, беспокойно.

— Трудно небось на паре-то пахать? — полувопросительно, полуутвердительно говорит Платон.

С тех пор как Егор перестал работать у Платона, они изредка встречались, здоровались, но между ними не было близких отношений. Егор совсем забыл дорогу к родне. Сейчас он с удивлением наблюдал за Платоном — как тот суетливо сучит руками, неуверенно говорит, словно что-то нащупывая. Но это только поначалу.

— Да вот ведь, — отвечая на вопрос Платона, кивает Егор на привязанных к телеге и жующих сено лошадей, — трудно. Надо бы завести ещё одного коня.

— Ты и в прошлом году на двух пахал?

— Да нет, — говорит Егор. — Брал у Полозкова. А нынче он в артели. — «Ты же хорошо знаешь это, чего же спрашиваешь?» — думает Егор, вглядываясь в Платона.

— А я лошадь продаю! — выпалил сразу Платон.

Егор узнал былую манеру Волкова — вдруг посреди как будто и постороннего разговора чем-нибудь ошарашить собеседника.

— Чего так? — спросил Егор.

— Думаю огородами заняться.

— А пашня?

— А пашню бросить.

— Да-а… — протянул Егор. Он не знал, что и подумать.

— Я вот вижу, — продолжал Платон, не обращая внимания на недоверчиво слушавшего его Веретенникова, — вижу, что тебе на двух тяжело пахать. Бьётся, думаю, мужик. Пожалел по-родственному. Ты и забыл, поди, что мы родня?

Егор наклонил голову: действительно, никаких родственных чувств к Платону он не испытывал.

— Как там Нюшка-то? Аннушка? — поправился Платой. — Чего-то её не видно.

— Да ничего… С ребятишками… — ответил Веретенников.

Платон предложил Егору купить у него рыжего коня-трёхлетка.

— Ты этого Рыжку должен знать у меня, — говорил Платон. — Он от Соловухи. Помнишь её?

Егор помнил соловую кобылу, на которой он когда-то работал у Платона, возил лес из Скворцовского заказника.

— А не хочешь, так я Терехе Парфёнову продам, он ищет коней.

— Денег-то у меня… — нерешительно ответил Егор. — Ладно. Съезжу вот на базар… Если будут деньжонки — посмотрим.

— Так я в надежде? — поднялся Платон.

— Ладно, — повторил Егор, провожая гостя.

Они обо всём поговорили, но о Генке не обмолвились и словом.

…Васька уснул до утра. А утро пришло изумительно ясное, чистое. Словно приблизился лес, каждый кустик на меже был отчётлив. Егор пахал. К нижней кромке пашни стало меньше попадаться плитчатых камней, земля пошла помягче. Егор окликнул сына:

— Пойди-ка!

Васька подбежал к отцу. Егор поставил сына впереди себя.

— Бери, — сказал он тихонько.

Васька, как клещ, вцепился в чапиги. Они были ещё широки для него, но он наваливался на них всей своей узенькой грудью, чуть расставляя руки. На лице Васьки было выражение испуга и блаженства. Егор с полной серьёзностью шёл за сыном. Васька сердился.

— Я сам! Отойди! — кричал он.

И в это время прямо по пашне к ним подъехали верхами Ефим Полозков и Григорий Сапожков. При виде их Егор побледнел и остановил пахоту.

— А мы к тебе! — с какой-то притворной лёгкостью крикнул Ефим, словно решил обрадовать чем-то Егора.

— Чем обязан? — хмуро спросил Егор, стараясь не взглянуть на Григория.

— Слышь, сосед мы по делу к тебе, — продолжал Полозков. — Тут рядом с тобой мой загонишка, так ты паши его подряд… Мой, значит, как свой!

Всего ожидал Егор, только не этого.

— С какой же это стати? — спросил он, помолчав.

— Нам он неудобен, для артели-то, чересполосный, а тебе под руку.

— А с меня что за это? — недоверчиво поглядел на Ефима Егор.

— А ничего! Ну, так поладили? Не оставишь землю пустую?

Егору запахать Ефимов загон было бы очень подходяще, но он ещё раз спросил:

— А всё-таки — какие условия?

И тут не сдержался наконец Григорий:

— Да ты что торгуешься? Опять супротив нас хочешь? Ну конечно, не задаром. Мы твой надел на дальних пашнях возьмём! Нам там весь клин отводят.

— Вот оно что! — так и отшатнуло Егора.

Там его надел был втрое меньше, чем здесь полозковский, но он был свой. И Егор сказал:

— Не согласен!

— Да ты же его не поднимешь на двух конях, — миролюбиво сказал и Ефим, — там залежь, там тебе нужен третий конь.

— А я куплю, куплю! — топая ногами, закричал Егор.

Ярость вспыхнула на лице Григория.

— Поехали! — сказал он и, хлыстнув коня, отъехал первый, за ним Полозков. — Смотри, — крикнул Григорий, — если землю пустой оставишь, будет особый разговор! — И погрозил плетью, выругавшись: — Тамочкин!