После постройки барака на Штурмовом участке сибиряки помогли разобрать и снова собрать санный сарай Гудкова… Сарай перевозился с Партизанского ключа на Штурмовой участок по распоряжению Трухина.

Зимой в санном сарае постоянно топилась большая плита, нагревая воду в огромном, вделанном в неё чану; там мокли берёзовые завёртки. Над чаном стояло густое белое облако; пахло прелым деревом. Повсюду на полу были разбросаны доски, плахи, копылья; нередко прислонялись к стене и загнутые полозья.

Гудков жил тут же, за перегородкой. Там было одинокое ложе старика.

Гудков прижился на Партизанском ключе, и ехать ему на новое место не очень-то хотелось. Предстояло начинать всё заново — ставить гало для гнутья полозьев, складывать печь, вмуровывать котёл.

В то утро, когда назначена была перевозка сарая, Гудков сидел в необычной для него задумчивости на чурбаке с потухшей трубкой. Горбоносое лицо уссурийца с мохнатыми тёмными бровями было опущено книзу.

В сарай вошла Вера.

— Что вы это? — спросила Вера. — Даже не поздоровались. Я вам говорю "здравствуйте", а вы молчите.

— Неужели? Прости, дочка, старого дурака. Замечтался. Пока был молодой, ни о чём не думал, куда пойду, что сделаю, всё ладно, а теперь — нет! В голове всякая дрянь упомещается. Мне одна цыганка в Имане говорила: "Тебе, говорит, до смерти ещё в пяти местах жить".

Сменял я уже несколько мест… Вот это менять и неохота…

— Вот уж не знала, что вы об этом думаете, — засмеялась Вера.

— Приходится, — с грустью в голосе сознался Авдей Пахомович. — Кто о чём думает, доченька, — перешёл он вдруг на слащаво-ласковый тон. — Ты, к примеру, я знаю, думаешь о женихах.

— Да ну вас! — смутилась Вера.

— И думаешь ты, что я ничего не знаю? Эх, дочка, дочка! — покачал головой Гудков. — Далеко ты заходишь… И что за парень этот? Ты его знаешь?

Вера вспыхнула. "Так вон кто подходил тогда к избушке! А с ним был Трухин… Я видела, как они возвращались с охоты. Какой стыд!" Вера на миг представила себе, что было бы, если бы Трухин и Авдей Пахомович застали их в избушке обнимающимися. Тогда они выбежали из неё сломя голову, не имея ничего, кроме мысли о том, чтобы поскорее убраться незамеченными. Но их всё-таки заметили…

— Так-то, дочка, без женихов, конечно, не проживёшь, — проговорил Авдей Пахомыч, — да парень мне твой не нравится, тёмный он какой-то…

Вера замерла. Видел ли он их? Узнал ли? Рука тянулась к гребню, поправить волосы, как она делала в затруднительных случаях, и не находила.

— А насчёт того, что я суеверный… ну на то я таёжник. В приметы верю. Вот недавно охота у нас из-за чего сорвалась? Баба в охотничьей моей потаенке побывала! И как её туда занесло?

После этих слов Вера облегчённо вздохнула: не узнал, значит. Но почему он так зол на Генку? Она бы всё поняла, если бы старик узнал их, было бы на что сердиться, ведь это Генка по неразумию разорил в избушке весь дровяной запас.

Приятные и томительные воспоминания нахлынули на Веру, и она очнулась, лишь выйдя из сарая. Перед ней были сибиряки, но обращались они к Пахомычу.

— Тебя зорить приехали, — сказал Шестов уссурийцу, улыбаясь.

— Рушить-то сейчас, что ли? — придвинулся Тереха. В руках у него был длинный сплавной багор.

С топором стоял Егор Веретенников. Влас по обыкновению был позади всех.

— Эх вы, жители, заторопились, — сказал уссуриец. — Ну-ка ты, свет Никитушка, — повернулся он к Шестову, — давай-ка живой ногой сбегай на склад за дёгтем. Там приготовлено. Скажи кладовщику.

Авдей Пахомович вытащил из ножен, привязанных к поясу острую финку, обстрогал две щепочки, одну подал Вере, другую взял себе. Никита принёс в баночке дёготь. Пока Вера и Авдей Пахомович писали дёгтем на брёвнах сруба условные значки, всё своё имущество старик разбирал аккуратно — каждое бревно, каждый кирпич, не всем доверяя помогать себе. Чугунный котёл вынимал сам, вместе с Никитой Шестовым, которому доверял больше других сибиряков.

— Твой он, что ли, котёл-то? — обиделся отстранённый от хрупкой вещи Тереха.

— Вот именно не мой, а государственная вещь…

— Вот именно понятие надо иметь! — сказал Никита Шестов.

Сруб перевозили на тракторе. Никита ни на шаг не отставал от уссурийца. Он вызвался вместе с ним провожать машину до Штурмового участка. Вместе они выбирали и полянку для сарая — подальше от бараков. На другой день после того, как сарай был сложен, Шестов явился в барак за своим мешком. Он переходил в помощники к Авдею Пахомовичу.

Зимой у Гудкова было даже два помощника, но оба они остались на Партизанском ключе. Сибиряк выказал старательность, и Авдею Пахомовичу это пришлось по душе. Ещё на лесобирже он поддакивал и понятливо ухмылялся, когда Гудков что-нибудь рассказывал. А самое главное, что Никита был плотник и работящий человек.

— Уходишь из нашей компании? — спросил Шестова Тереха.

— Что ж, дядя Терентий, — серьёзно, без постоянной своей насмешливости, сказал Никита, — надо как-то примащиваться, жить. Сколько ни ходи, ни ищи, лучше навряд найдёшь, а хуже — слободная вещь. Так что уж здесь попробую.

— Ну что же, ладно, — кивнул Тереха. — Счастливо тебе!

Прежде Тереха недолюбливал Никиту Шестова, считая его ненастоящим мужиком, халтурщиком, ищущим лёгкого заработка. Заметив, как настойчиво он ищет дружбы с Гудковым, подозревал в этом корысть — гонится за лёгкой работкой… А вот теперь, когда Никита уходил совсем, жалко было с ним расставаться. Всё же свой, крутихинский. Если все так уйдут, кто же в Крутиху-то вернётся? Вот и Егорша Веретенников что-то зачастил к Климу Попову…

Да, Егор тоже завёл дружбу с рабочим человеком. Что его тянуло навещать домик лесоруба, просиживать вечера за самоваром, разговоры разговаривать в палисаднике? Да просто было ему любопытно, как живут люди, не имеющие своей земли. "Пролетария", — как говорил Григорий. У которой, дескать, нет ничего, кроме рабочих рук, зато совесть чиста…

Нравились Егору чистенькие комнаты в доме Гудкова. Ни лоханок в них, ни телячьего, ни курячьего запаха, как в крутихинских избах. Даже тараканов нет. И жена чистенькая такая, весёлая. И ребятишки умытые, обшитые, ухоженные. Сразу видно, не давит на людей хозяйство…

Егор с удовольствием ласкал детишек лесоруба, с удовольствием помогал его жене ставить самовар щепой и кедровыми шишками. Приносил гостинцы.

И чем больше знакомился, тем больше удивлялся, что и без земли, без своего хозяйства могут жить люди хорошо и безобидно.

И на вопрос, как это им не страшно жить, ничего не имея за душой, он услышал необыкновенное слово, произнесённое Климом Поповым: "квалификация".

— Рабочего человека ничего не страшит, если у него подходящая квалификация! — сказал Клим.

И потом уже Егор разобрался в чём дело. Оказывается, это мастерство. Своё мастерство надо хорошо знать. И вот это у рабочего человека богатство. Его никто не отнимет, оно не сгорит, не утонет, оно ни от засухи, ни от заморозка не пропадёт…

Вот какая штука-то… Вот чем рабочий от мужика отличается!

А можно ли уравнять их? Что б у мужика была квалификация?

Эти новые соображения, никогда ему прежде не приходившие в голову, очень занимали Егора.

И ему нравилось бывать у Клима, потому что разговор с ним всегда пробуждал какие-нибудь новые мысли…

Вот и всё, и ничего больше не искал Егор в дружбе с Поповым.

Летом тайга стала густой, мохнатой. Пышно-тяжело оделись леса. Великан кедр поднимается ввысь, а по стволу его вьётся кверху гибкая лиана. Внизу, в тени, темнозеленым ковром стелются папоротники.

Солнце вставало рано, и едва отгорит за вершинами сопок, на макушках деревьев яркая заря, как уже раскалённый шар солнца покажется над тайгой, потом диск его побледнеет и как будто утратит свои очертания, небо станет светлым, вознесутся к нему пряные потоки парного воздуха — дыхание трав, земли, леса.

Кажется, больше и нет ничего на свете, кроме этой необъятной тайги. Но человек в лесу — царь. Почуяв его след, уходят звери, испуганно вспархивает пташка. Самой жизнью своей деятельной преображает он всё вокруг себя. И вот уж звери привыкают к следу человека, и пташка не мечется бестолково в кустах, завидя его, даже деревья перед человеком словно сбрасывают свою всегдашнюю таинственную угрюмость. Тайга расступается, принимая человека как хозяина, а он — маленький, незаметный в великом царстве лесного покоя — производит нужную ему работу: неторопливо, но верно прокладывает в глухих дебрях новые пути, обживает безымённые ручьи и речки, строит, облюбовывая под жильё для себя чистые полянки, радуется и гневается, поёт и ругается, иногда жалуется на судьбу, но нет, видно, для него ничего краше, как это занятие — переделывать всё по-своему, на свой лад.

Егор, Тереха и Влас работали на просеке. Утрами, оставляя за собой тёмный, дымящийся след, шли они по росистой траве. Веретенников нёс широкий топор на длинной рукоятке, Тереха — пилу. Влас, тоже с топором, шёл позади. Продвигаясь по вырубке, перешагивая через пни и кочки лесной мари, сибиряки скупо переговаривались. Тереха выкладывал различные хозяйственные соображения.

— Самая пора теперь сенокосы делить, — говорил он. — На дворе июнь месяц. Пока соберёшься, а травы-то уж вон куда вымахают. Не успеешь оглянуться — Кирик с Улитой на носу. А там через недельку — Ильин день. Эх, брат, косьба-то!

По этим восклицаниям можно было заключить, как сильно тоскует Тереха по крестьянской работе.

— Тебе что, у тебя Мишка накосит сена, а вот моя-то… — молвил Егор.

Он написал Аннушке, чтобы она не убивала себя сенокосом, — достаточно того, что намучится в страду, на уборке хлеба. Егор выслал ей на покупку сена деньги.

Тереха вполне был согласен с Егором, что Мишка, сын, управится с сенокосом.

— Но парень он ещё глупый, — добавлял Парфёнов и снова обращался к тому, что видел вокруг. — Трава тут какая-то не такая, — говорил он. — У нас трава так уж трава. А здесь что? Куда ни посмотрю, кругом осока. Жёсткое, верно, сено из неё.

— Есть и вязиль, я видел, — сказал Егор.

— Вязиль весь по опушкам. Да разве его соберёшь?

"Всё-то ему здесь не глянется", — думал про Тереху Егор.

На просеке сибиряки валили деревья, вырубали кустарники. Раза два-три в день у них бывала Вера — назначала и принимала работу. В остальное время они управлялись сами. Прожжённые беспощадным солнцем, отирая пот рукавами и подолами рубах, они трудились на совесть. Ширкала пила, мягкие опилки летели из-под неё на ботинки мужиков, на штаны.

— Берегись! — кричал Тереха.

Дерево крякало, мгновение задерживалось на пне.

— Гляди, комлем ударит! — всякий раз предупреждал Егор. Он отходил с пилой в кусты.

Тереха поглядывал зорко на падающий ствол. Влас хоронился за каким-нибудь пнём. Шум веток, треск, удар о землю… Взвивались кверху обломанные сучья…

Пока сибиряки строили барак, всё тут им казалось привычным: они умели и сруб основать, и стропила положить; плотничье ремесло переходило в деревне по наследству. Другое дело рубка. Тут было труднее. Сперва они никак не могли спокойно, как настоящие рубщики, относиться к падению дерева: им всё казалось, что лесина падает и сучья летят в их сторону. Объяснения Веры насчёт того, как заранее определять направление стволов, чтобы знать, куда их следует валить, не помогали.

— Что ты нам толкуешь, — говорил Тереха, — оно вон танцует-танцует, дерево-то на одном месте, да куда-нибудь и упадёт.

— Да не все же такие, — убеждала Вера.

— Нет уж, — упорствовал Тереха. — Оно и верно, что, как говорится, не помучишься — не научишься.

И сибиряки мучились, пока не пришёл к ним некоторый опыт лесорубов. Попадались могучие кедры — в два-три обхвата. Пила вгрызалась в ствол всем своим полотном, приходилось опиливать дерево чуть ли не со всех сторон, забивать клинья. Тереха горячился, а Егор думал: "Да, это труд столь же нелёгкий, как и на земле". Живя в деревне, Егор считал, что только крестьянская работа достойна того, чтобы ею заниматься. Всё же остальное как бы не настоящее. Теперь он видел, что это не так. Есть люди, которые всю жизнь только то и делают, что рубят и сплавляют лес. И считают этот труд ничуть не хуже крестьянского, по-своему гордятся им — и особенно уменьем делать своё дело хорошо и быстро.

Перед закатом солнца, усталые, они возвращались в барак, обходя далеко видный с просеки огромный, в несколько обхватов, пень — мшистый, широко рассевшийся. Толстые угловатые корни глубоко ушли в сырую почву, по верху тёмной, но ещё крепкой древесины чернели трещины, в них застаивалась дождевая вода. Пни поблизости казались совсем маленькими по сравнению с ним. Сибиряки гадали, какое же могучее дерево было, если даже пень поражал их своими размерами. И всё же властный человек поверг лесного великана наземь.

— Вот выворачивать-то придётся, — гудел Тереха.

— Небось вывернут, — говорил Егор.

В бараке, где они жили, Епифан Дрёма часть помещения отделил перегородкой, за нею поселились Вера и Палага. Сюда стал приходить Демьян Лопатин. Забайкальца часто видели теперь с Палагой.

За кустами среди поваленных деревьев и пней поднимались уже четыре барака, в отдалении чернел сарай Авдея Пахомовича. Сибиряки жгли костёр; рыжее пламя никло в пряном, неподвижном воздухе. Во дворе у Епифана мычала корова, и ей вторило лесное эхо. Доносился бойкий говорок Оксаны. Плакал маленький. Потом всё утихомиривалось. Сгущались сумерки. Лес делался чёрным. Крупно и низко выступали звёзды. Наступала ночь…

За месяц сибиряки углубились в тайгу по просеке на добрых два километра. Навстречу им от Красного утёса шли другие рубщики. Как-то Егор приостановился.

— Послушай, — сказал он Терехе, — вроде бы где-то рубят.

— Рубят, — подтвердил и Тереха.

То глухо и далеко, то явственно и как будто совсем близко стучали топорами рубщики, среди которых был хорошо известный Терехе, а в особенности Егору Веретенникову, Генка Волков.