Дежурный камердинер Мельников доложил государю об архимандрите Фотии. Государь велел принять.
Потайной Зубовской лестницей, такой темной, что среди дня ходили по ней с огнем, введен был Фотий во дворец.
В былые годы раздавалось по ночам на этой лестнице мяуканье, которым фрейлины звали юного кота к дряхлой кошурке, Платона Зубова — к Бабушке; а потом к внуку пробирались тайком на духовные беседы статская советница Татаринова — хлыстовка, Крюденерша — пророчица, придворный лакей Кобелев — посол скопческого бога Селиванова, и граф Жозеф де Местр — посол римского папы, и английские квакеры, и русский юрод, барабанщик Никитушка, и еще много других.
Идучи по лестнице, Фотий крестился и крестил все углы, переходы, и двери, и стены дворца, помышляя, что «тьмы здесь живут сил вражьих».
Когда вошел в кабинет государя, тот встал навстречу ему и хотел подойти под благословение. Но Фотий как будто не видел его; искал глазами по углам, перебегая взором от мраморной Паллады над каминным зеркалом к триумфальным колесницам и крылатым победам на потолке. Там, под ними, в углу, нашел, наконец, образок. Истово, медленно перекрестился и тогда только взглянул на государя.
Тот понял: сначала Богу поклонись, Царю Небесному, а потом — земному. Понравилось.
— Благословите, отец Фотий!
— Во имя Отца, и Сына, и Духа Святого. Благослови тебя, Господи!
Тем же истовым, широким крестом перекрестил его так, как простых мужиков крестит сельский священник. Опять понравилось.
Государь поцеловал руку монаха, и тот не отдернул ее, как будто даже нарочно сунул, почти с грубостью. Этого учить не придется, как прочих, чтоб не кланялся в ноги царю — скорее сам потребует, чтобы ему поклонился царь.
Страхом расширенными глазами смотрел Фотий на государя; но то был страх нечеловеческий; продолжал, как давеча, на лестнице, крестить себя, крестить во все стороны воздух; еще бóльшие тьмы вражьих сил живут здесь, близ царя, а может быть, и в нем самом.
— Прошу вас, присядьте, ваше преподобие…
Государь запнулся: не был уверен, что архимандрита зовут преподобием; не тверд был в церковных чинах, как и в русском языке вообще, когда речь шла о предметах духовных: привык говорить о них по-французски и по-английски.
Фотий сел, но не там, где государь указывал, рядом с собой, а поодаль, у окна, неловко, на самый край стула.
— Я очень рад вас видеть, — продолжал государь, затрудняясь и не зная, с чего начать. — Я много слышал о вас от князя Голицына… и от графа Аракчеева, — поспешил прибавить, вспомнив, что Фотий Голицыну враг. — Я давно желал поговорить с вами о делах церкви, которые, к душевному прискорбию моему, не так идут, как следует. Об одном прошу вас: говорите всю правду… Если бы вы знали, отец, как редко слышу я правду и как в этом нуждаюсь, — заключил с искренним чувством.
— Государь всемилостивейший, ваше императорское величество! — начал было Фотий торжественно, видимо, заранее приготовленную речь, но вдруг остановился, как будто забыл все, что хотел сказать; вытер платком пот с лица, растерянно махнул рукою, приподняв полу рясы, открывая высокий мужичий сапог, и вынул из-за голенища пачку листков, мелко исписанных.
— Тут все, все, — забормотал, торопясь и оглядываясь: — если хочешь знать все, государь, слушай… Тут все, по Писанию, до точности…
И прочел заглавие:
План разорения России и способ оный план вдруг уничтожить тихо и счастливо.
Государь плохо слышал — был туг на ухо — и думал о другом: вспоминал рассказы Голицына о Фотии.
Сын бедного сельского причетника, родился на соломе, в хлеву, как оный Младенец в яслях вифлеемских. Всю жизнь был в бедах, ранах, болезнях, биениях, потоплениях многократно; нищ, наг, хладен и гладен. Когда учился в петербургской семинарии, бегал по праздникам из Лавры на Васильевский, к тетке, за концом пирога или пятачком на сбитень. Служа в первом кадетском корпусе законоучителем, вступил в борьбу с масонами, иллюминатами, мистиками и прочими слугами антихристовыми. Исполнившись Ильиною ревностью,[15] небоязненно голос свой, как трубу, возвышал; как юрод, ходил всюду; вопиял, обличал, хотел взять штурмом крепость вражью. На корпусном дворе, в присутствии кадет, собрав кучу книг еретических, сжег в огне с громогласной анафемой. Подкупил слуг в домах, где происходили сборища мистиков; слуги проламывали стены под потолком, просверливали дыры, и он наблюдал за тем, что творилось внизу, а потом доносил митрополиту или обер-полицеймейстеру. Наконец враги обещали, будто бы, миллион за убийство Фотия. Он бежал от них при помощи кадет, выскочив ночью в одной рубахе через окно в сад и через стену сада на улицу. Боролся с бесами, которые являлись ему в страшных подобьях телесных, били его и таскали за волосы до бесчувствия, или, в образе ангелов светлых, искушали хитрою лестью: «Преподобный отче Фотий, сотворил бы ты некое чудо, — перешел бы у дворца по Неве, яко по суху». Был девственник, плоти истязатель, великий постник; носил железные вериги, спал в гробу, целыми неделями питался одним липовым цветом с медом, как Божья пчела, даже чая не имел у себя в келье, а пил укропник. Так ослабевал от поста, что едва стоял на ногах и шатался, как тень; дрожал в вечном ознобе и летом ходил в шубе. В Страстнýю же седьмицу[16] желудок его в ореховую скорлупу сжимался, и потом, чтобы привыкнуть к пище, постепенно увеличивая приемы, развешивал их, как лекарство, на аптекарских весках.
Вспоминая все это, государь с любопытством вглядывался в лицо Фотия.
Худенький, сухонький, востренький, будто весь колючий с колючими, как рыбьи косточки, быстро сверкающими серыми глазками, хищными, как у хорька, с пушистыми, рыжими, как хорьковый мех, волосами и рыжей бородкой; сквозь прозрачно-восковую бледность кожи проступает синева пятнами, как на лице покойника. Не посидит на месте, все шевелится, боязливо оглядываясь, тоже как дикий хорек в клетке. Но в этой дикости — что-то жалкое, детское, что внушало невольное желание погладить и приручить его, — только бы не укусил.
Фотий продолжал читать, бормоча себе под нос, невнятно, быстрым задыхающимся шепотом, — отдельные слова долетали до государя, похожие на бред.
«Число звериное 666. Се — тайна последних времен, тайна великая. На 1836 год готовится царство Зверя… Пароль на все наложен: раскопать алтари и разрушить престолы… Под видом тысячелетнего царствования, феократического правления — новая религия во грядущего Антихриста… всемирная революция»…
— Прошу вас, отец Фотий, — остановил его государь: — я плохо слышу на левое ухо, пересядьте сюда, поближе.
Фотий вздрогнул и дико воззрился, но тотчас пересел; продолжал читать. Государь слушал и не верил ушам своим: Священный Союз — революционный заговор.
— Как же так, отец Фотий? О тысячелетнем царствии святых на земле не молится ли сама церковь?
Это слышал он от Голицына; тот именно так объяснял Священный Союз, о котором, при заключении его, объявлено было торжественно, во всех церквах Российской империи.
— Чего молиться? Все исполнилось, — проворчал Фотий сердито.
— Когда же? Где?
— Со дней святого Константина Равноапостольного — в церкви православной, кафолической;[17] иного же царства не будет. Так отцы предали, так и мы веруем. А что сверх сего, то от лукавого…
Государь не возражал более, но покачал головой сомнительно: войны, смуты, революции, разделение церквей, братоубийственная ненависть народов — это ли царство Божие на земле, как на небе?
— Тут все у меня, все по Писанию, до точности. Вот слушай…
Опять засуетился, отыскивая нужные листки, лазил за голенища, за отвороты рукавов и за пазуху; весь был обложен доносами, как воин доспехами.
Государь испугался, что чтение никогда не кончится.
— Знаете что, отец Фотий: оставьте мне ваши записки, я прочту ужо внимательно, а теперь поговорим. Скажите мне все, что на сердце у вас…
Фотий начал было снова суетиться, креститься, но вдруг положил листки на стол, привстал, наклонился, вытянул шею, приблизил губы к самому уху царя и зашептал уже внятным шепотом:
— Как пожар, в России вскоре возгорится революция; уже дрова подкладены и огонь подкладывают… Министерство духовных дел, Библейское Общество, иллюминаты, масоны и прочих мистиков сволочь зловредная — один всеобщий заговор. Готовится вдруг всегубительство. Торжественно о том опубликовано, дабы мечи взять и всех заколоть нечаянно… А всему причина главная, всем злодеям злодей — знаешь кто?
— Кто?
— Голицын.
— Что вы, отец? Я князя Александра Николаевича знаю, вот уже тридцать лет: вместе росли; люблю, как родного. Да если он, то и я…
— И ты, и ты, государь благочестивейший, помазанник Божий, сам себе, по неведению, изрываешь ров погибели. Если не покаешься, будешь и ты в сетях дьявольских!..
Вскочил и, весь дрожа, как лист, глядя на него горящими глазами, закричал неистово:
— С нами Бог! Господь сил с нами! Что сделает мне человек? Ты, царь, можешь все: наступишь на меня, яко путник на мравия, — и нет меня… Казни же, убей, возьми душу мою! Ничего не боюсь! На всех врагов Господних — анафема!..
В поднятой руке его что-то блеснуло, как нож: то был крест.
Государь тоже встал и невольно отступил. «Сумасшедший!» — промелькнуло в голове его.
— Да воскреснет Бог и да расточатся врази его! Яко тает воск перед лицом огня, да исчезнут! — потрясал Фотий крестом, как ножом. — Если и ты, царь, не послушаешь, одно осталось: взять в одну руку Евангелие, в другую — крест и на площадь пойти, возгласить в народ: «Православные, ратуйте!» И вся Россия узнает… Многие вступятся… Революция, так революция! С нами Бог! Господь сил с нами! Пошли, Боже, громы твои, блесни молнией и разжени врагов! О, Господи, спаси же! О, Господи, поспеши же!..
С воплем, ломая руки, упал к ногам государя; трясся весь, как в припадке.
— Встаньте же, встаньте, прошу вас, не надо… — старался его поднять государь.
Но Фотий не вставал, ухватившись за него руками судорожно, как утопающий.
— Спаси, защити, помилуй, царь мой, Богом данный, возлюбленный! Я тебе верный слуга, яко Богу… Хочешь, все скажу, все?.. Как план революции вдруг уничтожить тихо и счастливо?
И опять зашептал ему на ухо:
— Было мне от Господа видение: шли мы втроем по воде, яко по суху, — я, ты и он…
— Кто он? — с каким-то суеверным страхом спросил государь.
— Граф Аракчеев, — ответил Фотий. — Граф Аракчеев — столп отечества, муж преизящнейший. Яко Георгий Победоносец явится; верен, правдив, церковь Божию истинно любит; ему можно все поверить — все сделает… И я с ним. Я, ты и он. Вместе втроем, по воде, яко по суху… Государь батюшка, ваше величество, в двенадцатом году победил ты Наполеона телесного; самого же Антихриста — Наполеона духовного, победить можешь ныне в три минуты одною чертою пера! Только указ подпиши: Общество Библейское закрыть, Голицына удалить, министерство духовных дел упразднить, — и в три минуты, в три минуты одною чертою пера уничтожишь всю революцию!..
Встал, но не удержался на ногах и в изнеможении, почти в беспамятстве, упал на стул; рыжие волосы прилипли к потному лбу; смотрел в одну точку бессмысленно, как будто ничего не видел и не сознавал, где он, что с ним. Синева проступила еще больше сквозь трупную бледность лица; кончик носа заострился, как у мертвого.
«Сумасшедший? — думал Александр. — Почему сумасшедший? Потому ли, что красно говорить не умеет, — не царедворец в рясе, а простой мужик, неученый, немудрый, как те галилейские рыбари, коих избрал Господь,[18] дабы пристыдить мудрых века сего? И не все ли почти правда, что он говорит? Не в Голицыне же дело. А что сам я служил духу своеволия безбожного, духу революции сатанинскому и теперь еще, быть может, служу, по неведению, — разве не так? И откуда он знает, как будто прочел в сердце моем? Полно, уж не он ли муж Господень в духе и силе, для моего спасения посланный?..»
Фотий очнулся, зашевелился и с трудом, через силу, встал на ноги: должно быть, понял, наконец, что нельзя сидеть, когда царь стоит; понял также, что беседа кончена. Торопливо достал откуда-то забытый листок, приложил к остальной пачке на столе государевом. И опять что-то было детское, жалкое в этом движении, отчего государь еще сильнее почувствовал, что обидел его.
— Отец Фотий, — проговорил он, взяв его за руку, — обещаю вам обо всем, что вы мне сказали, подумать и, верьте, все, что могу, сделаю… А если что не так сказал, — простите, Бога ради, и помолитесь за меня, прошу вас, очень прошу…
Как это часто с ним бывало, умилился и растрогался от собственных слов.
Медленным движением, морщась от боли в ноге, — но чем больнее, тем приятнее, — опустился на колени перед Фотием; красоту смиренного величия своего тоже почувствовал, как будто увидел себя в зеркале, — и еще больше растрогался; что-то подступило к горлу, защекотало привычно-сладостно.
Вот кому исповедаться во всем, сказать все, как Самому Христу Господню, — самое страшное, тайное, — об этой вечной муке своей, — о пролитой крови отца: уж если он простит, разрешит на земле, то будет разрешено и на небе.
И, о красоте не думая, почти не сознавая, что делает, государь поклонился в ноги Фотию.
Упоительней, чем запах мускуса от черных кружев баронессы Крюденер, был запах дегтя от мужичьих сапог. И так легко стало, как будто кровавая тяжесть венца, которая всю жизнь давила его, вдруг спала на одно мгновение.
Радость засверкала в глазах Фотия, и он положил руки на голову царя, как на свою добычу.
— Благослови тебя, Господи!
Потом наклонился и еще раз шепнул ему на ухо:
— Помни же, помни, помни: вместе втроем — я, ты и он!
Уходя в одну дверь, Фотий увидел в другой, чуть-чуть приотворенной, глаз Аракчеева: он подслушивал и подглядывал.
Когда Фотий ушел, дверь приотворилась шире, и Аракчеев, не входя, просунул голову.
— Алексей Андреич, ты? — позвал государь тем осторожным голосом, которым говорил с ним одним: так любящий говорит с тяжелобольным любимым другом. — Войди.
Аракчеев вошел.