В ту ночь она плохо спала. Голова болела, мучил жар, и в полусне чудилось ей, что выколачивают исполинские ковры исполинскими палками: то были пушечные выстрелы с Петропавловской крепости, возвещавшие прибыль воды.
Когда поутру затопили камин, пошел дым.
— Говорила я вам, что печи испорчены, — сказала она с досадою дежурной фрейлине Валуевой.
— Никак нет, ваше величество: печи исправны, а это от ветра…
— От ветра… от ветра в вашей голове, сударыня! Я вам еще третьего дня велела истопнику сказать.
— Не мне, а мадемуазель Саблуковой.
— Все равно, кому. Вы всегда отговорки находите!
— Чем же я виновата, помилуйте, ваше величество? Кто что ни сделает, все на мою голову! — приготовилась плакать Валуева, и некрасивое, неумное, птичье лицо ее сделалось еще некрасивее. — Мадам Питт, княжна Волконская, мадемуазель Саблукова — все в милости. Только я одна, несчастная… Все на меня, все на меня! Я ведь знаю, ваше величество меня не изволите жаловать…
Такие сцены повторялись каждый день: фрейлины все перессорились, ревновали императрицу и мучили. Давно уже решила она, что этому надо положить конец.
Теперь, при виде плачущей Валуевой, хотелось ей вскочить, закричать, затопать ногами и выгнать ее вон.
Но удержалась и проговорила с холодною злобою:
— Послушайте, Валуева, я знаю, что глаза у вас на мокром месте и что вы плакать умеете, но я этого больше терпеть не намерена, слышите! Если мой характер вам не нравится, уходите, пожалуйста, — никто вас не держит. Хороша или дурна, — я не переменюсь для вас. Находят же другие, что со мной жить можно… Ну, ступайте, истопника позовите.
Валуева вышла, заливаясь слезами.
Пришел истопник и, осмотрев камин, подтвердил, что все исправно, а топить нельзя от ветра: такая буря, что трубы на крыше ломает.
Государыня перешла в кабинет; здесь было натоплено с вечера. Дрожа и кутаясь, но привычным усилием воли перемогая озноб, напилась чаю и занялась делами Патриотического Общества. Разбирала бумаги; одни подписывала, другие откладывала, чтобы обсудить их с Лонгиновым, секретарем своим.
Вспоминая сцену с Валуевой, стыдилась: за что обидела бедную девушку? Чем виновата она, что глупа? И разве другие лучше? Не права ли императрица-мать, когда жалуется на ее, государыни, скверный характер? Вечно не в духе — «злая немка» — оттого и больна.
Думала, как бы позвать Валуеву, помириться с ней. Но та сама вбежала.
— Ваше величество, посмотрите, что это?
Государыня взглянула в окно и глазам не поверила: вода в Неве поднялась так, что почти сравнялась со стенкою набережной. Волны вздымались, огромные, серо-свинцовые, черно-чугунные, как злые чудовища, которых гладят против шерсти, и они щетинятся. По тому, как тучи брызг неслись, подобные пару над кипящей водой, можно было судить о силе ветра.
Люди толпились на набережной. Дети смеялись и прыгали, любуясь, как вода сквозь решетки подземных труб бьет фонтанами и заливает мостовую лужами.
Вдруг все побежали; в одну минуту опустела набережная. То там, то здесь перехлестывали, переливались волны через гранитную стенку, как через край водоема, слишком полного. Еще минута — и скрылась под водою улица, и волны забились в стену дворца.
— Наводненье! Наводненье! — кричала Валуева с таким испугом, как будто вода сейчас вольется в комнату.
А государыня радовалась тою радостью, которая овладевает людьми при виде ночного пожара, заливающего темное небо красным заревом. Хотелось, чтобы вода подымалась выше и выше — все затопила, все разрушила, — и наступил конец всему.
Вошел секретарь Лонгинов и рассказал свои приключения: едва не утонул; карету залило; он должен был сидеть на корточках; промочил ноги; только что переобулся; показывал, смеясь, чужие башмаки, не впору. И дамы смеялись.
— Ужасное бедствие! Под водой уже две трети города, — заключил Лонгинов. — Я всегда говорил: нельзя жить людям там, где могут быть такие бедствия. Когда-нибудь участь Атлантиды постигнет Петербург…
Ужасались, ахали, охали:
— Бедные люди! Сколько несчастий! Сколько жертв!
А государыне казалось, что им всем весело.
Весело смотреть, как фельдъегерь в почтовой тележке (колеса роют воду, точно маленькая водяная мельница) остановился, потому что вода вот-вот подымет тележку, как лодку; седок с кучером вылезли, впрягли и, держа лошадей за уши, поскакали — поплыли. Весело смотреть, как мужик лезет на фонарный столб; расшатанный напором ветра и волн, деревянный столб качается; мужик, сорвавшись, падает; нырнул, вынырнул; бежит, плывет, — должно быть, утонет. А вон собака на крыше будки, подняв морду, воет. За двойными рамами окон звуков не слышно — ни рева бури, ни шума волн, ни криков о помощи, как будто мертвое молчанье — над мертвою пустыней вод. От Зимнего дворца до крепости — один кипящий, клокочущий, бушующий омут, где несутся барки, лодки, галиоты, плоты, заборы, крыши, гауптвахты, рыбные садки, бревна, доски, бочки, тюки товаров, трупы животных и кресты с могил размытого кладбища.
Шесть градусов выше нуля, а барометр опустился, как во время грозы.
Свет — темный, как у человека перед обмороком, когда в глазах темнеет; похоже на светопреставление; иногда выглянет солнце сквозь тучи, как лицо покойника сквозь кисею гробовую, — и тогда еще больше похоже на кончину мира.
У государыни лихорадка прошла. Она чувствовала себя бодрою, сильною, легкою, как в детстве, во время самых буйных игр. А иногда казалось ей, что вода опустится, войдет в берега, и будет все опять, как было — та же скука, пошлость и уродство жизни, те же глупые сцены с Валуевой, разговоры с императрицей-матерью, дела Патриотического Общества. И становилось жалко чего-то; озноб пробегал по телу, ноги бессильно подкашивались, и вся она опять — больная, слабая, старая.
— Ну, Николай Михайлыч, у нас много дела, — говорила секретарю.
Он читал ей доклад, и она слушала, стараясь не думать о наводнении.
Но Валуева кричала:
— Смотрите, смотрите, ваше величество! Вон уже где!..
И опять — ужас и радость конца.
— Пойдемте в угольную, там лучше видно, — предложила государыня.
Проходя коридором, услышала крик:
— Утонули! Утонули! Светики, родимые!..
Степанида Петровна Голяшкина, камер-лакейская вдова, старуха лет восьмидесяти, плакала в толпе дворцовых служителей.
— Ваше величество, государыня-матушка, смилуйтесь! Приказать извольте лодку!.. — закричала, увидев императрицу и повалившись ей в ноги.
Не могла говорить. За нее объяснили другие, что Голяшкиной дочь за аудиторским чиновником замужем, в Чекушах живет, на Васильевском острове, в маленьком домике, на самом берегу Невы; там теперь все уже залило, потому что место низкое; поутру отец уходит в должность, мать — на рынок; люди бедные, не могут держать прислуги; уходя, запирают двух детей своих, мальчика и девочку, одних в доме. Вот и боится бабушка, чтобы внучки не утонули.
— Нельзя ли лодку? — сказала государыня Лонгинову.
— Не извольте беспокоиться, ваше величество, — заговорил седой, степенный камер-лакей. — Сама не знает, что говорит. Ума лишившись от горя. Какие тут лодки! Кто повезет? Да и все уж, чай, разосланы… Ну, полно, Петровна, может, еще и живы. Молиться надо. Пойдем-ка, бабушка, не докучай государыне…
Старуху увели под руки; но долго еще слышался крик ее и, как будто в одном этом крике соединились все бесчисленные вопли погибающих, — государыня вдруг поняла, что происходит.
— Ступайте, Николай Михайлыч, узнайте, где государь.
Лонгинов хотел было что-то сказать, но она закричала:
— Ступайте же, ступайте, делайте, что вам велят!
Вошла в угольную и стала смотреть в окно.
На Неве, против Адмиралтейской набережной, тонула плоскодонная барка, флашкот Исаакиевского моста. Водой подняло мост, как гору, и разорвало на части; они понеслись в разные стороны; на тонущем флашкоте люди, как муравьи, сновали, копошились, бегали. Государыня узнала плывший к ним на помощь дежурный восемнадцативесельный катер гвардейского экипажа, стоявший всегда у дворца на Неве. В белесовато-мутной мгле урагана волны играли лодкою, как ореховой скорлупкою, — вот-вот опрокинется и пойдет ко дну. Что если там государь?
А Лонгинов пропал. Не послать ли Валуеву? Да нет, глупа, — ничего не сумеет.
Молоденький офицер пробегал через комнату. Вымок весь, — должно быть, только что был по пояс в воде. Простое, милое, как у деревенских мальчиков, лицо его посинело от холода, а в глазах был тот радостный ужас, который испытывала давеча сама государыня. Увидев ее, остановился и отдал честь.
— Не знаете ли, где государь?
— Не могу знать, ваше величество, — ответил он, стуча зубами и стараясь удержать улыбку. — Кто говорит, — здесь, во дворце, а кто — с генерал-адъютантом Бенкендорфом на катере.
— Ну, хорошо, ступайте.
Он побежал, оставляя на паркете лужицы.
Наконец вернулся Лонгинов.
— Никто ничего не знает. Просто беда! Толку не добьешься. Все потеряли голову, мечутся как угорелые…
— Ах, Николай Михайлович, нельзя же так! — воскликнула она со слезами в голосе. — Боже мой, Боже мой!.. Ну, так я сама, если вы ничего не умеете…
— Ваше величество…
— Ступайте за мной!
И все трое побежали, — государыня, Валуева, Лонгинов.
Встретили камердинера Мельникова. Он тоже не знал, где государь.
— Сами ищем. Ее величество, государыня императрица Мария Федоровна очень беспокоиться изволят. Никак найти не можем, — говорил Мельников, хлопая себя по ляжкам с таким видом, как будто пропала иголка.
— Дурак! — воскликнула государыня по-французски и побежала дальше.
Генерал-адъютант князь Меншиков немного успокоил ее, сообщив, что государя видели внизу, на Комендантской лестнице. Чтобы попасть туда, надо было пробежать множество комнат.
Дворец напоминал разрытую кочку муравейника: люди бегали, кишели, суетились, метались, сталкивались, ссорились, ругались, кричали и не понимали друг друга.
Государыне казалось, что все это уже было когда-то во сне: так же лазила она по нескончаемым лестницам, искала государя, не находила — и никогда не найдет.
Солдаты носили по лестнице из залитых комнат золоченую штофную мебель, картины, вазы, люстры, зеркала и кухонную посуду, домашнюю рухлядь дворцовой челяди. Великан с добродушным лицом, нагнувшись, как Атлас, под тяжестью, тащил на спине огромный кованый сундук, на нем кровать с подмоченной периною, а в зубах держал клетку с чижиком.
По одному из коридоров нельзя было пройти. Слышался топот копыт и ржанье. Лонгинов ступил в навоз: коридор превращен был в конюшню. Лошадей великой княгини Марии Павловны, стоявших на Дворцовой площади, выпрягли и втащили сюда, в первый этаж, чтоб спасти от воды.
На крутой и темной лестнице кто-то крикнул снизу грубым голосом, не узнав государыни:
— Куда лезете? Ходу нет: вода.
И почудилось ей, что невидимые струйки в темноте лепечут, плещут, как будто сговариваясь о чем-то грозном, — тоже как во сне.
Какие-то люди приносили что-то завернутое в белое.
— Что это? — спросила государыня.
— Утопленница, — ответили носильщики.
Валуева взвизгнула, готовая упасть в обморок: боялась покойников.
Когда прибежали на Комендантскую лестницу, то узнали, что государь здесь давеча был, но ушел в Эрмитаж, где с Миллионной большое судно прибило. Надо было бежать наверх по тем же лестницам, а по дороге опять кто-то крикнул, что государя нет во дворце — только что уехал на катере.
Пробегая через собственные покои, государыня увидела стол, накрытый к завтраку, и удивилась, что можно есть. Но Лонгинов успел захватить хлебец с ломтиком сыру и на бегу закусывал.
В больших парадных залах все еще было спокойно. За окном — кончина мира, а у окна два старичка камергера уютно беседуют о новом балете «Зефир и Флора».
Увидев государыню, склонили почтительно лысые головы.
Эти спокойные лица ее утешили было; но тотчас подумала: «Такие лица у таких людей будут и при кончине мира».
В голубой гостиной великая княгиня Александра Федоровна и фрейлина Плюскова стояли на диване, подобрав юбки.
— Ай! Ай! — визжала фрейлина. — Я сама видела, ваше высочество: тут их множество! По стенке ползут…
— Что такое?
— Крысы, ваше величество! Да какие злющие… Едва меня не укусили за ногу.
Валуева тоже взвизгнула и вскочила на диван: боялась крыс не меньше покойников.
— Снизу бегут, из подвалов да погребов, — шамкал старичок, сгорбленный, сморщенный, облезлый весь и как будто заплесневелый, похожий на мокрицу, отставной камер-фурьер Изотов.
— В бывшее семьсот семьдесят седьмого лета наводнение тоже крыс да мышей по всему дворцу столько размножилось, что блаженной памяти покойная государыня императрица Екатерина Алексеевна мышеловки сами ставить изволили…
— Вы то наводнение помните? — сказала государыня, которая хотела и не могла вспомнить что-то.
— Точно так, ваше величество! И лета семьсот пятьдесят пятого, ноября восемнадцатого, и семьсот шестьдесят второго, августа двадцать пятого, и семьсот шестьдесят четвертого, ноября двадцатого, — все наводнения помню. Сам тонул, и батюшка, и дедушка. Оттого воды и боюсь: от огня убежишь, а от воды куда денешься?
Помолчал и опять зашамкал про себя, точно забредил:
— Старики сказывают, — на Петербургской стороне, у Троицы, ольха росла высокая, и такая тут вода была, лет за десять до построения города, что ольху с верхушкою залило, и было тогда прорицание: как вторая-де вода такая же будет, то Санкт-Петербургу конец, и месту сему быть пусту. А государь император Петр Алексеевич, как сведали о том, ольху срубить велели, а людей прорицающих казнить без милости. Но только слово то истинно, по Писанию: не увидеша, дóндеже[64] прииде вода и взят вся…
С вещим ужасом слушали все, и казалось возможным пророчество; там, где был Петербург, — водная гладь с двумя торчащими, как мачты кораблей затопленных, шпицами, Адмиралтейским и Петропавловским.
Вдруг вспомнила государыня и то другое, забытое пророчество: 1777 год — год рождения государева; тогда наводнение было великое, и такое же будет в год смерти его.
В комнату вбежала императрица-мать.
— Lise! Lise! Где он? Где государь?
— Не знаю, маменька, сама ищу…
— Herr Jesu! Что ж это такое? А Никс, бедняжка, там, в Аничковом, и не знает, где мы, что с нами. Может быть, утонули, — думает. И послать некого. Никто ничего не слушает, все нас покинули… И что вы тут стоите? Бежимте же, бежимте скорей к государю!
Все побежали. Один старичок Изотов остался и шамкал, точно бредил:
— Месту сему быть пусту, быть пусту…
Когда бежали по залам, выходившим на Дворцовую площадь, послышался треск, как от разбитого стекла; двери захлопали, и завыл, засвистел, загудел сквозняк неистовый. Такова была сила бури, что железные листы, сорванные с крыш и свернутые в трубку, как бумага, носились по воздуху; один из них ударился в оконное стекло и разбил его вдребезги.
Императрица-мать остановилась, вскрикнула и побежала назад. Все — за нею, кроме государыни; никто не заметил, что она осталась одна. Вздуваемая ветром занавесь в дверях, окутав ее, едва не сбила с ног. Когда она вбежала в соседнюю комнату, то увидела разбитое стекло; осколки еще сыпались; пахнущий водою ветер врывался в окно. И в шуме близких волн, и в вое урагана чудился вопль утопающих.
Оглянулась, увидела, что все ее покинули; почти без памяти упала в кресло и закрыла глаза.
Когда очнулась, граф Милорадович, петербургский генерал-губернатор, говорил ей что-то, но она не слышала.
— Где государь? — спросила уже без надежды, только по привычке повторять эти слова.
— Здесь, рядом, в Белой зале, ваше величество! Проводить прикажете?
— Прошу вас, граф, воды.
Он засуетился, отыскивая воду, не нашел и побежал было в соседнюю комнату.
— Нет, не надо, — остановила она. — Пойдемте.
— Воды слишком много, а нет воды! — пошутил он с любезностью и, молодцевато изгибаясь, расшаркиваясь, позвякивая шпорами, как на балу, подал ей руку.
У него была походка танцующая и одно из тех лиц, которые как будто вечно смотрятся в зеркало, радуясь: «Какой молодец!»
И как это иногда бывает в минуту смятения, пришел государыне на память глупый анекдот: любитель мазурки, граф учился танцевать у себя один в кабинете; выделывая па перед зеркалом, разбил его ударом головы и порезался так, что должен был носить повязку.
Идучи с ней, говорил о потопе, как о забавном приключении, вроде дождика во время увеселительной прогулки с дамами.
— Все кричат: ужас! ужас! А я говорю: помилуйте, господа, нам ли, старым солдатам, тонувшим в крови, бояться воды?
Вошли в Белую залу.
За столом, у стеклянной двери, выходившей на Неву, сидел государь, согнувшись, сгорбившись, опустив голову и полузакрыв глаза, как человек очень усталый, которому хочется спать.
В начале наводнения хлопотал, как все, бегал, суетился, приказывал. Когда никто не решался ехать на катере, хотел сам; но Бенкендорф не допустил до этого, тут же, на глазах его, снял мундир, — по шею в воде добрался до катера и уехал. За ним — другие, и никто не возвращался. Все сообщения были прерваны. Дворец — как утес или корабль среди пустынного моря. И государь понял, что ничего нельзя сделать.
Не заметил, как вошла государыня. Она не смела подойти к нему и смотрела на него издали. В обморочно-темном свете дня лицо его казалось мертвенно-бледным. Теперь, больше чем когда-либо, в нем было то, что заметила Софья, — кроткое, тихое, тяжкое, подъяремное: «теленочек беленький», агнец безгласный, жертва, которую ведут на заклание; и еще что-то другое, — то самое, что промелькнуло в нем вчера, когда государыня говорила с ним о Тайном Обществе: лицо человека, который сходит с ума, знает это и боится, чтобы другие не узнали.
Глупым казался ей давешний страх: здесь, в безопасной комнате, страшнее за него, чем в волнах бушующих. Теперь уже не сомневалась, что он вчера не сказал ей всего, утаил самое главное.
Обер-полицеймейстер Гладков доносил государю о том, что происходит в городе.
На Петербургской Стороне, на Выборгской и в Коломне, где почти все дома деревянные, — снесены целые улицы. В Галерной гавани вода поднялась до 16 футов, и там почти все разрушено.
Государь слушал, но как будто не слышал.
Через каждые пять минут подходили к нему, один за другим, флигель-адъютанты, донося о прибыли воды.
Одиннадцать футов два дюйма с половиною. Шесть дюймов. Восемь. Девять. Десять с половиною.
Теперь уже на 2 фута 4 дюйма — выше, чем в 1777 году. Такой воды никогда еще не было с основания города.
Был третий час пополудни.
— Если ветер продолжится еще два часа, то город погиб, — сказал кто-то.
Государь услышал, поднял голову, перекрестился, и все — за ним. Наступила тишина, как в комнате умирающего. В стоявшей поодаль толпе дворцовых служителей кто-то всхлипнул.
— Покарал нас Господь за наши грехи!
— Не за ваши, а за мои, — сказал государь тихо, как будто про себя, и опустил еще ниже голову.
— Lise, вы здесь, а я и не знал, — увидел, наконец, государыню и подошел к ней. — Что с вами?
— Ничего, устала немного, бегала, искала вас…
— Ну, зачем? Какая неосторожность! Везде сквозняки, а вы и так простужены.
Бережно поправил на ней плащ, где-то на бегу накинутый. И от мысли, что он может о ней беспокоиться в такую минуту, она покраснела, как влюбленная девочка.
— Вот какое несчастье, Lise, — проговорил он с той жалобной, как будто виноватой, улыбкой, которая бывала у него часто во время последней болезни. — Помните, в Писании: страшно впасть в руки Бога живаго…
Хотел сказать еще что-то, но почувствовал, что все равно не скажет самого главного, — только повторил шепотом:
— Страшно впасть в руки Бога живаго.
Кто-то указал на Неву. Все бросились к окнам. Там несся плот, а за ним — огромный сельдяной буян, сорванный бурею, — вот-вот настигнет и разобьет. Люди на плоту, одни стояли на коленях, — должно быть, молились; другие, протягивая руки к берегу, звали на помощь.
Государь велел открыть дверь на балкон и вышел. Может быть, погибавшие увидели его. Ему показалось, что сквозь вой урагана он слышит их вопль. Но буян столкнулся с плотом, и люди исчезли в волнах. Государь закрыл лицо руками.
Вернулся в комнату, опять сел, как давеча, согнувшись, сгорбившись, опустив голову. Слезы текли по лицу его, но он их не чувствовал.
В начале наводнения флигель-адъютант, полковник Герман, отправлен был из дворца в Коломну, в казармы гвардейского экипажа для рассылки лодок. Он провел весь день в спасании утопающих. Проезжая по Торговой улице, усталый, продрогший и вымокший, вспомнил, что здесь живет его приятель, князь Одоевский, и заехал к нему напиться чаю. Отдохнув, предложил хозяину и гостю, князю Валерьяну Михайловичу Голицыну, поехать с ним на лодке.
Наступали ранние сумерки; фонарей нельзя было зажечь, и скоро затонувший город погрузился в ночную тьму; казалось, что это последняя ночь, от которой не будет рассвета.
По Офицерской, Крюкову каналу и Галерной выехали на Сенатскую площадь.
Здесь еще сильнее выла буря, а над белеющей во мраке пеною возвышался памятник: на бронзовом коне гигант с протянутой рукой. И нельзя было понять, что значит это мановенье: укрощает или подымает бурю?
В это же время с другой стороны подъехал катер генерала Бенкендорфа с пылающим факелом. Красные блески, черные тени упали на Медного Всадника, и как будто ожил он, задвигался. Гранитное подножье залило водою; черная вода, освещенная красным огнем, стала как кровь. И казалось, он скачет по кровавым волнам.
Голицын смотрел в лицо его, и вдруг почудились ему в шуме волн и в вое бури клики восстания народного.
Вспомнилось, как стоял он здесь, полгода назад, с Пестелем, и, думая о Тайном Обществе, спрашивал:
— С ним или против него?
И теперь, как тогда, ответа не было.
Но вещий ужас охватил его, как будто все это уже было когда-то, — было и будет.