I
Идучи в день субботний хлебными полями, должно быть по равнине Геннизарской, ученики Господни срывали колосья и, растирая их между ладонями, ели. Голода этим не утолишь: будь по-настоящему голодны, могли бы зайти и купить хлеба в любое селение, от Арбеелы до Магдалы, на богатейшей равнине, житнице всей Галилеи, а если бы не на что было купить, то ученикам рабби Иешуа не отказал бы никто в куске хлеба.
Только Матфей упоминает о «голоде» (12, 1); Марк и Лука ничего о нем не знают. Кажется, и в самом деле это не столько утоление голода, сколько игра взрослых детей. Но, если забыли ученики, как же Учитель не напомнил им, чем они играют; что в тех же громах Синайских, Тот же сказал: «помни день субботний», — Кто сказал: «не убий»; и что «ни одна йота или ни одна черта из Закона не прейдет, пока не исполнится все» (Мт. 5, 18)?
Прячась, должно быть, в буйной пшенице Геннизарских полей, где иногда бывает она выше человеческого роста, наблюдали фарисеи за учениками рабби Иешуа и, увидев, что они делают, вышли из засады, подошли к Нему и сказали:
Вот, ученики Твои делают, чего не должно делать в субботу.
Он же сказал им: разве вы не читали, что сделал Давид, когда был голоден сам и бывшие с ним?
Как взошел он в дом Божий и ел хлебы предложения, которых не должно есть никому, кроме священников.
И сказал им: суббота для человека, а не человек для субботы.
Посему Сын человеческий есть господин и субботы. (Мт. 12, 1–2; Мк. 2, 25–28).
Очень бы легко могли возразить фарисеи, что нельзя сравнивать того, что сделал Давид, с тем, что делали ученики рабби Иешуа: тот спасался от голодной смерти, а эти играли с голодом. Главное же в ответе Иисуса: «суббота для человека», им было совсем не понятно; надо бы весь Закон ниспровергнуть, чтобы это принять, потому что Закон, воля Божия, выше воли человеческой.
Выслушали молча, отошли, спрятались, должно быть, опять, как давеча, в засаду, и продолжали наблюдать, что будет дальше.
II
Иисус вошел в Капернаум, и они — за Ним. Он — в синагогу, и они.
Был же там человек, имевший иссохшую руку.
И наблюдали за Ним (Иисусом), не исцелит ли в субботу, чтобы обвинить Его.
Он же говорит человеку: стань на середину. А им говорит: должно ли в субботу добро делать или зло? Душу спасти или погубить? Но они молчали.
И, взглянув на них с гневом, скорбя об ожесточении сердец их, говорит: протяни руку твою. Он протянул, и стала рука его здорова, как другая. (Мк 3, 1–5.)
Они же пришли в бешенство. (Лк. 6, 11.) И, вышедши, немедленно составили с Иродианами совещание против Него, как бы Его погубить. (Мк 3, 6.)
Здесь, в Капернауме, началось; там, на Голгофе, кончится. Эта первая, на безоблачном небе блаженного лета Господня, черная точка, разрастаясь, затмит солнце, уже засиявшее было над миром, — царство Божие. Всей Иисусовой жизни и смерти движущий рычаг — тяжба Его не только с фарисеями, но и со всем Израилем за нарушенную или исполненную Сыном волю Отца — Закон.
Можно ли есть яйцо, снесенное курицей в субботу? Рабби Гиллель говорит: «можно», а рабби Шаммай: «нельзя». Можно ли есть хлебные зерна растертых в субботу колосьев? Рабби Иешуа говорит: «можно», а другие рабби говорят: «нельзя». Оба спора кажутся нам одинаково пустыми.
Но если так, то Сын Божий сошел на землю, жил и умер из-за пустяков.
Если мы так мало знаем жизнь Иисуса, то, может быть, отчасти потому, что действительный смысл этой тяжбы Его с фарисеями нам все еще непонятен.
III
Кто такие фарисеи? Только ли мертвые законники, начетчики, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие, лицемеры, набеленные гроба, снаружи красивые, а внутри полные мертвых костей и всякой нечисти? Кто такие вообще иудеи? Те ли самые «жиды», что, по средневековой, может быть, и в наших сердцах все еще тлеющей, мифологии, распяли Христа и за это величайшее в мире злодейство — единственные ответчики:
кровь Его на нас и на детях наших? (Мт. 27, 25)
Но если так, что же значит:
спасение от Иудеев? (Ио. 4, 22.)
За что Иисус, по чудному слову Варнавы, «слишком любил — перелюбил Израиля»?[566]
Умер ли, во дни Господни, Израиль? Нет, «жив как никогда», — отвечает глубокий знаток иудейства, историк Вельгаузен. В рабстве ли духовном Израиль? Нет, «сухость и строгость законов господствуют только в делах; в вере же свобода изумительна», — отвечает тот же историк.[567]
Стоит лишь вспомнить фарисея Гамалиила, Павлова учителя, сказавшего одно из мудрейших и свободнейших человеческих слов против иудеев, гонителей христиан (Д. А. 5, 34–39), и самого Павла, бывшего Савла, «фарисея из фарисеев», злейшего врага Господня; стоит лишь вспомнить и того книжника, тоже, вероятно, фарисея, которому скажет Иисус:
недалеко ты от царствия Божия (Мк. 12, 33), —
чтобы понять, что не все фарисеи — «лицемеры»; что не всем иудеям сказано:
ваш отец — диавол (Ио. 8, 44);
и что, может быть, суд язычников над Израилем, наш суд, — только лай «псов» на детей Божьих.
В том-то и ужас этого Капернаумского совещания, что здесь фарисеи, люди глубокой совести, не худшие, а лучшие в Израиле, когда решают убить Иисуса, «осквернителя субботы», «беззаконника», — могут считать себя правыми, по совести.
Кто осквернит субботу, да будет предан смерти. Кто станет в субботу делать дело, та душа да истребится из среды народа своего, —
говорит Господь. (Исх. 31, 14.)
В том-то и узел Иисусовой «трагедии» (слово это хотя и не точно для такого Существа, как Он, но зато понятно всем), что двух иудеев — Иуду, о котором скажет Господь ученикам:
один из вас диавол (Ио. 6, 70.), —
и Петра, которому скажет:
отойди от Меня, сатана (Мк. 8, 33.), —
разделяет, может быть, только один волосок, а соединяет Павел, бывший Савл: на том Капернаумском совещании, решил бы, конечно, и он: «убить!».
IV
«Должно ли в субботу добро делать или зло, душу (жизнь) спасти или погубить?» — на этот вопрос очень легко могли бы ответить фарисеи, как отвечает Талмуд: «сохранение жизни отменяет субботу».[568] «Вам дана суббота, а не вы субботе», — повторит, как будто подслушав слово Господне, рабби Шимон, бен-Манассия.[569] Если бы даже фарисеи времен Иисуса с этим не согласились, все же в слове этом дана мера их внутренней к Иисусу близости. «Милость больше закона», — скажет рабби Иоханан.[570] «Более важное дело для них чистота сосудов, чем непролитие человеческой крови», — повторяет и Талмуд тоже как будто подслушанное слово Господне о «фарисеях-лицемерах».[571] — «Делающий мало (по Закону) равен делающему много, только бы устремлен был сердцем к Богу».[572] И еще острее, «удивительнее», «парадоксальнее», подобнее словам Господним: «милостыню втайне творящий больше Моисея».[573] Отче наш и древнеиудейская молитва Shemone hezra так схожи, что, и в наши дни, каждый иудей мог бы повторить молитву Господню.[574]
По всему этому видно, как близко было, в те дни, к Израилю, как возможно, по крайней мере, на одну минуту, царство Божие. Что говорит Иисус тому фарисею-книжнику, мог бы Он сказать и всему Израилю:
недалеко ты от царствия Божия.
V
Но если так легко фарисеям ответить Иисусу, почему же они молчат? Трудно, по Евангелию, решить, какая из двух возможностей вероятнее: то ли не слышат вопроса, как «дети дьявола», «плевелы», «не-сущие»; то ли смутно чувствуют, как люди глубокой совести, что тяжба их с Иисусом не о добре и зле человеческом, а о существе Божеском.
Субботы Мои соблюдайте, ибо это — знамение между Мною и вами… навеки, потому что в шесть дней сотворил Господь небо и землю, в день же седьмой почил и покоился. (Исх. 31, 13, 17.)
В царстве Божием весь мир упокоится, так же, как Бог в седьмой день творения. Вечное напоминание о Царстве, прообраз его и путь к нему, — вот что такое Суббота. «Если б освятил Израиль хоть одну субботу, как следует, то освободился бы», — и пришел бы Мессия, наступило бы царство Божие.[575] Эту святейшую связь между Субботой и царством Божиим расторгает Иисус, или фарисеям кажется, что Он ее расторгает: сам же Мессия нарушает субботу.
Слышали вы, что сказано древним, а Я говорю вам wa-ani amar leckhon, —
словом этим как бы разрывает Он все рукописание Закона, разбивает скрижали Моисеевы; здесь, в Капернаумской синагоге, также как там, на горе Блаженств, «опрокидывает мир».
VI
Надо бы отменить весь Закон, чтобы отменить Субботу, потому что нельзя часть Закона принять, а часть отвергнуть.
Так говорит Господь: души ваши берегите, не носите нош в день субботний. (Иер. 17, 21)
Встань, возьми постель твою и ходи, —
скажет Иисус Вифездскому расслабленному.
Было же это в день субботний.
Посему иудеи говорили исцеленному: сегодня суббота; не должно тебе носить постели. (Иер. 17, 21.)
Здесь уже бесполезное нарушение субботы для иудеев очевидно: можно бы исцелить, и не приказывая нести через весь город постель. Сам же говорит: «Блажен, кто не соблазнится о Мне», и, как будто нарочно, соблазняет.
До Иоанна (Крестителя) — закон и пророки. (Лк. 16, 16.)
От дней же Иоанна… царство небесное силою — (насильем над Законом) — берется, и насильники, βτασται, восхищают его. (Мт. 11, 12.)
Это значит: между Законом и Царством — прерыв, меч рассекающий:
не мир пришел Я низвести, но меч (Мт. 10, 34).
Я пришел не исполнить, а нарушить закон, —
исказит, опрокинет, или исправит, восстановит слово Господне Маркион, — это решить, может быть, не так легко, как нам кажется.[576] Так же нелегко решить, право ли Послание к Евреям, не Павлово, но, вероятно, очень близкое к Павлу:
вот, наступают дни, говорит Господь, когда Я заключу с домом Израиля новый завет…
Говоря «новый», показывает ветхость первого, а ветшающее… близко к уничтожению (Евр. 8, 8, 13);
прав ли сам Павел, что «Христос — конец Закона» (Рим. 10, 4)? «Ваш закон; их закон», — говорит Иисус в IV Евангелии (8, 17; 10, 34; 15, 25). «Ваш», значит «не Мой»; «их», значит «не Его». Здесь уже не спорит Он о законе, как у синоптиков, а стоит вне закона.[577]
Се, оставляется вам дом ваш пуст. (Мт. 23, 38.)
Все это будет разрушено, так что не останется здесь камня на камне. (Мк. 13, 2.)
Это исполнится с ужасающей точностью: дом Израиля, дом Закона, будет разрушен. Свалку нечистот на месте Иерусалимского храма, устроенную христианами, из ненависти к иудеям, «жидам, распявшим Христа», найдет халиф Омар.[578]
Этот человек — (первомученик Стефан) — не перестает говорить хульные слова на святое место сие и на закон;
ибо мы слышали, как он говорил, что Иисус Назорей разрушит место сие (храм) и переменит обычаи (Закон), которые передал нам Моисей (Д. А. 6, 13–14).
«Первохристианская община. Церковь, есть дочь иудейской матери; но мать оттолкнула дочь, когда увидела, что та убьет ее своим поцелуем».[579]
Э! разрушающий храм — (Закон) — и в три дня созидающий, спаси Себя самого и сойди с креста. (Мк. 15, 29–30).
Это и значит: Иисус распят за то, что преступил и разрушил Закон.
VII
Только в том случае, позволено было бы отменить Субботу, закон премирный, вечное напоминание о царстве Божьем, если бы оно уже наступило.
В древнем кодексе Cantabrigiensis D уцелело слово Господне, agraphon, не вошедшее в наше каноническое чтение Луки:
в тот же день — (срывания колосьев) — Иисус, увидев человека, работавшего в субботу, сказал ему: человек! если ты знаешь, что делаешь, то ты блажен, если же не знаешь, то проклят и преступник закона.[580]
Это значит: блажен, кто нарушает Субботу — Закон, ради царства Божия.
Входим же в покой — (субботний покой Царства) — мы, уверовавшие — (во Христа-Мессию), а для народа Божия еще остается субботство;
ибо кто вошел в покой Его, тот и сам упокоился от дел своих, как и Бог — от Своих. (Евр. 4, 3, 9.)
«Новый Закон (Завет) повелевает вам освящать субботу всегда» (т. е. каждый день — Суббота), — учит Юстин Мученик.[581]
Если покой субботний есть начало царства Божия, то не суббота для человека, а человек для субботы.
Кажется, на арамейском языке, где слово bar nacha может иметь два смысла: или «человек», в обыкновенном смысле, или в мессианском: «Сын человеческий», — слово о человеке и Субботе должно быть понято так: «Суббота для Сына человеческого, а не Сын человеческий для Субботы». Только тогда понятен и вывод: «Посему Сын человеческий есть господин и Субботы» — царства Божия Царь.
Суббота есть ожиданье Царства; только наступленьем ожиданье отменяется. Царство — цель. Суббота — путь: если достигнута цель, кончен путь.
VIII
Равви! женщина эта взята в прелюбодеянии. А Моисей заповедал нам побивать таких камнями. Ты что скажешь? —
искушают Иисуса книжники и фарисеи, как будто Его же словами: «слышали вы, что сказано древним, а Я говорю вам»…
Но Иисус, наклонившись низко, писал перстом на земле, не обращая на них внимания.
Когда же продолжали спрашивать Его, Он, восклонившись, сказал им: кто из вас без греха, первый брось в нее камень.
И опять наклонившись низко, писал на земле.
Они же, услышав то и будучи обличаемы совестью, стали уходить, один за другим, начиная от старших до последних; и остался один Иисус и женщина, стоявшая посреди. (Ио. 8, 4–9.)
Вот где видно, что не все книжники и фарисеи — «лицемеры», «сыны диавола», «плевелы», «не-сущие»; только люди глубокой совести могли так понять, что значит: «кто из вас без греха». Что мешает им исполнить закон?
Если Ты хочешь. Господи, чтобы мир был, то нет правосудия (Закона), а если хочешь, чтоб было правосудие (Закон), то нет мира. Выбери одно из двух[582]
— эту молитву Авраама за осужденный мир — Содом — вспомнили, может быть, судьи, и выбрали мир, вместо Закона; вспомнили, что «милость больше Закона». Сами же делают то, за что осуждают Иисуса, «беззаконника». Если еще не поняли, то уже один волосок отделяет их от понимания, что это мнимое нарушение есть действительное исполнение закона Отчего в свободе Сына. Тихий голос человеческого сердца в эту минуту внятнее для них громов Синайских. Почти узнали, что это Он.
Тогда сказал Иисус к уверовавшим в Него Иудеям: если пребудете в слове Моем, то вы истинно Мои ученики.
И познаете истину, и истина сделает вас свободными. (Ио. 8, 31–32.)
Дело происходит за несколько дней до Голгофы. Видно опять и поэтому, как близко было до последней минуты к Израилю, — как возможно царство Божие. Если же не познает он истины, распнет Сына человеческого, то потому только, что не узнает в Нем Освободителя.
IX
Делает Отец Мой доныне, и Я делаю (Ио. 5, 17), —
вот одно из глубочайших и неизвестнейших слов Иисуса Неизвестного, сказанных тотчас по исцелении Вифездского расслабленного, — этом как будто бесполезном нарушении субботы: «встань, возьми постель твою и ходи».
И искали иудеи убить Его за то, что Он делает такие дела в субботу.
После же того слова об Отце и Сыне, «делающем доныне», —
еще более искали убить Его… за то, что Он не только нарушал субботу, но и Отцом Своим называл Бога, делая Себя равным Богу.
На это Иисус сказал: истинно, истинно говорю вам: Сын ничего не может творить сам от Себя, если не увидит Отца творящего: ибо что творит Отец, то и Сын творит также. (Ио. 5, 16, 18–19.)
«Делает» — «творит» Отец доныне, и Сын тоже. Это значит: Бог, положивший в основание мира Закон, тот самый, который мы называем «законом причинности», — неизменно повторяющийся, при одинаковых условиях, ряд явлений, — не почил навсегда от дел Своих, в седьмой день творения: Он все еще творит и будет творить мир до конца мира. То, что опыт религиозный называет «законом Отца», а опыт научный — «законом причинности», — еще не конец всего: есть что-то за чертою Закона, для чего и пришел Сын.
Не думайте, что Я пришел нарушить закон… не нарушить пришел Я, а исполнить (Мт. 5, 17), —
вот другое слово, столь же непонятное, как то, о продолжающемся творении мира, потому что противоречащее всему, что Иисус не говорит, а делает. Кажется, два эти слова внутренне связаны, и, только поняв это, мы поймем и то.
Слово об исполнении закона Отчего Сыном уцелело на арамейском языке, в Талмуде, где, кажется, глубочайший смысл его лучше понят и передан, чем в Евангелии.
Не нарушить пришел Я закон, а восполнить, —
это значит: прибавить к Закону недостающее. Между этими двумя понятиями: «исполнить» и «восполнить», — разница, конечно, огромная: кто «исполняет» закон, тот сам ничего не творит; а кто «восполняет» его, — творит и сам.
Ибо истинно говорю вам: доколе не прейдет небо и земля, —
порядок, установленный в природе, космосе, Отчий закон, —
ни одна йота или ни одна черта не перейдет из закона, —
того же Отчего закона в человеке, в логосе, —
пока не исполнится все. (Мт. 5, 21–22.)
Вот что значит: «Отец Мой делает доныне, и Я делаю».
X
«В мире вездесущ механизм, но вторичен», — с гениальною точностью определяет Лотце.[583] «Творческая эволюция» (Бергсона), — движение мира, жизнь, — не объясняется ни законом причинности в механике, ни законом тождества в логике: к арифметической сумме слагаемых, в причине, — действующих физических сил, прибавляется, в следствии, величина неизвестная, x, — то, что мы называем «чудом» или «свободой». Если в причине, в механике: а + b + с, то в следствии, в жизни, а + b + с + х.
Было живое тело мертвой материей, — мертвой материей будет; «вышел из праха — в прах отойдешь»: таков закон механической причинности, логического тождества, — смерть.
XI
Страшное «Снятие со креста» Голбейна вспоминает, в предсмертном бреду, Ипполит у Достоевского.
«Если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно таким) видели все ученики Его… все веровавшие в Него… то как могли они поверить, что Он воскреснет? Тут невольно приходит мысль, что если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их?.. Природа мерещится, при взгляде на эту картину, в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя, или, вернее… в виде громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное Существо — такое Существо, Которое одно стоило всей природы и всех законов ее, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для одного только появления этого Существа. Картиной этой как будто именно выражается это понятие о темной, наглой и бессмысленно-вечной силе, которой все подчинено… Мне как будто казалось, что я вижу… эту бессмысленную силу, это глухое, темное и немое существо. Я помню, что кто-то, будто бы, повел меня за руку, со свечкой в руках, показал мне какого-то огромного и отвратительного тарантула и стал уверять меня, что это — то самое темное, глухое и всесильное существо, и смеялся над моим негодованием».[584]
На две половины делится человечество, и надо быть с одной из двух: или с теми, кто верит в Тарантула, или с теми, кто верит, что Христос воскрес. Надо выбрать один из двух опытов: или внешний, чувственный, где неизменна, по закону тождества — механики, сумма действующих физических сил — арифметическая сумма слагаемых: а + b + с; или внутренний, религиозный опыт, где к этой сумме прибавляется неизвестная величина, x — чудо.
«Я пришел не нарушить, а восполнить закон», — значит: «Я пришел прибавить к закону Отчему свободу Сына; восстановить искаженный, восполнить ущербленный в законе причинности, в законе тождества — смерти, отчий закон — жизнь».
Верующий в Сына имеет жизнь вечную. (Ио. 3, 36.)
Я есмь воскресение и жизнь… верующий в Меня не умрет вовек. (Ио. 11, 25–26.)
Надо верить в Того, Кто это сказал, или в Тарантула.
XII
Дух Господень на Мне; ибо Он… послал Меня… проповедовать пленным освобождение… отпустить измученных на свободу (Лк. 4, 18), —
этим Иисус начинает Блаженную Весть, и этим же кончает:
Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете. (Ио. 8, 36.)
Как труден и неизвестен людям религиозный опыт свободы, вместо закона, видно из того, что даже в Исаиином пророчестве, этой ближайшей к Иисусу точке откровения, или, как мы говорим, «религиозного опыта», — даже здесь, единственно понятное людям, имя Царя Мессии: Раб, ebed Jahwe, «раб Господень» (Ис. 53).
Явное и для нас, имя Иисуса: «Христос», «Царь»; а все еще тайное: «Освободитель».
Люди, без Христа, живут и сейчас, как жили иудеи, под игом закона. Все наши законы государственные суть отражения законов естественных, искажающих в смерти, как в дьявольском зеркале, Отчий закон — жизнь: принудительная сила тех, так же как этих, — страх смерти. Чтобы освободить от него человека, надо сломить иго закона. Вот за что Иисусова тяжба не только с иудеями, но и со всеми рабами закона — со всеми людьми.
Рабство всех рабств, всех цепей железо крепчайшее, — смерть. Мнимые освободители человечества, крайние бунтовщики и мятежники, остаются все-таки рабами смерти: никому из них и на мысль не приходит, что можно освободить человека от смерти, и что, без этой свободы, все остальные — ничто. Только один человек, Иисус, во всем человечестве, восстал на смерть. Так же просто, естественно, разумно, как всякий из нас говорит: «умру», Он говорит: «воскресну». Он один почувствовал в Себе силу, нужную, чтобы смертью смерть победить не только в Себе, но и во всем человечестве, во всей твари. И люди этому поверили и, вероятно, будут верить, хотя бы немногие, до конца времен. Веры этой нельзя понять, если не прибавить и здесь, в истории, так же как там, в природе, к арифметической сумме слагаемых, действующих исторических сил: а + b + с, неизвестную величину, ослепительное x — чудо.
Все это значит: мы не узнаем, чем жил Иисус и за что Он умер, если не поймем, чем было для Него чудо.
XIII
«Иисус, как первобытный человек, или как маленький ребенок, не знал закона причинности».[585]
«Первобытный человек», значит «дикарь»; «маленький ребенок», значит «глупенький». Вот до чего доводит людей, в вопросе о чуде, недостаток религиозного опыта. Эту, увы, не первобытную дикость и не ребяческую глупость лучше всего выразил Цельз, еще за семнадцать веков до утонченнейшего Ренана и ученейшего Штрауса: «Чудеса евангельские жалки; странствующие маги творят не меньше чудес, но никто за это не почитает их сынами Божиими».[586] Трудно себе представить, чтобы эта точка зрения могла господствовать в течение полутора веков, от середины XVIII до начала XIX, когда первое прикосновение исторической критики смело ее окончательно.
Что Иисус действительно являл «силы» в чудесах δυνάμεις, в этом сомневается лишь плоский rationalismus vulgaris. «Нет, такие рассказы, как Talipha kumi (воскрешение Иаировой дочери), не сочиняются», — этот общий вывод о чудесах Иисуса, сделанный одним из левых критиков, в 1906 г., стоит лишь сравнить с тем, что говорилось в середине прошлого века, Ренаном и Штраусом, чтобы измерить весь пройденный исторической критикой, путь.[587]
«В те времена и для той личности, границы возможного и действительного были бесконечно шире, чем для мещанского разума наших дней», — делает тот же общий вывод и другой левый критик.[588]
«В лед не верил царь Индии, потому что отроду не видел льда» (Гердер).[589] Так скептики наших дней не верят в чудеса Иисуса. Но если все меньше сомневается в них и, вероятно, будет сомневаться историческая критика, то, может быть, не потому, что люди все больше верят или хотели бы верить во Христа, Сына Божия, а потому, что все лучше узнают человека Иисуса, по общему, кажется, правилу: чем меньше знают, тем меньше верят, и наоборот, чем больше — тем больше, так что если совсем узнают, то и поверят совсем.
XIV
Иисус творил чудеса — это мы знаем с наибольшей достоверностью, какая только возможна в истории; но что Он думал и чувствовал, когда творил чудеса, этого мы почти не знаем, но, может быть, не потому, что этого нельзя узнать из евангельских свидетельств, а потому, что мы не умеем читать их, как следует. Ясно, впрочем, одно: что такое «закон причинности», знал Иисус не хуже нашего.
Мог ли не знать, когда только и думал о том всю жизнь, как закон Отца — по-нашему, «закон причинности» — исполняется в свободе Сына — «чуде», по-нашему?
Кажется, в трех словах, обозначающих в Евангелии чудо: «сила», δύναμις, «знамение», и «чудо», в собственном смысле, τέρας, — отразилось то, что думал и чувствовал сам Иисус, творя чудеса.[590] Раз навсегда отвергнув, на горе Искушения, чудо внешнее, предложенное дьяволом, Он являл только «силы» и «знамения».
Что от чего, — вера от чуда, или чудо от веры? Надо ли увидеть чудо, чтобы поверить, или поверить, чтобы увидеть? Вся жизнь и смерть Иисуса — ответ на этот вопрос.
Блаженны не видевшие и уверовавшие (Ио. 20, 29), —
в этом вся Блаженная Весть об исполнении закона Отчего в свободе Сына — в чуде.
Слепые прозревают и хромые ходят, прокаженные очищаются и глухие слышат, мертвые воскресают и нищие благовествуют.
И блажен, кто не соблазнится о Мне. (Мт. 11, 5–6.)
Это значит: блажен, кто не соблазнится чудесами внешними, τέρατα; кому не надо видеть, чтобы верить: таков ответ Иисуса на вопрос Иоанна Крестителя:
Ты ли Тот, Который должен прийти, или ожидать нам другого? (Мт. 11, 3).
Тот или не Тот, никакими чудесами недоказуемо.
Между верой и чудом для самого Иисуса нерасторжимая связь, но обратная той, где вера от чуда:
если будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: «перейди отсюда туда», то она перейдет, и ничего не будет для вас невозможного. (Мт. 17, 20).
Это Он сам испытал на Себе, как никто. «Вера переставляет горы» — это подтверждается личным опытом каждого человека и всего человечества так, что и для маловерных сделалось общим местом.
Чудо для Иисуса есть взаимодействие двух мер, двух сил: одной, исходящей от Него, и другой, — от людей: если люди верят в чудо. Он может его совершить; если не верят — не может.
И не мог совершить там (в Назарете) никакого чуда. (Мк. 6, 5.)
Как исторически подлинно это свидетельство Марка-Петра, видно из того, что для Матфея оно уже соблазнительно: он смягчает его, притупляет жало соблазна:
И не совершил там многих чудес, по неверию их. (Мт. 13, 58).
Смерть на кресте есть величайшее отрицание чуда, только внешнего, τέρας, и утверждение чуда внутренне-внешнего,
Пусть сойдет теперь с креста, чтобы мы видели, и уверуем. (Мк. 15, 32.)
Если б Он сошел с креста, а не воскрес, то совершилось бы только внешнее чудо, порабощающее. Антихристово, а не освобождающее, Христово.
XV
Вышли фарисеи, начали с Ним спорить и требовали от Него знамений с неба, искушая Его. (Мк. 8, 18.)
Требуют знамения, тотчас по умножении хлебов — величайшем знамении, когда народ «хотел нечаянно взять Его и сделать царем» Израиля, новым Иродом (Ио. 6, 15).
Иродовой закваски берегитесь (Мк. 8, 15.), —
скажет Господь ученикам.
Если не все фарисеи — «лицемеры», но есть между ними люди глубокой совести, то, может быть, эти не только Его искушают, но и сами искушаются Им: верят или могли бы поверить, что царство Божие так близко к Израилю, так возможно сейчас, как еще никогда; видят или могли бы увидеть восходящее над миром великое светило Конца; ждут со дня на день, что «явится знамение Сына человеческого на небе» (Мт. 24, 30), и готовы, вместе с народом, примкнуть к Иисусу, только бы Он открыто объявил Себя Мессией, согласился, чтоб Его сделали царем: вот почему и требуют, молят знамения с неба:[591]
Учитель, хотелось бы нам видеть от Тебя знамение. (Мт. 12, 38).
Если так, то никогда еще не было сильнее, чем в эту минуту, искушение дьявола Царством:
все это дам Тебе, если, падши, поклонишься мне. (Мт. 4, 9) И Он, простонав в духе Своем, сказал: для чего род сей требует знамения? Истинно говорю вам: не дастся роду сему знамение. (Мк. 8, 13.)
Этот затаенный, тихий, может быть, только одним очевидцем Петром подслушанный, стон открывает нам такую глубину сердца Господня, что страшно в нее заглянуть. Кажется, к самому больному месту его — никогда не заживающей ране, прикоснулись фарисеи нечаянно. Думают, что царство Божие все еще близко, а Он знает, что оно уже далеко; думают, что великое светило Конца все еще восходит над миром, а Он знает, что уже заходит. Только что все колебалось, как на острие ножа, и могло упасть в ту или другую сторону, и вот упало; царство Божие могло наступить, и не наступило, потому что люди не захотели его так, как хотел Он: царство Божие прошло мимо человечества, как чаша мимо уст.
Знамение с неба — чудо — не дастся людям, потому что уже было дано и не было принято.
Ниневитяне восстанут на суд с родом сим и осудят его, ибо они покаялись от проповеди Иониной; и вот здесь больше Ионы.
Царица Южная восстанет на суд с родом сим, и осудит его, ибо она приходила от края земли послушать мудрости Соломоновой; и вот здесь больше Соломона. (Мт. 12, 41–42).
Это значит: выше всех «чудес» и «знамений» «мудрость», σοφία, и «проповедь», κήρυγμα. «Род лукавый и прелюбодейный», требующий знамения-чуда, — не только фарисеи, не только весь Израиль, но и весь род человеческий.
Чудо не дастся ему, потому что «мудрость» и «проповедь», само явление Сына человеческого, есть уже величайшее чудо и знамение.
Когда вознесете Сына человеческого, тогда узнаете, что это Я, (Ио. 8, 28.)
Тот единственный Человек во всем человечестве, кто мог сказать, как сказал Иисус: «это — Я», — есть чудо чудес.
Род лукавый и прелюбодейный ищет знамения (чуда); и чудо не дастся ему, кроме чуда Ионы-пророка;
ибо, как Иона был во чреве кита три дня и три ночи, так и Сын человеческий будет в сердце земли три дня и три ночи. (Мт. 8, 38–39.)
Это значит: только тому, кто, не видя, поверит, узнает, что это Он, дано будет чудо единственное — Воскресение.
XVI
В самой «удивительной», «парадоксальной» из книг, Евангелии, самое, может быть, удивительное — то, как Иисус чудотворец бежит от Своих же чудес, как бы от Себя самого.
В первый же день служения в Капернауме, когда ранним, еще темным утром, Он встает потихоньку и, крадучись, уходит из дому, бежит в пустынное место, и все ищут Его, недоумевая, куда и зачем Он ушел, — бегство Его начинается и продолжается, усиливаясь, до последнего дня.
И отправились — (ученики с Иисусом) — в пустынное место, в лодке, одни.
…И бежали туда пешие из всех городов, и предупредили (их), и собрались к Нему. (Мк. 6, 32–33.)
Слуха одного довольно, чтобы люди бежали к Нему:
всю окрестность ту обежали и начали на постелях приносить больных туда, где Он, как слышно было, находился. (Мк. 6, 55.)
Люди бегут за Ним, а Он бежит от людей.
Грозно запретил (исцеленному) и сказал ему: смотри, никому ничего не говори…А тот, вышедши, начал провозглашать и рассказывать о происшедшем, так что (Иисус) не мог уже явно войти в город, но находился вне, в местах пустынных. И приходили к Нему отовсюду. (Мк. 1, 43, 45.)
Точно игра: бежит от людей, прячется, а те ищут, ловят Его. Что его нудит бежать? Странная, людям непонятная, неизвестная, мука чудес. Что нудит Его возвращаться к людям? Жалость, любовь-Жалость.
XVII
В самой трогательной из книг, Евангелии, самое, может быть, трогательное, как побеждается Непобедимый жалостью.
Вышедши, Иисус увидел множество людей, и сжалился над ними, и исцелил больных их. (Мт. 14, 14.)
В те дни, когда собралось весьма много народа и нечего было им есть, Иисус, призвав учеников Своих, сказал им:
Жаль Мне народа… (Мк. 8, 1–2.)
Чудо любви — умножение хлебов — одно из величайших и несомненнейших чудес Своих, совершает Он, только из жалости. Можно бы сказать, что все чудеса в большей мере делаются с Ним, чем Он их делает Сам.[592] Только вынуждаемый народом, Он творит чудеса, как бы нехотя, наперекор Себе. Хочет любить равных, свободных, и любит-жалеет рабов.
Часто отводит исцеляемых «в сторону», κατιδίαν, как будто прячет исцеления, стыдится их.
Привели к Нему глухого, косноязычного, и просили возложить на него руку. Иисус, отведши его в сторону от народа, вложил персты Свои в уши ему.
Кажется видишь эти персты, женственно-тонкие, как у девы Марии («матери Своей во всем подобен»), божественной «прелести», delectabilia, по слову Лентула, и силы божественной, ими же созданы солнца и звезды, — кажется, видишь их в страшных и жалких дырах — ушных впадинах глухого-косноязычного.
И, плюнув, коснулся языка его.
О, милосердная небрезгливость Врача! Люди посмеются над ней — ужаснутся Ангелы.
И, взглянув на небо, простонал «эффафа! откройся». (Мк. 7 32–34).
Вместе со всею тварью, стенающей об избавлении, стонет и Он, Творец. Так же «простонал в духе Своем», когда фарисеи потребовали от Него знамения с неба.
XVIII
Дальше, все дальше бежит от Своих же чудес — от Себя самого: в горную, над Капернаумом, пустыню — сначала; потом — на ту сторону озера; потом — в Кесарию Филиппову, Тир и Сидон, страну язычников — «псов»; и, наконец, — на «весьма высокую гору» Преображения (Мк. 9, 2), — должно быть, снежную вершину Ермона, где нога человеческая не ступала никогда. Но, только что сойдет с горы, увидит у ног Своих бьющегося с пеною у рта, бесноватого отрока и отца его, молящего:
сжалься над нами, помоги! (Мт. 9, 22.);
увидит учеников Своих, которые не могли изгнать беса.
О, род неверный и развращенный! доколе буду с вами? Доколе буду терпеть вас?
стонет опять, с отвращением, с тошнотою смертною. Но и это, как все, превозмогается жалостью:
Приведите его ко Мне, сюда. (Мт. 17, 14–17.)
XIX
Чтобы понять, от каких чудес бежит Иисус, стоит только заглянуть в «Евангелие Детства», Псевдо-Матфея, и другие поздние апокрифы, собрание таких кощунственных и нелепых чудес, что трудно поверить, чтобы книги эти могли быть написаны верующими людьми.
Четырехлетний младенец Иисус уже воскрешает мертвого,[593] а Отрок, в мастерской плотника Иосифа, удлиняет, растягивая, слишком короткую доску;[594] посланный Марией на колодезь по воду, когда разбивается глиняный кувшин по дороге, — приносит воду в подоле рубахи.[595] Маленькое чудовище, шаля, убивает школьных товарищей. Люди бегут от Него, как от чумы. Иосиф умоляет Его прекратить чудеса, но тщетно: чем дальше, тем хуже, — все нелепее, кощунственней и отвратительней:[596] как бы написанный дьяволом лик, Господень.
И всего страшнее то, что Церковь это не только терпит, но и поощряет. Истинные, древние апокрифы — «Утаенные Евангелия» — такие, как «от Евреев», или «от Петра»; подлинные и драгоценные слова Господни, не записанные в Евангелии, Agrapha, уничтожаются Церковью, под предлогом мнимых «ересей», а эти варварские, позднейшие апокрифы остаются нетронутыми. Все чудеса их, уже с XVII века, принимаются, без малейших оговорок, такими великими учителями Церкви, как св. Епифаний и св. Григорий Нисский. В средние века, когда Священное Писание под запретом и читается в церкви лишь на латинском языке Вульгаты, Апокрифы у всех в руках и заменяют Евангелие.[597]
Да и в наши дни, разделяющая черта между отвергнутым на горе Искушения чудом внешним, рождающим веру, и чудом истинным, рождаемым верою, проведена ли в Церкви догматически опытно?
Свято и праведно, в защиту истинной веры, утверждается критикой познания, что бытие Божие недоказуемо разумом. Когда же постановлением Ватиканского собора объявляется анафема тому, кто отрицает, что «при свете естественного человеческого разума, бытие Божие достоверно-познаваемо»,[598] то здесь для Церкви критика познания — такая же «игрушка дьявола», как для иезуитов, изобразивших в одном испанском монастыре Архангела Михаила, который попирает ногами дьявола с микроскопом в руках.[599]
XX
Все это как будто предвидит Иисус, когда бежит от чyдес. Вот от чего Он стонет:
зачем род сей требует знамения-чуда?
О, смрадное, смертное удушье человеческих толп, одержимых похотью чуда и бегущих за Иисусом, «кидающихся на Него», как тот Гадаринский бесноватый. Так же побегут они и за другим, который придет во имя свое:
Я пришел во имя Отца Моего, и не принимаете Меня, а если иной придет во имя свое, его примете. (Ио. 5, 43.)
Сколько раз, сколько мигов, — кажется, больше одного мига для каждого раза не вынес бы и Он, — сколько раз задыхался Он в этом смертном удушье? Может быть, кровавый пот Гефсимании и даже тот последний вопль на кресте: лама сабахтани, не страшнее, чем это. Вот в такие-то минуты и стонет Он: «Эффафа! Откройся!» — глядя на небо, и для Него закрытое наглухо, как те страшные темные дыры — ушные впадины глухого косноязычного.
Может быть, в одну из этих минут скажет он с такою бездонною горечью, что мы ее даже измерить не можем:
Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8.)
Мог ли бы Он это сказать, если бы не было у Него чувства, для которого у нас нет имени, потому что слишком человеческое слово «отчаянье» — не для Него? Кажется, это что-то подобное чувству вины тягчайшей, хотя и невиннейшей, перед Собой, перед людьми и, может быть, даже перед Отцом: как бы чего-то недосказал, недоделал, недострадал, недолюбил; мир хотел спасти, и не спас. Кажется, чувство это у Него будет всю жизнь, до последнего вопля на кресте: «для чего Ты Меня оставил?» Только воскреснув, узнает Он, что сделал все, —
возлюбив Своих, сущих в мире, возлюбил их до конца (Ио. 13, 1), —
спас мир.
XXI
Но если единственное чудо — Он Сам, и вера в Него, какой Он хочет от нас, лучше всего выражена словами: «блаженны не видевшие и уверовавшие», то что же значит воскрешение Лазаря? Чтоб это чудо увидеть, не надо было верить. Тут уже как будто не чудо от веры, а вера от чуда. Вот где, кажется, соблазн соблазнов не только для малых сих; вот где «блажен, кто не соблазнится о Мне».
Мог ли воскреснуть Лазарь, прежде чем воскрес Христос? На этот прямой вопрос надо бы ответить прямо: не мог. Мог ли Христос победить смерть в другом, прежде чем в Себе? Надо бы и на этот вопрос ответить прямо: не мог.
Но верен ли ответ или неверен, он слишком легок сейчас. В средние века, и даже еще во дни Кальвина, он был бы труднее: в те дни за такие ответы жгли на кострах. Если же теперь огонь костров потух, то, может быть, не потому, что люди верят свободнее, а потому, что не верят совсем, что еще не значит, конечно, что этот, слишком легкий, ответ менее страшен теперь, чем тогда. Прежде чем ответить с легкостью, надо бы вспомнить тяжкое — в наши дни великих соблазнов тягчайшее, — слово о мельничном жернове и о глубине морской (Мк. 9, 42). Но надо бы вспомнить и другое слово, не менее тяжкое, о взявших ключ разумения, самих не входящих и других не впускающих (Мт. 23, 13). Если новый ответ на вопрос о чуде может соблазнить малых сих, то сколько их уже соблазнено и еще соблазнится старым ответом или безответностью! Чья шея всунется раньше в мельничный жернов — тех ли, кто отвечает, или тех, кто молчит? Чудо некогда к вере влекло, а теперь от нее отвращает, — по чьей вине, — тех ли, кто отвечает, или тех, кто молчит? Надо бы вспомнить и то, что Великий Инквизитор, предвидя новый ответ самого Христа, говорит Ему, снова пришедшему в мир: «Я Тебя сожгу».
Хочет или не хочет сам Христос, чтобы такие люди, как мы сейчас, верили в чудо так, как будто религиозного опыта двадцати веков христианства вовсе не было, — вот вопрос, на который надо бы тоже ответить, помня о мельничном жернове.
XXII
«Должны ли были люди верить во Христа, если бы Он не сотворил никаких чудес?» — спрашивает св. Фома Аквинский, и отвечает: «Должны бы».[600]
Трудно и Великому Инквизитору сжечь св. Фому на костре; труднее, пожалуй, чем самого Христа. А между тем вывод из того, что говорит Фома, ясен: если бы Иисус воскресил 10 000 Лазарей, это вовсе не доказывало бы, что Он — Христос, так же, как не доказывало бы противного, если бы Он не воскресил ни одного.
«Всю мою систему я разбил бы вдребезги и крестился бы, если бы поверил, что Лазарь воскрес», — скажет Спиноза.[601] Ничего и это, конечно, не доказывает, не только потому, что тут дело идет о том, что больше всех систем, но и потому, что вопрос о чуде с Лазарем, так же, как о всяком чуде, решается не в той плоскости, в которой ставит его Спиноза, — не в разуме, а в опыте. Или, другими словами: единственным для нас, историческим опытом евангельского свидетельства здесь решается все.
Первое, над чем не может не задуматься всякий, кто оценивает историческую подлинность этого свидетельства, есть, конечно, то, что у синоптиков даже места нет, куда бы можно было вставить воскресение Лазаря. Чем больше говорит нам об этом событии IV евангелист, тем немота синоптиков многозначительней.
В самый день воскресения Лазаря первосвященники и фарисеи, собрав совет, говорят:
что нам делать? Этот человек много чудес творит.
Если оставим Его так, то все уверуют в Него…
…С этого дня положили убить Его. (Ио. 11, 47–48, 53.)
Это значит: главное, чем все решается в последних судьбах Иисуса, есть воскрешение Лазаря. Как же этого не знают синоптики? И еще удивительней: Лазарь воскресший присутствует вместе с Иисусом, на Вифанийской вечере, за шесть дней до Пасхи.
Многие из иудеев узнали, что он (Лазарь) там, и пришли, — чтобы видеть его.
Первосвященники же положили убить и Лазаря, потому что, ради него, многие из Иудеев приходили и веровали в Иисуса. (Ио. 12, 1, 9-11.)
Как же и этого не знают синоптики? И еще удивительней:
бывший с Ним прежде народ свидетельствовал, что Он вызвал из гроба Лазаря и воскресил его из мертвых. Потому и встретил Его (Иисуса) народ, —
при вшествии в Иерусалим.
Фарисеи же говорили между собою: видите ли что не успеваете ни в чем? Весь мир идет за Ним. (Ио. 12, 17.)
Это значит: весь мир знает, или вот-вот узнает, о воскресении Лазаря. Как же ничего не знают синоптики, а если знают, то как же молчат об этом величайшем, кроме воскресения самого Христа, чуде-знамении, подтверждающем главное, что благовествуют они — что Иисус есть Христос?
XXIII
Знает, впрочем, кое-что о воскресении Лазаря, один из трех синоптиков, ближайший к Иоанну, Лука; но знает не в том порядке, где чудо происходит по Иоаннову свидетельству, — не в истории, а в мистерии, — в подобии, символе, притче.
Отче!.. пошли его (Лазаря) в дом отца моего, ибо у меня пять братьев: пусть же он засвидетельствует им, чтобы и они не пришли в это место мучения, —
молит Авраама богач в аду.
Тогда Авраам сказал ему: если Моисея и пророков не слушают, то если бы кто и из мертвых воскрес, не поверят. (Лк. 16, 27–31.)
То, что здесь, у Луки, в мистерии, там, у Иоанна, в истории: Лазарь воскрес, — не поверили.
В чуде с бесплодной смоковницей, у двух первых синоптиков, и в притче о ней, у третьего, происходит нечто подобное.
«Да не будет же от тебя плода вовек». И смоковница тотчас засохла. (Мт. 21, 19; Мк. 11, 14, 20.)
Здесь притча в действии. Если не принесет смоковница плода и на этот год, то «в следующий срубишь ее» (Лк. 13, 6–9): здесь действие в притче.[602]
Две притчи — два чуда: Лазарь и смоковница. Если возможно в одном случае, то почему и не в другом — движение от притчи-символа к чуду-событию — от мистерии к истории?
XXIV
Между двумя чудесами-знамениями, — Каной Галилейской, первым чудом радости человеческой, и воскрешением Лазаря, последним чудом радости божественной, — совершается, в IV Евангелии, всё служение Господне. То, что мы сказали о Кане Галилейской, надо бы повторить и о воскресении Лазаря: мастер, никем не превзойденный в «светотени» chiaroscuro, смешивает Иоанн свет ярчайший с глубочайшей тенью, в таких неуловимых для глаза переливах, — слияниях, что, чем больше мы вглядываемся в них, тем меньше знаем, действительно или призрачно то, что мы видим. Два порядка смешивает он или нарочно соединяет, — Историю и Мистерию, так что все его свидетельство — полуистория, полумистерия; смешивает, или опять-таки соединяет нарочно, явь с пророческим сном, с тем, что он называет «чудом-знамением», а мы называем «подобием», «символом».
Это надо помнить, чтобы понять, что произошло в тот первый день Господень, в Кане Галилейской, и в этот, один из последних дней, в Вифании.
XXV
Стоит лишь сравнить два воскресения, — одно Иаировой дочери, у синоптиков, и другое, Лазаря, в IV Евангелии, чтобы понять, какая между ними разница. Там все происходит в одном порядке, — в яви, в истории, а здесь в двух, — между явью и сном, Историей и Мистерией; там — однородный металл, а здесь — крепчайший сплав двух металлов; там зрительно для нас представимо все, а здесь не все: кое-что, может быть, еще нагляднее, чем у синоптиков, а кое-что призрачно, почти неуловимо для глаза, и, чем ближе к чуду, тем неуловимее, тем больше противоречит тому, что можно бы назвать «логикой зрения». Все происходит как будто в трех измерениях, но рассказано так, что непредставимо, невместимо в трех, а переходит, переплескивается в четвертое; все предполагается видимым, но изображается так, что кое-чего нельзя увидеть.
Зрительно для нас непредставимо, как Лазарь, связанный, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, закутанный в них, подобно мумии, выходит из гроба.
Развяжите его, пусть идет (11, 44), —
скажет Господь уже после того, как он выйдет. По толкованию древних отцов Церкви, Лазарь «вылетает из гроба по воздуху, реет», как видение, призрак, и только тогда, когда развязывают его, начинает ходить естественно.[603] Это, в сущности, меньшее чудо полета кажется невероятнее большего чуда — воскресения, может быть, потому, что последнее не воображается, не видится глазами вовсе, а то, первое, все-таки видится, но, чем оно видимее, тем невероятнее.
Здесь, в самом сердце чуда, все — как во сне или в видении; все переплескивается из трех измерений в четвертое; да и не там ли происходит действительно?
Было лицо его обвязано платом. (11, 44.)
Кто развязал плат? Марфа или Мария? Это еще представимо: может быть, и в такое лицо смеет заглянуть любовь. Но как представить себе, что некоторые из фарисеев, после только что виденного чуда, сохраняют достаточно присутствия духа, чтобы донести первосвященникам и, на собранном тут же совете, рассуждать о римской опасности:
что нам делать?.. Придут римляне и овладеют местом нашим и народом. (11, 48).
И еще непредставимее: Лазарь на Вифанийской вечере, хотя и воскресший, а все-таки мертвец среди живых, званый или незваный гость, прямо из гроба на пир. Прочие гости не принюхиваются ли, как бы сквозь благоухание мира, которыми сестра Лазаря умащивает ноги Господни, к ужасному запаху тления? И это, может быть, знает Лазарь. Какими же глазами смотрит он на них, и они — на него? Как делят с ним хлеб и обмакивают кусок в то же блюдо, куда и он? О чем спрашивают его, и что он им отвечает? Помнит ли еще что-нибудь о тайне гроба, или все уже забыл? Нет, не все:
пусть он засвидетельствует им, чтоб и они не пришли в это место мучений. (Лк. 16, 28.)
Как же приняли они свидетельство его? Мы знаем как «положили убить Лазаря» (Ио. 12, 10).
Я — фарисей, сын фарисея; за чаяние воскресения мертвых судят меня, —
скажет Павел в Синедрионе (Д. А. 23, 6–8). Если кое-что знают фарисеи о воскресении мертвых, — знают, конечно, и те, осудившие Лазаря, что «воскреснуть» значит вернуться из того мира в этот, но уже не в прежний, а новый, и уже не в прежнем теле, а в новом. В какой же мир, и в каком теле, Лазарь воскрес? Могут ли его фарисеи убить? Может ли воскресший снова умереть? Все эти вопросы как будто не приходят в голову рассказчику, что понятно только в пророческом сне, видении, но наяву совсем непонятно.
XXVI
И еще непонятнее: если Лазарь воскрес в мире трех измерений, в истории, то начало евангельского рассказа об этом хуже, чем непонятно, — соблазнительно. Сестры Лазаря, Марфа и Мария, когда заболевает брат их, посылают сказать о том Иисусу, находящемуся за Иорданом, кажется, в двух днях пути от Вифании.
Господи! вот, кого Ты любишь, болен. (11, 3).
Это значит: «приходи, пока еще не поздно, исцелить больного». Но Иисус не спешит на зов; зная наверное, что друг Его умрет, остается два дня на том месте, где находится; дает ему время умереть и даже быть похороненным, да «прославится через эту смерть Сын Божий» (11, 4); и радуется, что он умирает:
радуюсь, что Меня не было там. (11, 15.)
Надо иметь очень грубое от природы, или, от двухтысячелетней привычки к тому, что мы читаем в Евангелии, огрубелое сердце, чтобы не почувствовать, что это невозможно; что никакое сердце, бьющееся в мире трех измерений, ни даже Его, или даже Его тем более, — так не любит. Это напоминает худшие из апокрифов, где Отрок Иисус убивает чудесами школьных товарищей, чтобы явить миру «славу Свою», и чтобы люди в Него поверили, как в Сына Божия. Мог ли так не знать сердца Господня тот, кто возлежал у этого сердца, — Иоанн?
Очень легко, конечно, решить, что все эти вопросы, идущие, будто бы, только от «малого разума», rationalismus vulgaris, достойны лакея Смердякова. Но ведь мы здесь имеем дело вовсе не с благородством или подлостью человеческого разума, а с неодолимой для человека, потому что не им созданной, «логикой пяти чувств». Можно совсем от нее отказаться, но, раз приняв ее (а кто вводит чудо в мир трех измерений, как это делает Иоанн, тот принимает ее), нельзя не считаться с нею, требуя от человека того, чего он дать не может.
XXVII
Все это в порядке Истории; но все иначе, в порядке Мистерии, или, точнее, на рубеже двух порядков: Истории — Мистерии.
И вот что, может быть, самое удивительное в Иоанновом свидетельстве о воскресении Лазаря: сколько бы нас ни убеждали другие, сколько бы сами ни убеждали себя, что Лазарь не воскрес, что это лишь голый «вымысел», «миф», или, как выражается лакей Смердяков, здесь «про неправду все написано» — стоит только перечесть евангельский рассказ, чтобы снова убедиться, что люди так не сочиняют, не лгут, не обманывают так не только других, но и себя; чтобы снова почувствовать сквозь призрачную оболочку мистерии твердое тело истории, увидеть смешанную с облаками гряду снеговых вершин; чтобы снова почувствовать, что здесь, рядом с тем, что могло и не быть, есть то, что наверное было; что здесь, по Лотцевой формуле, к арифметической сумме слагаемых в причине, тусклому ряду а + b + с, прибавляется в следствии неизвестная величина, ослепительное x — чудо.
В письменности всех веков и народов нет такого убедительного рассказа о таком невероятном событии, такого естественного — о таком сверхъестественном, как этот. Здесь, может быть, всего убедительнее не внешние исторические черточки: «Вифания близ Иерусалима, в стадиях пятнадцати» (11, 18); «уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе» (11, 39); «Иисус еще не входил в селение, но был там, где встретила его Марфа» (11, 30). Можно бы заподозрить рассказчика в желании искусственно усилить правдоподобие событий, при помощи таких подробностей — отдельных точек ярчайшего света в глубочайшей тени, освещенных, со свойственным одному Иоанну, мастерством «светотени». Нет, самое убедительное — не эти внешние черточки, а внутренние, открывающие такую глубину сердца Господня, в какую мог заглянуть только тот, кто возлежал у этого сердца.
XXVIII
Иисус, когда увидел ее (Марию), плачущую и пришедших с нею Иудеев плачущих. Сам восскорбел духом и возмутился — разгневался,
И сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Раввуни! Пойди и посмотри.
Иисус заплакал. (Ио. 11, 33–35.)
Мог ли бы Он плакать, если бы знал, что Лазарь через минуту воскреснет? Но люди усомнятся во всем, только не в этих слезах. След неизгладимый выжжен ими в сердце человечества: им поверило оно и будет верить до конца времен. Смертным смертную тьму осветили слезы эти, как незакатные звезды.
Часто, бывало, идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил, и мне казалось, что Он идет, не касаясь земли.[604]
Призрачно-легким шагом идет по земле, как бесплотная тень. Ищут люди следов Его — не находят. Но вот нашли: призрачно-легкое облако плоти Его вдруг сгустилось, отяжелело, сделалось таким же, как наша плоть, — уже не «подобием» ее, homoiôma, по слову Павла, а ею самой. Вот когда всей нашей смертной тяжестью, смертным страхом, мукой смертной, мы осязаем плоть Его как свою. Плачет о братьях Своих Брат человеческий, Смертный — о смертных; плачет, как мы; страдает, как мы; любит, как мы. Вот когда дострадал, долюбил до конца, — спас мир.
Зная, что пришел час Его перейти от мира сего к Отцу, — возлюбив Своих, сущих в мире, возлюбил их до конца. (Ио. 13, 1.)
Кажется, если бы не было этих слез Господних, то не было бы христианства, не было бы Христа.
XXIX
Иисус же, опять возмутившись-разгневавшись,
входит в гробницу. То была пещера, и камень лежал на гробе. (11, 38.)
Это «возмущение», «гнев», вовсе, конечно, не на маловерных иудеев, как объясняют истолкователи, — не на людей вообще, а на последнего врага их, «человекоубийцу исконного», дьявола — Смерть, за то что он так долго держит их в рабстве, бесчестит и мучает; это гнев бойца, идущего на бой за освобождение человечества.
Дух Господень на Мне… ибо Он… послал Меня… проповедовать пленным освобождение… отпустить измученных на свободу.
Это возмущение в мире небывалое: никогда никто из людей не возмущался так против смерти, не кидал ей такого вызова в лицо; только один человек, Иисус, во всем, человечестве, восстал на смерть, как Сильнейший на сильного, Свободный на поработителя.
Внутренний смысл всего чуда-знамения здесь: победа над смертью, законом естества — законом «логического тождества», механической причинности (а + b + с=а + b + с + x); преодоление закона свободою — чудом Воскресения. Здесь Иисус — Чудотворец — Освободитель.
XXX
Что же значит эта, как будто неразрешимая для нас в Иоанновом свидетельстве и, по мере того, как мы углубляемся в него, всевозрастающая двойственность: История — Мистерия; было — не было; воскрес — не воскрес? Чтобы это понять, вспомним слово бл. Августина:
тайно пил Иоанн из сердца Господня,
ex ilio pectore in secreto biberat.[605]
Что это действительно так, мы увидим по Тайной Вечере, где, «припадши к сердцу Иисуса», выпил Иоанн из него горчайшую тайну предательства (Ио. 13, 23–26). А если так, то многое мог знать Иоанн, чего не знали другие ученики. Судя по некоторым признакам или хотя бы намекам у самих синоптиков (Иосиф Аримафейский, член Синедриона, давний тайный друг Иисуса; тайное ночное убежище Господа в Вифании, кажется, в доме Лазаря; неизвестный хозяин дома в Иерусалиме, должно быть, тоже давний друг Иисуса, приготовивший горницу для Тайной Вечери), судя по таким намекам, связь более глубокая и давняя, чем знают или считают нужным говорить о том синоптики, соединяет Иисуса с Иерусалимом. Следовательно, между двумя точками зрения — галилейской, у синоптиков, и иерусалимской, в IV Евангелии, нет вовсе такого противоречия, как это прежде казалось, а теперь все меньше кажется даже кое-кому из левых критиков.[606] Очень вероятно, что Иисус провел в Иерусалиме, кроме последней Пасхи, много дней, может быть, даже недель, если не месяцев. Кажется, из этих-то Иерусалимских дней и течет у Иоанна, недоступный синоптикам, источник исторически-подлинных преданий — воспоминаний.[607] К ним, может быть, принадлежит и событие, малое во внешней, огромное во внутренней жизни Господа — в тайной жизни сердца Его, — смерть Лазаря, «друга» Его, как Он Сам его называет:
Лазарь, друг наш, уснул (Ио. 11, 11), —
одного из тех трех единственных, кроме Иоанна, людей, о которых сказано, что Иисус их «любил» (Ио, 11, 3, 5, 36). Историческая подлинность Иоаннова свидетельства о любви Иисуса к сестрам Лазаря, Марфе и Марии, подтверждается и III Евангелием, ближайшим к IV-му.
XXXI
В сумерках Воскресного утра, так же как в сумерках церковного предания, таинственно сливаются для нас три женских образа: Марии Вифанийской, сестры Лазаря, Марии Магдалины, из которой Господь изгнал семь бесов и которая, сделавшись Его ученицей, «служила Ему именем своим» (Лк. 8, 2–3), и той неизвестной, которая возливала миро на Тело Господа, «приготовила Его к погребению» (Мк. 14, 3–9), — может быть, той самой грешницы, о которой сказано:
прощаются ей грехи ее многие, за то что возлюбила много. (Лк. 7, 36–50.)
Чудно, страшно и свято сливаются для нас эти три лица, не только над гробом Лазаря, но и над гробом самого Господа. Первое человеческое существо, увидевшее Христа воскресшего, — не он, а она; не Петр, не Иоанн, а Мария. Рядом с Иисусом — Мария, рядом с Неизвестным — Неизвестная.
В древних таинствах воскрешает Озириса Изида, Диониса — Деметра-Персефона: Сына — Брата — Жениха воскрешает Мать — Сестра — Невеста.
Это есть тень будущего, а тело во Христе. (Кол. 2, 17.)
Две Марии — одна в начале жизни, другая — в конце; та родила — эта воскресит.
Тайну Вечно-Женственного в Вечно-Мужественном мог подслушать в сердце Господнем только тот, кто возлежал у этого сердца, — шестнадцатилетний, по древнему преданию Церкви, отрок Иоанн, с лицом, по чудной Винчьевской догадке, женственной, или точнее, страшнее, святее, — мужеженственной прелести; только он мог выпить из сердца Господня, как райская пчела из райского цветка, этот чистейший мед любви чистейшей, для которой нет имени на языке человеческом.
XXXII
Тщетны все попытки отделить в Иоанновом свидетельстве, сплаве двух металлов, один из них от другого — Историю от Мистерии.
Лазарь умер; Иисус тайно беседует о смерти его и воскресении с Марией, сестрой его, — вот история — то, что было однажды во времени. Лазарь воскрес; Мария видит выходящего из гроба Лазаря: вот мистерия — то, что есть, было и будет в вечности. Где порог двери из одного порядка в другой, пограничная между ними черта, — этого мы никогда не узнаем с точностью; но кажется, где-то около слез Господних. Мир для того, кто смотрит на него сквозь такие слезы, как эти, зыблется, тает, течет, как расплавленный металл; в призме слез преломленный, образ мира как будто искажен, а на самом деле восстановлен, выправлен; только сквозь такие слезы можно увидеть мир как следует: «преходит образ мира сего», и сквозь этот мир сквозит иной; в том, что мы называем «видением» или «подобием», «символом», а Иоанн называет «чудом-знаменьем», открывается иная действительность, большая, чем та, в которой мы живем.
XXXIII
«Марфа, услышав, что идет Иисус, вышла к Нему навстречу» и сказала:
Раввуни! если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой. (11, 20–21.)
То же, теми же словами, скажет и Мария (11, 32), потому что здесь Марфа — Любовь Деятельная, и Мария — Любовь Созерцательная, две сестры, — одно существо. «Брат мой не умер бы», — тихая жалоба всей твари, от начала мира об избавлении стенающей и все еще не избавленной. «Если бы Ты был здесь», — тихий укор любви, как бы ответ на то непостижимое, нечеловеческое слово:
радуюсь, что Меня не было там, дабы вы уверовали.
Марфа-Мария вся еще в мире здешнем, на пороге, отделяющем тот мир от этого.
Но и теперь знаю, что чего Ты попросишь у Бога, даст Тебе Бог.
Знает только умом, — еще не сердцем.
Иисус говорит ей: воскреснет брат твой.
…Знаю, что воскреснет в воскресение (мертвых), в последний день.
Вот не переступленный ею, непереступаемый для нас, порог между временем и вечностью. Остановилась на нем и не может сдвинуться. Но с чудною силой сдвигает ее Господь.
Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет.
И всякий живущий и верующий в Меня, не умрет вовек. Веришь ли сему?
Она говорит Ему: так. Господи, я верую, что Ты Христос, Сын Божий, грядущий в мир. (11, 21–27.)
Вот сила, которая еще не перенесла, но сейчас перенесет ее за порог, — вера в Него Самого, как чудо из чудес. Верит, а все-таки плачет.
Иисус, когда увидел ее плачущую, —
Марфу-Марию — всю обреченную смерти тварь — плачущую, —
сам восскорбел духом и возмутился (разгневался),
И сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Раввуни! пойди и посмотри.
Иисус заплакал.
Вот рубеж двух миров: вечно-женственные слезы — вечно-мужественный гнев. Плачет, как все; как никто, возмущается. Слезы человеческие — до рубежа, а за ним — «возмущение», «гнев» божественный. В этом чувстве все люди с Ним — «сыны Божий», потому что смерть для них всех противоестественна, возмутительна.
…И опять возмутившись, входит в гробницу, —
и говорит:
отвалите камень.
Это сказано уже там, за порогом, в вечности. Но все еще здесь — Марфы-Марии, всей смертной твари ужас смертный:
Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он в гробе.
Не было и не будет более страшного слова о смерти, чем это, сказанное пред лицом самой Жизни. Вот, во всей своей неодолимой, наглой силе, закон механической причинности, логического тождества: а+b+с=а+b+с; «вышел из праха — в прах отойдешь». Кажется, видишь, как Сила на Силу идет, Враг на Врага, Жизнь на Смерть; кажется, слышишь, как устами всей твари Смерть говорит самой Жизни: «его три дня прошло, и вот что с ним; пройдут Твои три дня, и что будет с Тобой?»
Иисус говорит ей, —
Марфе-Марии — всей твари:
если будешь веровать, увидишь славу Божию (38–40).
Все, что затем, и есть это «видение славы». Но только ли «видение», «обман чувств», «галлюцинация» — то, чего нет? Надо быть во сто крат большим лакеем, чем лакей Смердяков, чтобы так решить и на этом успокоиться; не почувствовать, что это видение есть прозрение, прорыв в иную действительность, большую, чем та, в которой мы живем, так что по сравнению с нею все, что мы считаем «действительным», может быть, только «обман чувств», «галлюцинация» — то, чего нет.
XXXIV
Что увидела Мария, мы никогда не узнаем; мы можем только смутно догадываться об этом по слову Господню, сказанному в ту Субботу, когда исцелением Вифездского расслабленного как будто нарушил Иисус, а на самом деле, исполнил — «восполнил» — закон Отца в свободе Сына:
Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете. — Кто соблюдет слово Мое, тот не увидит смерти вовек. (Ио. 8, 36, 51.)
Мы можем судить об этом и по другому слову, сказанному в тот день, когда сами фарисеи-законники, не смея казнить прелюбодейную жену, как будто нарушают, а на самом деле исполняют Отчий закон:
Делает (творит) Отец Мой доныне, и Я делаю (творю). Ибо, как Отец воскрешает мертвых и оживляет, так и Сын оживляет, кого хочет…
Истинно, истинно говорю вам: наступает время и настало уже, когда мертвые услышат глас Сына Божия и, услышав, оживут…
Ибо, как Отец имеет жизнь в самом Себе, так и Сыну дал иметь жизнь в самом Себе…
Не дивитесь сему, ибо наступает время, когда все, находящиеся в гробах, услышат глас Сына Божия. И изыдут… (Ио. 5, 7, 21, 25–28.)
После этого тихого слова во времени, громовое — в вечности:
Лазарь, изыди!
И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лицо его было обвязано платом. (Ио. 11, 43–44.)
Если бы не пала к ногам Господним Мария, испепеленная этим неимоверным видением-прозрением, то не увидела бы и воскресшего Господа, и с нею — вся тварь.
Здесь уже История соприкасается с Мистерией, время — с вечностью. В этом смысле, Лазарь воскрес воистину, и можно бы сказать: не будь воскресения Лазаря, не было бы христианства, не было бы Христа.
XXXV
Ты открыл нам многие тайны, а меня избрал из всех учеников Своих и сказал мне три слова, ими же я пламенею, но другим сказать не могу, —
вспоминает Фома Неверный.[608] Очень вероятно, что эти три слова, открытые тому, кто сказал:
если не увижу… не поверю (Ио. 20, 25.), —
относятся и к чуду Воскресения. Если для каждого времени они — свои, то для нашего, пред лицом грозящего людям нашествия «человекообразных», «не-людей», рабов-поработителей, — вспыхнули бы на небе крестным знамением Лабарума: Сим победиши, — знамением Сына человеческого, эти три слова:
Чудо — Любовь — Свобода.
Может быть, сейчас, как никогда, могли бы люди услышать, —
что Дух говорит церквам: побеждающему дам… белый камень и на камне написанное, новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает. (Откр. 2, 17.)
Новое имя возвещено будет миру в Судный День, трубой Архангела. Но, может быть, слышится оно уже и сейчас в шепоте узников, помнящих Блаженную Весть:
Дух послал Меня… проповедовать пленным освобождение. Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете.
Нового имени Его еще никто не знает; но, может быть, скоро узнают — вспомнят рабы вечное имя Христа:
Освободитель.
XXXVI
Кажется, не случайно, говоря о начале служения Господня, мы заговорили о конце его, потому что начало связано с концом, первое чудо-знамение — с последним, Кана. Галилейская — с воскрешением Лазаря. Эта связь — лучшее доказательство того, что в Евангельских свидетельствах уцелел исторически подлинный порядок событий в жизни Христа; если же мы этого порядка не видим, то, может быть, только потому, что еще не умеем читать Евангелия как следует.
Сколько лет или месяцев длилось служение Господне? Около года, по синоптикам; около двух лет, по IV Евангелию. Если и это для нас неопределимо с точностью, по евангельским свидетельствам, то, может быть, уже не только потому, что мы не умеем читать их, как следует, но и потому, что у самих свидетелей естественное для нас восприятие времени нарушается слишком острым чувством Конца — наступающей вечности: их время — не наше.[609]
Есть в Евангелии «предварение событий» и «возвращение» к ним, anticipatio et recapitulatio, — учит бл. Августин: истина Евангелия («историческая подлинность», по-нашему) не зависит от того или иного «порядка в рассказе о событиях», — ordo rerum gestarum; этот порядок может и не соответствовать «порядку воспоминаний», ordini recordationis.[610] Это и значит: надо уметь читать Евангелие, как следует, чтобы увидеть в нем исторически подлинный порядок событий; или, другими словами: вопреки левым критикам, утверждающим, будто бы «жизнь Иисуса Христа не может быть написана, scribi nequit (A. Harnack), это, хотя и труднее, чем даже им кажется, но все-таки возможно: жизнь Христа в Евангелии уже написана.
Чтобы в этом убедиться, вспомним найденный нами порядок событий: первый день в Капернауме; Нагорная проповедь; спор о субботе с фарисеями; первое совещание фарисеев с иродианами, как бы погубить Иисуса; послание Двенадцати на проповедь; открытие царства Божия.
Царство, Блаженство, Чудо: в этих трех словах-делах — все служение Господне. Просто, тихо, однообразно, почти без всяких внешних, видимых событий и с громадою невидимых, внутренних, — большею, чем во всей остальной всемирной истории (жизнь Христа — как ночное небо: чем больше смотришь на него, тем больше видишь звезд), протекает жизнь Иисуса. Странствуя, благовествуя, исцеляя больных, утешая скорбных, собирая учеников, ходит Он по городам и селам Галилеи. Год от Пасхи Блаженств до Пасхи Умножения хлебов — „лето Господне, блаженное“ — блаженнейший год человечества.
XXXVII
Медленно торжественно восходит над миром невидимое солнце — великое светило Конца. Смутно чувствует его все человечество, как слепой — теплоту восходящего солнца. Видит его только один из народов — Израиль; яснее всего Израиля видят идущие за Иисусом, галилейские толпы; еще яснее — те сотни людей, что слышали Иисуса на горе Блаженств; еще яснее — ученики Его. Полным же светом Конца озарен только один человек на земле — сам Иисус.
Если не оледенеет земля раньше, чем наступит на ней царство Божие, то, может быть, потому только, что солнце лета Господня прогрело ее до самого сердца.
День умножения хлебов, полдень Иисусовой жизни — точка наибольшего приближения великого светила Конца к земле, царства Божия — к человечеству. Кажется, в этот самый день посланные Иисусом на проповедь, ученики
вернулись к Нему с радостью (Лк. 10, 17),
…и рассказали Ему все, что сделали и чему научили. (Мк. 6, 30.)
В тот час возрадовался духом Иисус и сказал: славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных, и открыл младенцам. Ей, Отче! ибо таково было Твое благоволение. (Лк. 10, 21.)
Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас. Возьмите иго Мое на себя, ибо Я кроток и смирен сердцем; и найдете покой душам вашим.
Ибо иго Мое благо, и бремя Мое легко. (Мт. 11, 28–30.)
Сколько бы ни забывало человечество Того, Кто это сказал, — вспомнит когда-нибудь; сколько бы ни сомневалось, — поверит когда-нибудь, что Им спасется мир.