I

В мире был, и мир через Него начал быть, и мир Его не узнал. Пришел к своим, и свои Его не приняли. (Ио. 1, 10–11.)

Тайну эту — тайну всей жизни человека Иисуса — подслушал у сердца Его один из всех учеников, Иоанн.

II

Как это ни странно сказать, догмат об Искуплении, каков он сейчас для большинства христиан, — не совсем неподвижный, но еле движущийся, не мертвый, но и не живой, — отделяет их от жизни Христа Искупителя; с ней соединял их некогда и, может быть, когда-нибудь вновь соединит лишь догмат живой, движущийся и раскрывающийся в религиозном опыте. Опыт первичнее догмата, — только поняв это, можно понять жизнь человека Иисуса.

III

Петр, Верховный Апостол, „соблазняет“ Христа. Кто это говорит, сумасшедший? Нет, сам Господь:

Отойди от Меня, сатана! ты Мне соблазн. (Мт. 16, 23.)

Мертвому догмату с этим делать нечего, а догмат живой только с таких „соблазнов“ и начинается.

Нет той человеческой немощи — сомнения, искушения, отвержения, проклятья, нет того соблазна человеческого, где бы рядом с нами не был человек Иисус; где бы мы не узнавали в Нем себя. Слишком человеческого нельзя сказать о Нем ничего, ибо Он, —

подобно нам искушен во всем, кроме греха. (Евр. 4, 15.)

В каждой капле воды — та же вода, что в океане; в каждой искре огня — тот же огонь, что в солнце; в каждом человеке — тот же Сын человеческий, что во Христе.

Я есмь Ты, —

сказано с чудным опытным знанием в одной гностической молитве-заклятии для благополучного прохождения души по мытарствам ада.[611]

Только через наше человеческое сердце можем мы заглянуть в сердце человека Иисуса; только через наше смертное борение можем мы заглянуть в Гефсиманию; тяжесть креста Его можем измерить, только взяв крест на себя. Кто же никогда ничего подобного не испытывал, тому нечего делать с Евангелием, и лучше всего согласиться с Цельзом, что „жалкою смертью кончил Иисус презренную жизнь“, или, что едва ли не хуже, — с Ренаном, что „жалкою смертью кончил Иисус великую жизнь“. И не спасет нас от этого согласия никакой догмат. ·

IV

Чем больше мы вдумываемся, вживаемся в жизнь человека Иисуса, тем больше узнаем, что в ней должна была наступить такая минута, когда Он вдруг понял, — медленно, должно быть, понимал, но понял вдруг, что „в мире Он был и мир через Него начал быть, и мир Его не узнал“; „пришел к своим, и свои Его не приняли“; и что эта минута пронзила душу Его, как некогда пронзит тело Его острие крестных гвоздей.

Знал от начала Сын Божий, что „пришел в мир для того, чтобы отдать душу Свою в выкуп за многих“ (Мт. 20, 28), — это очень легко сказать в догмате, но очень трудно понять в опыте.

Видел Иисус, как никто, восходящее светило Конца, — наступающее царство Божие. Но до какой точки светило взойдет; какой из двух возможных Концов наступит, близкий или далекий; царство ли Божие пройдет мимо человечества, или чаша страданий мимо Сына человеческого, — этого не знал Он, — не хотел, не мог, не должен был знать, потому что ни Ангелы, ни Сын о дне и часе Конца не знают, знает только Отец. А не зная этого, должен был говорить, делать, жить, умирать, — все решая надвое. В этом-то раздвоении — вся терзающая мука Его, смертное борение до Гефсиманского кровавого пота и до последнего крестного вопля: „для чего Ты Меня оставил?“ — непостижимая для нас пытка надеждой и тем, для чего у нас нет слова, потому что наше слово „отчаяние“ не для такого, как Он.

Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8.)

Если это значит: „Все, что Я сделал, для чего жил и умер, — не даром ли?“, то, может быть, тихое слово это не менее страшно, чем тот последний вопль на кресте.

V

С каждым днем служения Своего все меньше мог Он надеяться, что мир узнает Его; но должен был сохранять искру надежды, до конца, до креста. Этой нечеловеческой муки Его мы никогда не узнаем.

Если бы могли мы увидеть ту первую точку служения Господня, когда величайшее из всех искушений: „мир не узнает Меня“, пронзило сердце Его, как острие гвоздное, то каким новым светом озарилась бы для нас вся Его жизнь, как приблизилась бы к нашему человеческому опыту!

Очень глухие, но согласные намеки всех четырех Евангелий указывают на день Умножения хлебов, как на эту первую точку. Может быть, так глухи намеки потому, что уже и здесь, в самом Евангелии, религиозный опыт Сына человеческого начинает заглушаться догматом о Сыне Божием. Но, кажется, тайный смысл намеков, если бы раскрыть его до конца, привел бы нас к выводу: именно в этот день — Умножения хлебов, понял Иисус так ясно, как еще никогда (ясности совершенной быть не могло, и в этом вся мука Его), понял вдруг, что вчера еще близкий Конец, сегодня отсрочен; что восходящее солнце царства Божия, достигнув высшей точки своей, начало опускаться; и, поняв это, увидел тоже так ясно, так близко, как еще никогда, — Крест.

Это значит: жизнь Иисуса Христа, Сына человеческого — Сына Божия, мы перенесем из неподвижного, мертвого догмата в живой, движущийся религиозный опыт только в том случае, если поймем до конца, что произошло в этот великий, но, может быть, самый забытый, непонятный, неузнанный — неизвестный день Господень.

VI

Где и когда произошло, мы знаем с почти несомненной исторической точностью.

Взяв учеников с Собою, удалился один, в пустынное место близ города, называемого Вифсаидою. (Лк. 9, 10.)

В северо-восточном конце Геннисаретского озера, на левом берегу Иордана, при его впадении в озеро, в области Ирода Филиппа Четверовластника, находился старый Иудейский городок Beth-Saïda, что значит „Рыбачий Поселок“, родина трех учеников Господних, Петра, Андрея и Филиппа (Ио. 1, 44), а рядом со старым городком — новый, только что отстроенный во вкусе римского зодчества, Вифсаида Юлия, названный так в честь Августовой дочери, Юлии.[612] Горные, над Вифсаидой, луга, — вот, вероятно, то „пустынное место“, куда удалился Иисус.

Знаем мы и время с такою же историческою точностью.

„Приближалась Пасха Иудейская“, по свидетельству Иоанна (6, 4), совпадающая с Марковым-Петровым воспоминанием о весенней „зеленой траве“ тех Вифсаидских лугов (Мк. 6, 39). „Было же на месте том много травы“, — вспоминает и IV Евангелие (6, 10).

Пасха Иудейская — в начале апреля, а в конце его, с первым иссушающим полуденным ветром, свежая зелень трав на Геннисаретских лугах вянет, желтеет.[613]

Распят Иисус тоже в Пасху Иудейскую; по очень, кажется, древнему, у Климента Александрийского (200 г.), уцелевшему преданию — воспоминанию Церкви, 7 апреля 30 года нашей эры, 17 — 18-го — кесаря Тиберия.[614] Если так, то Пасха Хлебов относится к 29 году по Р. X., 16 — 17-му — Тиберия. Та Пасха, Иерусалимская, — годовщина этой, Вифсаидской. Тайна Пасхи той, предпоследней, — Хлеб, а этой, последней, — Плоть.

Я — хлеб живой, сшедший с небес… Хлеб же, который я дам, есть плоть Моя, —

тайну эту подслушал у сердца Господня Иоанн (6, 51).

VII

В этот день, как часто бывает в такие решающие дни, все, от начала жизни к ее концу идущие нити сплелись в один, неразрешимый для жизни, лишь смертью разрешимый узел.

Только что похоронив Иоанна Крестителя, ученики его возвещают о том Иисусу (Мт. 14, 13); возвещают, может быть, и о том, что сказал о Нем Ирод:

это Иоанн, которого я обезглавил, воскрес из мертвых. (Мк. 6, 16.)

И искал увидеть Его. (Лк. 9, 9.)

А может быть, и остерегают Его, как потом — фарисеи:

выйди и удались отсюда, ибо Ирод хочет убить Тебя. (Лк. 13· 31.)·

В судьбе Иоанна свою мог узнать Иисус:

Илия — (Иоанн, предтеча Мессии) — уже пришел, и не узнали ли его, и поступили с ним, как хотели; так и Сын человеческий пострадает от них. (Мт. 17, 12.)

И так же не будет узнан.

В тот же день Умножения хлебов собрались к Иисусу ученики, посланные на проповедь о царстве Божием, —

и рассказали Ему все, что сделали и чему научили. (Мк. 6, 30.)

С радостью, должно быть, такой же вернулись к Нему Двенадцать тогда, как потом — Семьдесят:

Господи! и бесы повинуются нам о имени Твоем. (Лк. 10, 17.)

Радовались так потому, что царство бесов, отходящее, — признак наступающего царства Божия:

Может ли кто войти в дом сильного и расхитить его, если прежде не свяжет сильного? (Мт. 12, 29.)

В тот час возрадовался духом Иисус и сказал, славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных, и открыл младенцам. Ей, Отче! Ибо таково было Твое благоволение. (Лк. 10, 21.)

И обратившись к ученикам, скачал им особо: ваши же блаженны очи, что видят, и уши ваши, что слышат. Ибо истинно говорю вам, что многие пророки и праведники желали видеть, что вы видите, и не видели; и слышать, что вы слышите, и не слышали. (Лк. 10, 23 — Мт. 13, 16–17.)

В жизни всего человечества, а может быть, и в жизни человека Иисуса не было радости большей, чем эта.

Друг жениха, стоящий и внимающий ему, радостью радуется, слыша голос жениха. Сия-то радость Моя исполнилась. Ему должно расти, а мне умаляться (Ио. 3, 29–30.), —

вспомнил, может быть, Иисус это слово Предтечи.

Друг жениха умер, умалился перед Ним, как утренняя звезда — перед солнцем.

VIII

Радовались и толпы галилейских паломников, шедших на праздник Пасхи в Иерусалим, по большой Морской дороге, via Maris, через Капернаум, где находился тогда Иисус, — вероятно, в доме Симона Петра, — и куда собрались к Нему ученики в заранее назначенный день; радовались потому, что надеялись, что

царство Божие откроется сейчас, (Лк. 19, 11.)

„Не Он ли Христос (Мессия), сын Давидов?“ — спрашивал народ об Иисусе (Мт. 12, 23). Громко говорить еще не смел, но, может быть, шепот уже носился в толпе: „Malka Meschiah, malka Meschiah! Царь Мессия, Царь Мессия!“ Как же Царству не быть, если Царь уже есть? Ждали, что не сегодня завтра солнце, восходящее над Галилейским озером, будет солнцем незакатным царства Божия.

Вот почему запружены были несметной толпой тесные улочки Капернаума городка и осажден ею маленький рыбачий домик Симона.

И сказал ученикам Иисус:

Пойдите вы одни в пустынное место и отдохните немного. Ибо много было приходящих и отходящих, так что и есть им было некогда. (Мк. 6, 31.)

Может быть, и Сам Иисус, в скорби Своей об Иоанне Крестителе и в радости о царстве Божием, хотел уйти от людей к Отцу.

IX

И отплыли в пустынное место в лодке одни.

Народ же увидел, как они отплывали, и многие узнали их. И бежали туда пешие из всех городов. (Мк. 6, 32–33.)

Десять километров, включая обход через мост на Иордане, часа два пешего пути, отделяют Капернаум от Вифсаиды Юлии.[615] К вышедшей из Капернаума толпе присоединялись, должно быть, по дороге все новые толпы, возрастая, как снежный катящийся ком.

…И предупредили их, и собрались к Нему. (Мк. 6, 33).

На гору взошел Иисус, и там сидел с учениками Своими.

…И увидел множество народа, и сжалился над ними, потому что они были как овцы, не имеющие пастыря; и начал учить их много.

…И беседовал с ними о царстве Божием, и требовавших исцеления исцелял.

День же склонялся к вечеру. И, приступив к Нему, Двенадцать говорили Ему:

Отпусти их, чтоб они пошли в окрестные хутора и селения купить себе хлеба, ибо им нечего есть… потому что мы в месте пустынном.

Но Иисус сказал им: не нужно им ходить; вы дайте им есть. Они же говорят Ему:… им и на двести динариев хлеба не хватит, чтобы каждому досталось хотя понемногу. (Мт. 14; Мк. 6; Лк. 9; Ио. 6.)

Тайная досада, может быть, слышится в этом ответе учеников: „Где же взять хлеба для такого множества?“ Иуда, имевший при себе денежный ящик и носивший, что туда опускали (Ио. 12, 6), знал, конечно, лучше всех, что в скудной казне их не могло быть двухсот динариев. В этот миг, с Иудой, „другом“ Своим, как называет его Сам Иисус (Мт. 26, 50) не обменялся ли Он глубоким взглядом?

Если одну из двух тайн подслушал у сердца Господня Иоанн, то, может быть, другую подслушал Иуда. В этом глубоком взгляде Его, может быть, прочел Иисус: „Не Ты ли Сам сказал:

не заботьтесь что вам есть и что пить… взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, а Отец ваш небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше птиц?“ (Мт. 6, 25–26.)

„Что сказал, то и сделай!“

Он же спросил их: сколько у вас хлебов? Они, узнав, сказали: пять хлебов и две рыбы.

Тогда велел им рассадить всех застольными, ложами-ложами, συμπόσαι σνμπόσαι, на зеленой траве.

И возлегли грядками-грядками, по сту человек и по пятидесяти.

И взяв пять хлебов и две рыбы, и воззрев на небо, благословил и преломил хлебы, и дал ученикам, чтобы роздали им; и две рыбы разделил на всех.

И ели все, и насытились.

И собрали кусков хлеба и рыбы двенадцать полных корзин.

Было же евших около пяти тысяч человек, кроме жен и детей. (Мк. 6, 38–48; Мт. 14, 21).

Χ

Чудо с хлебами совершается у первых двух синоптиков дважды, хотя и в разные времена, в разных местах, но совершенно одинаково, так что мы имеем о нем шесть евангельских свидетельств, — столько, как ни о каком другом событии в земной жизни Господа, кроме распятия и Воскресения. Но вот что удивительно: все, что предшествует чуду, и все, что следует за ним, мы видим, но само оно остается невидимым; только что дело доходит до него, как непроницаемая завеса падает. Все слова относятся к тому, что было до чуда и будет после него, а о нем самом — ни слова.[616] Между двумя мигами — тем, когда Иисус раздает ученикам пять хлебов и две рыбы, и тем, когда пять тысяч человек насытились, — как бы зияющий провал, пустота. Сколько бы мы ни хотели верить в чудо, надо видеть его, чтобы верить, а здесь мы ничего не видим. „Чудо с хлебами непредставимо для нас“, — вынуждены сознаться и апологеты церковные.[617]

Чтобы насытить пять тысяч человек, нужно было двадцать, тридцать тысяч тех маленьких „ячменных хлебцев“, какие пеклись тогда в сельских пекарнях или на бедных домашних очагах, считая по три, по четыре хлебца на человека; а маленьких копченых или соленых рыбок, (Ио. 6, 9), вдвое, втрое больше. Если так, то каждый из пяти хлебов должен был раздробиться, размножиться, с неимоверной быстротой, или, увеличиваясь в размере, удлиниться или утолщиться в пять-шесть тысяч раз. Где же это происходит — в руках Самого Господа, когда Он преломляет хлебы, или в руках учеников, когда они раздают их народу? Чудо не могло не быть видимо, но всякая попытка увидеть его приводит нас к нелепости. И вовсе не надо страдать болезнью двух прошлых веков, rationalismus vulgaris, чтобы в таком чуде усомниться.

Отрок Иисус, в апокрифическом „Евангелии Детства“, чудом удлиняет, растягивает слишком короткую доску в мастерской плотника Иосифа.[618] Нечто подобное происходит и в чуде с хлебами, по толкованию Фомы Аквинского: „Хлебы умножил Господь не сотворением нового вещества, а прибавлением внешнего, не хлебного, к внутреннему, хлебному“.[619]

Если так, то чудо дьявола, отвергнутое Господом на горе Искушения:

вели камню сему сделаться хлебом (Лк. 4, 3.), —

принято здесь, на горе Хлебов.

XI

Неудивление народа и учеников перед чудом также удивительно. Как удивлены, поражены бывают свидетели всех чудес Господних, Марк-Петр никогда не забывает об этом сказать; только здесь почему-то забыл.[620] Что это значит? Судя по тому, как неизгладимо запечатлелась память об этом событии в евангельских свидетельствах, чувство, испытанное от него учениками, было очень глубоко, но это не удивление, а что-то иное, может быть большее, для чего у них нет еще слов, и у нас все еще нет.

Кажется, не случайно первый из наших свидетелей, едва ли не очевидец события, Петр, говоря о нем устами Марка, слово „Чудо“ не употребляет вовсе, а говорит просто: „не поняли того, что было с хлебами“, (6, 52).

Удивительно и то, что фарисеи требуют чуда-знамения, только что увидев его на горе Хлебов.

Начали с Ним спорить и требовали от Него знамений, искушая Его. (Мк. 6, 11.)

Какое же Ты дашь знамение, чтобы мы увидели и поверили Тебе?

Манну в пустыне ели наши отцы, как написано: „Хлеб с неба дал им есть“. (Ио. 6, 30–31.)

Сами же ели вчера, а сегодня об этом забыли.[621]

XII

Так же забывают ученики в Десятиградии о том, что было в Вифсаиде, повторяя, как бы в беспамятстве, перед этим вторым чудом, слова, сказанные перед первым:

откуда нам взять в пустыне столько хлебов, чтобы накормить такое множество? (Мт. 15, 33; Мк. 8, 4.)

И еще удивительнее: после другого чуда, или видения — прозрения в иную действительность, — Иисуса, идущего по водам, — ученики

чрезвычайно изумились, так что были вне себя.

Ибо того, что было с хлебами, не поняли, потому что сердце их было окаменено. (Мк. 6, 51–52.)

Если бы чудо с хлебами было „прибавлением внешнего вещества, не хлебного, к внутреннему, хлебному“, как учит Фома Аквинский, то как могли бы не понять; как могло бы сердце их „окаменеть“? Сердца не нужно, нужны только глаза, чтобы такое чудо увидеть.

Слово же Господне к ученикам, после второго умножения хлебов, всего непонятней:

Еще ли не понимаете и не разумеете? еще ли окаменено у вас сердце?

Имея очи, не видите? имея уши, не слышите? Когда Я пять хлебов преломил для пяти тысяч, сколько полных коробов набрали вы остатков? Говорят Ему: двенадцать. А когда семь — для четырех тысяч, сколько корзин набрали вы кусков? Говорят: семь. И сказал им: как же не понимаете? (Мк. 8, 17–21.)

Так же не понимаем, не помним и мы; имея очи, не видим; имея уши, не слышим; так же окаменено и наше сердце, вот уже двадцать веков.[622]

Тотчас после второго чуда с хлебами приходит Иисус туда, где совершилось первое чудо, — в Вифсаиду.

И приводят к Нему слепого, и просят, чтобы прикоснулся к нему.

Он… возложил на него руки и спросил, видит ли что. Тот, взглянув, сказал: вижу проходящих людей, как деревья. И снова возложил (Иисус) руки на глаза его и велел ему взглянуть. И он исцелел и стал видеть все ясно (Мк. 8, 22–25).

Кто этот слепой? Не все ли христианское человечество? Раз уже возложил руки Господь на глаза его, но оно увидело лишь смутно. О, если б возложил опять!

XIII

Что же было с хлебами?

Есть, кажется, два ключа ко всему. Один — мнимое противоречие, действительное согласие и в этом случае, как в стольких других, первого свидетеля, Марка-Петра, с последним — Иоанном.

Пять хлебов и две рыбы у Двенадцати, по Маркову свидетельству (6, 38), а по Иоаннову:

Один из учеников Его, Андрей, брат Симона Петра, говорит Ему (Иисусу): Здесь есть у одного мальчика, παιδάριον, —

(продавца съестных припасов, „маркитанта“, по-нашему),[623]

пять ячменных хлебов и две рыбки. (Ио. 6, 8–9.)

Те же, очевидно, пять хлебов и две рыбы — то у народа, то у Двенадцати. Что это значит? Надо ли принять одно из двух свидетельств и отвергнуть другое? Нет, надо соединить оба. Два предания-воспоминания: по одному — хлебы у Двенадцати, по другому — у народа; оба могут быть исторически подлинны.

Бедные люди запасливы, земледельцы же особенно: не выходят в дорогу без хлеба, как мы — без денег.[624] Два огромных табора: один, пятитысячный. Израильский, близ Вифсаиды, — должно быть, большею частью, толпы идущих издалека в Иерусалим на праздник Пасхи, галилейских паломников; другой — четырехтысячный, языческий, в Десятиградии, людей, пришедших тоже издалека:

три дня уже народ находится при Мне, и нечего им есть. Если не евшими отпущу их в домы их, то ослабеют в дороге, ибо некоторые пришли издалека. (Мк. 8, 2–3.)

Чтобы все эти тысячи людей, с больными, с детьми и женами, вышли в пустыню, на один или на три дня пути, из городов и селений богатейшей земли, житницы всей Галилеи, не взяв с собой куска хлеба, в обоих случаях почти так же невероятно, как то, чтобы они вышли голыми. Если же у одного мальчика-продавца оказались не съеденными или не раскупленными пять хлебов и две рыбы, то еще невероятнее, чтобы у всех остальных пяти тысяч не оказалось ни одного куска; что-то, во всяком случае, могло оказаться, а этим решается все, и вовсе не надо опять-таки страдать болезнью rationalismus vulgaris, чтобы это понять и услышать слово Господне, к нам обращенное: „Как же не понимаете?…имея очи, не видите; имея уши, не слышите?“

Что было с хлебами, мы не знаем, но можем догадываться, что это неизвестное, так неизгладимо запечатлевшееся в Евангелиях, „Воспоминаниях Апостолов“, по слову Юстина, есть нечто большее, чудеснейшее, чем то, что нам кажется „чудом“.

Вот один из двух ключей ко всему, а вот и другой.

XIV

Равенству учит Павел Коринфскую церковь на примере церквей Македонских:

Нищета их глубокая преизбыточествует в богатстве их щедрости.

Ибо щедры они по силам и даже сверх сил.

…Знаете вы милосердие Господа нашего Иисуса Христа, как, будучи богат, обнищал Он ради вас, дабы вы обогатились Его нищетою.

…Легкости другим и тягости вам да не будет, но да будет равенство, ίσότης.

Ныне вашим избытком восполнится их недостаток, а после избытком их — недостаток ваш, да будет равенство. Как написано: „Кто собрал много, не имел лишнего; и кто мало — не имел недостатка“. (II Кор. 8, 2–3, 9, 13–15.)

Павел вспоминает здесь первое чудо равенства в хлебе, манне Синайской. Могли бы он вспомнить и второе чудо, большее, в пустыне Вифсаидской, — или не мог, уже забыл, как мы забыли? Но, если ум забыл, то сердце помнит:

было же одно сердце и одна душа у множества уверовавших. И никто ничего из имени своего не называл своим, но все у них было общее.

…И, преломляя хлеб, принимали пищу в радости. (Д. А. 4, 32–33; 2, 46.)

Если будет когда-нибудь царство Божие на земле, то потому, что это было в первый раз от начала мира, в тот великий день Господень, при Умножении хлебов.

Царство Божие — как зерно горчишное, которое, когда сеется в землю, есть меньше всех семян на земле. А когда посеяно, всходит и бывает больше всех злаков, и пускает большие ветви, так что под тенью его могут укрыться птицы небесные. (Мк. 4, 31–32.)

Первая точка этой исполинской параболы-притчи — там, на горных лугах Вифсаиды: семя, посеянное там, меньше всех семян на земле; когда же взойдет, будет больше всех злаков, — царством Божиим на земле, как на небе.

XV

Там, на горе Хлебов, сделал человек Иисус то, чего никто из людей никогда, от начала мира, не делал и до конца не сделает, — разделил хлеб между людьми, сытых уравнял с голодными, бедных с богатыми, не в рабстве, ненависти, вечной смерти, как это делают все мятежи — „революции“, а в свободе, в любви, в жизни вечной. Люди сами, без Него, не разделили бы хлеба, продолжали бы войну из-за него бесконечную, горло перегрызли бы друг другу, как это делали от начала мира и будут делать до конца. Но пришел к людям Он, и они узнали Его, — потом опять забудут, но тогда, на минуту, узнали. Только глядя на Него, Сына человеческого, вспомнили, что все они — братья, дети одного Отца; поняли, как еще никогда не понимали, что значит:

душу твою отдашь голодному и напитаешь, душу страдальца; тогда свет твой взойдет во тьме, и мрак твой будет, как полдень. (Ис. 58, 10.)

Поняли, что „мое“ и „твое“ — смерть, а „мое — твое“ — жизнь.

Было ли чудо? Было. И здесь, как везде, всегда, чудо единственное, чудо чудес — Он Сам. Отдал все, что имел; будучи богат, обнищал, и Его нищетой обогатились все. Только на Него глядя, „обратились“ — „опрокинулись“ — стали, как дети, и вошли в царство Божие. Первый вошел тот маленький мальчик-продавец, отдавший голодным все, что имел, — пять ячменных хлебов и две копченые рыбки, а за ним — все. Так же чудесно-естественно сердца открылись Единственному, Возлюбленному, как цветы открываются солнцу; полюбили Его — полюбили друг друга. Чудом любви сердца открылись — открылись мешки, и пир начался.

Все готово; приходите на брачный пир, сердце одно, одна душа у всех, — Его.

Все да будут едино; как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе так и они да будут в Нас едино (Ио. 17, 21.), —

молится, может быть, Иисус уже и на этой, первой Тайной Вечере, как на той, последней. Три мольбы молитвы Господней:

Да приидет царствие Твое;

да будет воля Твоя и на земле, как на небе;

хлеб наш насущный даждь нам днесь, —

эти три мольбы исполнились. Так было однажды — так будет всегда.

XVI

Чудо с хлебами повторяется: это еще помнят ученики, но уже не знают, почему повторяется. Первое чудо в Вифсаиде, в Израиле; второе — в Десятиградии, в земле язычников — во всем человечестве:[625] это еще помнят Марк и Матфей, но Лука уже забыл, не понял, не поверил; исключил второе чудо, как лишнее. Кажется, это непонимание — лучшая порука в том, что свидетельство о повторении чуда — очень древнее, идущее из первоисточника, исторически-подлинное, по общему закону евангельской критики: чем невероятнее, тем достовернее. Так же не верят, не понимают и левые критики наших дней, — да и кто понял за две тысячи лет? — так же думают, что это два свидетельства об одном чуде, как будто Марк и Матфей глупее нашего, когда говорят об одном событии, как о двух:

Когда Я пять хлебов преломил для пяти тысяч, сколько коробов набрали вы остатков? Говорят Ему: двенадцать.

А когда семь для четырех тысяч, сколько корзин?…Говорят Ему: семь.

И сказал им: как же вы не понимаете?

Нет, не понимаем, что на горе Хлебов открылся новой твари новый закон.

Се, творю новое небо и новую землю, и прежние не будут уже вспоминаемы. (Ис. 65, 17.)

Все, что было в первом умножении хлебов, повторяется и во втором, потому что это два явления одного закона: так было однажды — так будет всегда.

Не нарушить пришел Я закон, а исполнить.

По Лотцевой формуле: а + b + с, в причине, — „пять хлебов и две рыбы“; пять тысяч человек не могут насытиться; a+b+c+x, в следствии, — сердца и мешки открылись: „ели все и насытились“.

Первое чудо забывают ученики перед вторым, как сон наяву забывается.

Где же нам взять хлебов, чтобы накормить такое множество?

повторяют они, как в беспамятстве, глупея неестественно, потому что не могут поверить новому порядку естества, привыкнуть к нему и войти в него: ведь и мы, за двадцать веков, так же не привыкли, так же глупы, — нет, еще глупее, и, кажется, будем глупеть до Конца, в бесконечной из-за хлеба войне всех против всех.

XVII

Если то, что было с хлебом, — только внешнее чудо — „прибавление вещества“, как думают одинаково те, кто верит в него, и те, кто не верит, то это было однажды и уже не будет больше никогда: людям сейчас с этим нечего делать. Если же это — внутренне-внешнее чудо любви и свободы — прозрение, прорыв в иную действительность, где утоляется одна из величайших человеческих мук — неравенство, разрешается то, что мы называем „социальной проблемой“; где только и может быть найдено то, чего мы ищем так жадно сейчас и никогда не найдем, без Христа; если таков смысл Умножения хлебов, то это чудо, завтрашнее — сегодняшнее, — самое нужное, близкое, родное из всех чудес Господних, именно в наши дни, когда совершается перед нами воочию обратное чудо дьявола — умаление хлебов.

„В мире был, и мир Его не узнал“, не узнала и Церковь: только в катакомбных росписях еще изображается чудо с хлебами, как величайшее из таинств, Евхаристия,[626] а потом забывается и уже не вспомнится, что первая обедня — Вифсаидский обед. В память о нем, за две тысячи лет, — ни образа, ни праздника.

Но не этим ли чудом с хлебами и спасет погибающий мир Иисус Неизвестный?

XVIII

В Интернационале, этом „Отче наш“ безбожников, есть одно глубокое слово:

Сделаем гладкую доску из прошлого

Du passe faison table râse.

Можно бы сказать, что и там, в Вифсаидской пустыне, сделана, хотя и в ином, конечно, обратном смысле, „гладкая доска из прошлого“.

Самое черное, чумное пятно на всей твари — человек: весь круг естества от него воспаляется. Пал Адам — пала тварь, но не по своей вине, а по его, так что и доныне перед человеком невинна: звери, злаки, земля, вода, воздух, — чем дальше от человека, тем чище; и неба чистейший эфир объемлет все.

Вот почему уводит Иисус людей в пустыню, на гору, — к зверям, злакам, земле и небу.

Если не евшими отпущу их в домы их, то ослабеют в дороге.

Вот в какую пустыню увел их, или сами они ушли за Ним. Здесь-то, в пустыне, и делает „гладкую доску из прошлого“, сызнова все начинает, как будто ничего не было раньше, или все, что было, „будет разрушено, так что не останется камня на камне“ (Лк. 21, 6).

Царство Мое не отсюда (Ио. 18, 36), —

скажет Пилату — Риму — миру сему.

Все, сколько их ни приходило до Меня, суть воры разбойники (Ио. 10, 8.), —

скажет всем строителям Града человеческого.

Кто поставил Меня судить и делить вас? (Лк. 12, 14.), —

скажет в этом Граде чужом, а в Своем, — так рассудит — разделит, как никто никогда не судил и не делил.

XIX

Всем велит возлечь на траву, „застольными ложами-ложами, грядками-грядками“. В этой музыке повторяемых слов: symposia-symposia, prasiai-prasiai, — как бы хрустально-прозрачная музыка сфер, так же как в точности чисел: „по сту, по пятидесяти“, — божественная математика равенства.

Длинные, на зеленой траве, как бы цветочные грядки, с яркими пятнами одежд, красных, синих, желтых, белых, — цветники человеческие среди Божьих цветов; драгоценные камни — „двенадцать камней, заложенных в основание Града Божия — сапфир, халкедон, топаз, гиацинт“, и прочие (Откр. 21, 19–20); „светило же Града — камень драгоценнейший — подобно япису кристалловидному“ (Откр. 21, 11); „камень, который отвергли строители, и который сделается главою угла“ (Мт. 21, 42).

Между рядами, расположенными, должно быть, в виде концентрических кругов, чтобы всем пирующим был виден Пироначальник, Архитриклин Божественный, ходят Двенадцать, раздают хлебы и рыбу, „сколько кто хочет“, с царственной щедростью; когда же насытятся, соберут оставшиеся куски, с мудрою скупостью (Ио. 6, 11–12). Меньшие ходы между рядами — улочки вдоль кругов, а поперек — большие ходы, по радиусам, идущим к центру всех кругов, где находится этих двенадцати планет движущихся, учеников, неподвижное солнце, Господь.

Все же вместе — как бы начертанный зодчим на гладкой доске чертеж великого Града.

XX

Пир начался. Хлебы и рыбу едят, запивают водой из невидимо журчащих под высокими травами горных ключей.

„Людям — пшеница, ячмень — скотам и рабам“, — говорили в те дни богатые.[627] Этот-то рабий, скотский хлеб и сделается хлебом царского пира.

Блажен, кто вкусит хлеба в царствии Божием. (Лк. 14, 15.)

Все вкусили — познали блаженство. Так же на этом пиру Вифсаидском, как на том, в Кане Галилейской, опьянели все, обезумели — сделались мудрыми. Сердце одно, одна душа у всех, — Его. Глядя на Него, Единственного, Возлюбленного, вышли из себя и вошли в Него.

Трепет объял их и ужас-восторг, (Μκ. 16; 8.)

Слухом еще не слыхивали, но сердцем поняли уже, услышали:

Я семь хлеб жизни.

Ядущий плоть Мою и пиющий Кровь Мою пребывает во Мне, и Я в нем.

Ядущий Меня жить будет Мною (Ио. 6, 48, 56–57).

Поняли — потом забудут, но поняли тогда, что никакою пищей голод не насытится, кроме этой, — Плоти Его; жажда никаким питием не утолится, кроме этого. Крови Его.

Блаженны алчущие и жаждущие… ибо насытятся (Мт. 5, 6), —

это на горе Блаженств сказано, а на горе Хлебов сделано.

XXI

Две горы — Капернаумская — Блаженств, и Вифсаидская, — Хлебов. Та обращена к востоку, эта — к западу. Царства Божия солнце взошло на той, а на этой заходит.

День уже начал склоняться к вечеру. (Лк 9, 12.)

Солнце заходит за Галилейские горы над Тивериадой, и озеро, в глубокой котловине, уже тенистое, спит, как дитя в колыбели. Горы и небо отражены, опрокинуты на озере с такою четкостью, что если долго смотреть на них, то кажется, что и те, отраженные — настоящие. И снежного Ермона, как Ветхого деньми, в несказанном величии, седая глава тоже опрокинута в озере — в нижнем небе, земном, как будто Сам Отец с неба на землю сошел. И светло и торжественно все на земле и на небе, как в приготовленном к брачному пиру чертоге жениха.

Все готово; приходите на брачный пир.

Небо и земля, и преисподняя ждут, что люди решат: быть ли пиру, царству Божию на земле, как на небе, или не быть?

XXII

АПОКРИФ

Слишком рано солнце зашло, не за гору, а за тучу. Тени побежали по земле и по небу, как будто распростер кто-то исполинское черное крыло надо всем. Холодом пахнуло. Тонко заныл, зажужжал, как ночной комар в ухо, начинающийся ветер, северо-западный. Рябь пошла по гладкой поверхности озера. Сухо зашелестели травы, живые, как мертвые.

Белый на белом камне сидит так же, как тогда, на горе Искушения. Тихо закрыл глаза; веки опустились на них так тяжело, что кажется, уже никогда не поднимутся.

Смотрят все на Него, на Него одного; ждут; как будто не они решают, а Он. Страшной свободы взять на себя не хотят, помощи ждут от Него. Но Он помочь им не может; не может нарушить свободы в любви: сами должны решить.

Замерли все, ждут. Только один не ждет; среди неподвижных, движется, бегает, снует в толпы, как паук в паутине; что-то шепчет людям на ухо. Страшную свободу взял на себя, решил один за всех, — Иуда Искариот.

— Malka Meschiah, malka Meschiah! Царь Мессия, царь Мессия! — повторяет толпа шепот Иуды.

Шедшие в Иерусалим на праздник Пасхи, галилейские паломники, первые вспомнили, что „царство Божие должно открыться сейчас“ (Лк. 19, 11), первые поняли, что сделавший то, что Мессии предсказано: чудом накормит народ в пустыне, как древле Моисей, — и есть Мессия; первые вняли Иудину шепоту:

это истинно тот Пророк, которому должно прийти в мир, — царь Израиля. И решили схватить Его, и сделать царем. (Ио. 10, 6, 14.)

Будет царь — будет и царство: в Иерусалим поведет их, подымет восстание, освободит их от Римского ига, воцарится в Сионе, примет все царства мира и славу их, да поклонятся Ему все племена и народы, да скажут вместе с Израилем:

Господи! царствуй над нами Один.[628] Вдруг неподвижные задвигались, немые заговорили, громче, все громче.

— Осанна! — крикнул кто-то, и другие подхватили:

— Благословен Грядущий во имя Господне! Благословенно царство отца нашего, Давида! (Мк. 11, 9.)

И все голоса слились в один оглушающий крик:

— Осанна в вышних! Господи, царствуй над нами один! Поднял глаза Иисус и увидел, что идет к Нему Иуда с Одиннадцатью. Подошел, поцеловал Его и сказал.

— Радуйся, Царь Иудейский!

Прямо в глаза ему глянул Иисус, и вспомнил, как на горе Искушения предлагал Ему дьявол все царства мира и славу их:

Все это дам Тебе, если, падши, поклонишься мне. И так же теперь, как тогда, сказал Господь:

Отойди от Меня, сатана!

XXIII

Надвое преломилась жизнь Иисуса между двумя мигами, — тем, когда Он узнал, что хотят Его схватить, чтобы сделать царем, и тем, когда бежал от царства. Что произошло между этими двумя мигами, мы не знаем, и, если прав Юстин, что „Евангелия — Воспоминания Апостолов“, то этого не знают и они, не помнят или не хотят вспоминать, потому ли, что это слишком страшно для них, или потому, что согласно, кажется, с очень древним церковным преданием, уцелевшим у Оригена „нечто, открытое Господом ученикам наедине, не записано в Евангелии, ибо знали они, что ни записывать, ни даже говорить всего всем не должно“.[629]

Смутно, должно быть, как в бреду, невспоминаемо, прошел великий соблазн мимо них, а может быть, и мимо самого Иисуса, в тот миг, когда Он мог бы сказать всему Израилю:

отойди от Меня, сатана, потому что ты Мне соблазн. (Мт. 16, 28.)

Если бы пять тысяч человек, только что увидевших чудо-чудес — Его Самого, — вкусивших хлеба почти в царстве Божием, на один волосок от него и забывших об этом так, что захотели сделать Его, Царя царствующих и Господа господствующих, новым Иудой Галилеянином или новым Иродом Великим, полумессией, полуразбойником, — если бы эти пять тысяч человек вышли из пустыни к людям с жалкой и страшной добычей своей — схваченным, связанным, насильно венчанным царем Иудейским, — какой соблазн произошел бы в Израиле, в мире! Был уже один великий соблазн там, на горе Искушения, и вот другой, еще больший, здесь, на горе Хлебов, где сам Дух Искуситель воплотился в одном из Двенадцати, избранном, возлюбленном, вместе с Петром и Иоанном, потому что, если бы не любил Иуду Господь, то не избрал бы его.

Не двенадцать ли вас избрал Я? Но один из вас диавол (Ио 6, 70), —

скажет или, что гораздо вероятнее, только подумает Иисус, на следующий день, в Капернауме, вспоминая то что было накануне, на горе Хлебов. Судя по этому слову. Иуда был главным подстрекателем тех, кто замышлял сделать Иисуса царем. Может быть, уже на этой первой Тайной Вечере, умножении хлебов, так же, как на той, последней, — с поданным куском хлеба, „вошел в Иуду сатана“ (Ио. 13, 27).

XXIV

Как спас Иисус от соблазна учеников Своих, — всех вместе с Иудой, — этого мы тоже не знаем; скрыто и это от нас в том же темном, между двумя освещенными точками, провале-молчании евангельских свидетельств, может быть, потому, что знали ученики, что об этом „говорить не должно“.

Понял ли Иуда, что сделал, кого предал, какой огонь зажег, и, поняв, помог ли Иисусу бежать из огня; или сама толпа, разделившись в себе, как это часто бывает с такими буйными толпами, помогла Ему бежать из нее, как человек бежит из охваченного пламенем дома или из разрушающегося от землетрясения города? Как бы то ни было, Иисус, выйдя из толпы, сошел вниз, на берег озера.

И тотчас понудил учеников Своих войти в лодку и отправиться вперед, на другую сторону (озера), пока Он отпустит народ. (Мк. 6, 45.)

В этом слове „понудил“, вспыхивает опять, после темного провала — молчания, внезапный свет в Марковом свидетельстве — кажется, исторически подлинном воспоминании очевидца, Петра. Но, вспыхнув, потух бы, не осветив провала, не будь у нас другого свидетельства — Иоаннова: „Иисус узнал, что хотят Его схватить и сделать царем“.

Помнит ли сам Петр-Марк, что значит „понудил“, и, помня, молчит ли, потому что „говорить об этом не должно“, или уже забыл? Если надо Иисусу „понуждать“ учеников отплыть и оставить Его наедине с народом, значит, ученики противятся Ему; может быть, хотят, оставшись с Ним до конца, увидеть, что будет, — сделают ли Его царем.[630] А если так, то соблазн и мимо них всех не прошел.

Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь, ибо написано: „Поражу пастыря, и рассеются овцы“. (Мк. 14, 27).

Это знает Иисус, — вот почему и „понуждает“ их отплыть. Очень знаменательно, хотя и непостижимо для нас, как одна из „глубин сатанинских“ (Откр. 1, 24), — что Иуда не отпал от Двенадцати в ту минуту последнего выбора, послушался Господа, вошел с прочими в лодку. Понял, может быть, что на этот раз дело его и сообщников его проиграно: силой венчать Иисуса на царство не так легко, как это им казалось; или, может быть, „вошел в Иуду сатана“ — и вышел, как некогда войдет в Петра и выйдет?

Как бы то ни было, ученики отплыли, Иисус остался один и, чтобы отпустить народ, Должен был вернуться к нему на то страшное место, где начал строить Град Божий и не кончил, как погорелец возвращается на пожарище, или бежавший от землетрясения — на развалины отчего дома. Только что начал Он строил здесь, в пустыне, как на „гладкой доске“, — кто-то пришел и все уничтожил, стер, как стирается влажной губкой чертеж на аспидной доске.

XXV

Как Иисус отпустил народ, или, может быть, надо бы сказать: „Как народ отпустил Иисуса“ (смысл греческого слова, (Мк. 6, 46) сильнее, чем „отпустил“, — „отверг“), этого мы тоже не знаем; знаем только, с каким чувством Он это сделал.

Вы ищете Меня не потому, что видели знамение, но потому, что ели хлеб и насытились…

…И видели Меня, и не веруете (Ио· 6, 26–36.), —

скажет на следующий день, в Капернаумской синагоге, когда вчерашняя толпа снова найдет Его и потребует от Него чуда знамения:

Равви! подавай нам всегда такой хлеб (Ио. 6, 34);

скажет о том, что накануне чувствовал, когда отпустил — „отверг“ народ.

Легче было, может быть, сделать это, чем думал Он, когда шел к народу, — легче потому, что давешний жар в толпе, покинутой главным вождем своим. Иудой, остыл, и начавшееся в ней разделение усилилось; а может быть, и еще легче, проще, потому что при наступлении ночи, после того большого пира, — малого царства Божия (что не удалось большое, чувствовали все, конечно), захотелось людям спать; „царство же Божие, — думалось им, — не уйдет; можно его отложить и назавтра“.

И, отпустив народ. Он взошел на гору помолиться наедине,

так по Матфею (14, 23) и Марку (6, 46); почти так же и по Иоанну:

на гору опять удалился один. (6, 15.)

Вместо канонического чтения: „удалился“, „ушел“, в древнейших кодексах: „бежит“, Слово это, должно быть, из страха соблазна, в позднейших кодексах исправленное, опять кидает внезапный свет на все.[631]

Три слова — три света. Первое: „хотят Его сделать царем“; второе: „понудил учеников Своих войти в лодку“; третье: „бежит“. Этими тремя светами, как вспышками зарниц в ночи, и освещается для нас то темное, может быть, темнейшее, место в Евангелии, тот неизвестнейший для нас и таинственнейший миг, когда вся жизнь человека Иисуса переламывается надвое; когда Сын человеческий — Сын Божий, понял, что „в мире Он был, и мир через Него начал быть, и мир Его не узнал“.

„На гору взошел опять“. Был уже на горе; „опять взошел“, значит: с меньшей высоты, где произошло чудо с хлебами, взошел на большую, — может быть, на самую вершину горы.

Первая Тайная Вечеря — умножение хлебов, а эта молитва на горе — первая Гефсимания.

XXVI

Часто разражающиеся на Геннисаретском озере, около весенних полнолуний, светлые, сухие бури страшнее самых темных, с грозой и ливнем. Северо-западный ветер — сквозняк, вдруг подымаясь из горных ущелий над озером, падает на него, как бешеный, и буровит с такою внезапною силою только что гладкую поверхность вод, что вся она кипит и бурлит, как котел на огне.

Может быть, такая светлая буря была и в ту ночь, когда Иисус молился на горе Хлебов. Полная почти луна (Пасха Иудейская, Ио. 6, 4, праздновалась в полнолуние) стояла в небе ровно-мглистом от света, где звезды гасли одна за другой, в разгоравшемся ярче, все ярче, почти ослепляющем свете луны.

И на земле было светло, как днем — все видно, все четко, но на себя не похоже, бело, мертво, неподвижно в буре, луной зачаровано, как широко открытый глаз лунатика. Тихая в небе луна, а на земле буря, и, кажется, чем тише луна, тем буря неистовей.