I

И, воспев, пошли на гору Елеонскую. (Мк. 14, 26.)

Пели пасхальный галлель, песнь освобождения от рабства египетского для Израиля, а для них (этого они еще не знали) — от рабства тягчайшего — смерти.

Оба вина — пасхальное, крепкое, красное, jain adom,[819] и крепчайшее, краснейшее, несказанное (думать о нем боялись и назвать его не смели) — должны были им броситься в голову, чтобы все еще могли не спохватиться, что «один из Двенадцати» куда-то ушел, и не понять после того слова Господня: «Один из вас предаст Меня», — куда ушел и зачем.

Вышли с ними, должно быть, и жены, крадучись в ночной тени, как тени, все так же издали, смиренно, невидимо, неслышимо присутствуя — отсутствуя, как давеча, в Сионской горнице.

II

Маленькой казалась полная, почти в зените, луна. Надвое делились ею улицы: одна половина — в ослепляющем, почти до боли режущем глаза, белом свете, а другая — в угольно-черной тени. Все везде бело и черно; только редкие, в домах, четырехугольные или узкие, как щели, окна, освещенные пасхальными огнями, в голубовато-белом свете луны рдели, как раскаленные докрасна железные четырехугольники или палочки.

Пусто было на улицах; мертвая, никакими звуками не нарушимая, как бы навороженная луной, тишина. Хором многоголосым, то близким, то далеким, лаяли и выли на луну бродячие псы (их было множество на иерусалимских улицах); но, одолеваемые тишиной, вдруг умолкали. Так же умолкли и голоса Одиннадцати, певших галлель, и тишина сделалась еще мертвее. Страшное было в ней, похожее на человека в столбняке, с широко раскрытыми глазами и беззвучно замершим в устах криком ужаса.

III

Вышли из города теми же Восточными воротами, какими входили в него четыре дня назад, при вшествии в Иерусалим, под радостные клики: «Осанна!» — и начали спускаться по крутым ступеням той же Силоамской улочки-лесенки, по которой всходили тогда.[820]

Молча, должно быть, все в том же оцепенении тишины, сошли в долину Кедрона, чье высохшее русло искрилось лунными огнями кремней.[821] Здесь, в Иософатовой долине, где жались друг к другу, как испуганное стадо, бесчисленные плиты гробов, должны были мертвые, услышав раньше, чем где-либо, звук последней трубы, встать из гробов. Здесь еще мертвее была тишина. Только один голос живой — Того, Кто сказал:

Я живу, и вы будете жить (Ио. 14, 19), —

мог ее нарушить.

Тогда говорит им Иисус: все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь; ибо написано. «Поражу пастыря, и рассеются овцы». Когда же проснусь, пойду вперед вас в Галилею. (Мк. 14, 27–28.)

Так же просто, как люди говорят о сне обыкновенном, говорит Он о смертном сне: «проснусь — воскресну». Так говорить о смерти мог лишь Тот, Кто ее победил. Но ученики «не поняли слова сего, и оно было закрыто от них, так что они не постигли Его, а спросить Его боялись» (Лк. 9, 45). Только что он сказал «проснусь» — заснули они, очи их ослепли, уши оглохли, сердца окаменели, как у тех, спавших в гробах.

IV

Но если ученики не поняли, то ученицы, может быть, поняли — вспомнили, что Он говорил давеча, в Сионской горнице:

вскоре вы не увидите Меня и опять вскоре увидите. (Ио. 16, 16.)

И когда пойду и приготовлю вам место, приду опять, чтоб и вы были, где Я. А куда Я иду, вы знаете и путь знаете.

Фома сказал Ему: Равви! не знаем, куда идешь, и как можем знать путь?

Иисус сказал ему: Я есмь путь, и истина, и жизнь. (Ио. 14, 3–6.)

Если бы вы любили Меня, то возрадовались бы, что Я сказал: «Иду к Отцу». (Ио. 14, 28.)

Любят Его, как никто никогда никого не любил, и вот все-таки, — мало. Любят ученицы больше: поняли — вспомнили, может быть, все, в эту предсмертную ночь, как вспомнят — поймут и в то Воскресное утро, — чтό Он говорил им, когда был еще в Галилее:

…Сыну человеческому должно быть… распяту и в третий день воскреснуть. (Лк. 24, 6–7.)

Марк забыл, — забыл, должно быть, и Петр, так же, как все ученики, — но ученицы запомнили, как там еще, в долине Кедрона, в ту предсмертную ночь, назначил им Господь и место свидания.

На гору, в Галилею, куда повелел им Иисус, пошли Одиннадцать, —

по воскресении Господа (Мт. 28, 16), — на гору Блаженств, место первой Блаженной Вести, или на гору Хлебов, место первой Тайной Вечери; и там Его увидели, воскресшего.

Поняли, может быть, все обе Марии, — и та, кто родила, и та, кто первая увидела Воскресшего.

V

Петр не понял, мимо ушей пропустил, как будто не слышал вовсе неимоверного слова: «проснусь». Господа забыл; помнил только себя — свою любовь к Нему и верность.

Если и все соблазнятся о Тебе, я никогда не соблазнюсь.

Иисус сказал ему: истинно говорю тебе, что в эту же ночь, прежде чем пропоет петух, трижды отречешься от Меня. (Мт. 26, 33–34).

Но он еще с большим усилием говорил: хотя бы мне должно было и умереть с Тобою, не отрекусь от Тебя! То же и все говорили. (Мк. 14, 31).

То же будут говорить все люди до конца времен и так же, как Петр, отрекутся; так же предадут, как Иуда. Это знает Иисус, но и тени нет упрека в слове Его Петру — только бездонно-тихая грусть.

Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8).

VI

И приходят в место, называемое Гефсимания. (Мк. 14, 32.)

«Место», χωρίον, значит: «усадьба» или «участок земли». Здесь, по свидетельству IV Евангелия, был сад.

…Вышел за поток Кедрон, где был сад…

Знал же это место Иуда, предатель Его, потому что Иисус часто бывал там с учениками Своими. (Ио. 18, 1–2.)

Имя усадьбы «Гефсимания», по-еврейски, gat schemanim, по-арамейски, gat schamne, значит: «Масличное Точило».[822] Судя по тому, что сад находится в «усадьбе», он довольно большой и, как все такие подгородные сады, огражден высокой, от воров, стеною с запирающейся, должно быть, на замок, дверью или калиткой. Место Гефсимании, если верно угадано очень, кажется, древним церковным преданием, находилось на ежедневном обратном пути Иисуса из Иерусалима в Вифанию, так что Он мог заходить сюда, чтобы остаться наедине с учениками, что трудно было в Иерусалиме и даже в Вифании, где тотчас окружала Его толпа.[823] Если так, то этим подтверждается историческая точность Иоаннова свидетельства: «часто бывал там с учениками Своими».

В самой глубине сада, под тенью маслин (нынешние гефсиманские, очень высокие и густолиственные, — может быть, праправнучки тех), находилась уцелевшая до наших дней глубокая пещера, одна из тех, что часто служили для устройства масличных точил, потому что хранили до поздней осени летнюю ровную, для выделки масла нужную теплоту.[824] Праздная до жатвы маслин пещера эта могла служить Иисусу и Двенадцати местом ночлега и надежным от врагов убежищем.

Стены сада, запертая дверь, укрывающая тень маслин — вот сколько защит, — судя по ним, Иисус не торопил смерти Своей и не облегчал ее врагам.

Если верно сохранено в памяти предания и то, что хозяин или хозяйка Сионской горницы и владелец или владелица Гефсиманской усадьбы — одно и то же лицо, отец или мать нашего вернейшего свидетеля, Иоанна-Марка, то понятно, что прямо с Тайной Вечери пошел Иисус в Гефсиманию и что Иуда мог легко узнать об этом от одного из Одиннадцати или даже от Самого Иисуса: если бы спросил Его: «куда идешь?» — то меньше всего, конечно, утаил бы это Господь от «друга» Своего, Иуды, потому что любил его и верил ему до конца.

VII

В сад вошел Сам и ученики Его. (И о. 18, 1.)

Прямо против них возносился, точно реял, в лунном тумане над долиной Кедрона величественный храм с лунным золотом кровельных плит над голубоватой белизною мраморов, как снеговая в лунном сиянии гора.[825]

Все везде в эту ночь бело и черно, резко до боли в глазах, ослепительно, а здесь, в саду, под масличной листвой, в путанице белых светов и черных теней, еще белее, чернее, ослепительней; похоже на пожарище: серый пепел маслин, белый пепел луны, черный уголь теней, — все луной точно выжжено.[826]

Мертвая была и здесь тишина, как везде, но более чуткая. Глухо иногда доносившийся лай и вой городских псов по странной прихоти здешнего эха перемещался так, что, казалось, не на земле, а где-то высоко на небе лают и воют на луну невидимые псы.[827] Птица, встрепенувшаяся вдруг, шуршала в ветвях, точно от испуга кто-то вздрагивал во сне, и еще мертвее становилась тишина, еще белее, ослепительнее свет луны, и все под ним еще более похоже на человека в столбняке, с широко раскрытыми глазами и застывшим на губах криком ужаса.

VIII

…И говорит (Иисус) ученикам: посидите тут, пока Я пойду, помолюсь там (Мт. 26, 36), —

как будто указывая рукою место, куда пойдет, успокаивает их, как маленьких детей, что будет от них недалеко, не оставит одних в эту страшную ночь.[828]

И взял с Собою Петра, Иакова и Иоанна (Мт. 14, 33), — тех же трех, что некогда возвел на гору Преображения, где «просияло лицо Его, как солнце» (Мт. 17, 2), в небесной «славе-сиянии», а теперь низведет их в кромешную тьму, где покажет им другое лицо Свое. Трех сильнейших взял с Собою, чтобы «трудиться с Ним», collaborare — верно и глубоко объясняет Ориген,[829] ибо то, что Ему предстояло в Гефсимании, было величайшим из всех трудов, человеческих и божеских. Помощи в этом труде ищет Сын Божий у людей.

Люди, помогайте Богу, —

по чудному слову или безмолвной мысли Господней, не записанной в Евангелии, но, может быть, уцелевшей в Коране.[830]

Кто не несет креста своего, тот Мне не брат, — по другому, тоже незаписанному, слову.[831] «Люди, помогайте Богу Человеку, братья — Брату».

Выбрал сильнейших из сильных, вернейших из верных, самых любящих из любящих; выбрал из всего человечества один народ, Израиля, из всего Израиля — Семьдесят, из Семидесяти — Двенадцать, из Двенадцати — Трех. Не будет ли верен Ему до конца хотя бы один из трех? Может быть, и будет. В этом-то «может быть» — уже начало Агонии.

IX

И начал ужасаться и тосковать (падать духом). (Мк. 14, 33.)

«Начал дрожать и унывать», — по верному не внешне, а внутренне, чудесно живому толкованию Лютера.[832] Страшное слово, «падать духом», уцелело только у первых двух синоптиков; у третьего выпало, должно быть, потому что показалось слишком человеческим для Сына Божия.

И сказал им: очень скорбит душа Моя, даже до смерти, (Мк. 14, 34), —

«так скорбит, что хочет смерти».[833] «Лучше мне умереть, чем жить», — как жалуется Господу Иона-пророк (4, 8). Только что Иисус говорил: «Воскресну», — и вот как будто не захотел жить, воскресать; смерти захотел Тот, Кто говорил:

Я есмь воскресение и жизнь. (Ио. 11, 25).

Выпало и это слово из III Евангелия, тоже потому, должно быть, что показалось слишком человеческим. И сказал им:

побудьте здесь и бодрствуйте.

Хочет быть наедине с Отцом, но в первый раз в жизни хочет с Ним быть не совсем наедине: и человеческую близость чувствовать хочет; ищет как будто защиты Сын Божий у сынов человеческих; хватается за них, как утопающий за соломинку.

И, отойдя немного, —

«на вержение камня» — так далеко, как падает брошенный камень, — с точностью определяет Лука (22, 41), —

пал на землю (Мк. 14, 35); пал на лицо Свое. (Мт. 26, 39.)

Новый Адам уподобился ветхому: здесь, как нигде, сделался Небесный земным, к персти земной приник.

Ты свел Меня к персти смертной. (Пс. 21, 16.)

«Взят из земли — в землю вернешься», — как будто и о Нем это сказано. «Кость Его да не сокрушится?» Нет, ветхого Адама костяк в новом — сокрушается.

Часто бывало, идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил, и мне казалось, что Он идет, земли не касаясь.

Так в апокрифических «Деяниях Иоанна».[834] Кажется иногда, что и в Евангелии от Иоанна почти так же: ходит Иисус по земле, земли не касаясь, как бы «на вершок от земли».

Я уже не в мире (Ио. 17, 11), —

или «Я еще не в мире». Самого земного из слов земных, самого человеческого из человеческих слов: «умру», — не говорит никогда, а только: «прославлюсь», «вознесусь», «иду к Отцу», — как будто, не умирая, уже воскрес. Смерть для Него здесь, у Иоанна, уже «слава — сияние», δόζα, а не «бесславие», «позор», тьма кромешная, как все еще у синоптиков. «Скорбит душа Моя, даже до смерти», — это сказать и пасть лицом на землю не мог бы Иисус в IV Евангелии.

Когда же хотел Я удержать Его… то, проходя сквозь тело Его, рука моя осязала пустоту.[835]

Чтобы понять, что это не так, что и здесь, в IV Евангелии «Слово стало воистину плотью»; что и в Иисусе Иоанновом — не пустота, а полнота человеческой плоти, — чтобы это понять, ощутить, надо бы нам увидеть и здесь, у Иоанна, Иисуса Неизвестного, что слишком трудно, почти невозможно для нас, — еще невозможнее здесь, чем у синоптиков.

X

Идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил.

Галльский епископ св. Аркульф, паломник VII века, нашел следы Его в Гефсимании: две вдавленные в твердый камень, «как в мягкий воск», ямки от колен Господних.[836] Понял, может быть, Аркульф, когда целовал эти ямки и обливал их слезами, что значит: «пал лицом на землю». Сделался Небесный земным до конца; Легкий отяжелел, как будто под страшный закон тяготения — механики — смерти подпал и Он. Вот какою тяжестью тело Его вдавливается в твердый камень, как в мягкий воск; входит в землю все глубже и глубже; войдет в нее — пройдет ее всю, до самого сердца, до ада, потому что здесь, в Гефсимании, уже начинается Сошествие в ад.

XI

Пал лицом на землю и молился:…Авва, Отче! все возможно Тебе: пронеси чашу сию мимо Меня. (Мк. 14, 35–36).

Сердце молитвы — в этих трех словах: «все возможно Тебе», πάντα δυνατά σοι, и в изливающемся из них, — как из разбереженной раны льется вдруг кровь, — больше, чем мольбе, почти повелении: это всегда бывает в таких молитвах, которые должны или должны бы исполниться: «пронеси чашу сию».

Это — у одного Петра-Марка; ни Матфей, ни Лука этого уже не смеют повторить: здесь уже не прямо, повелительно: «все возможно Тебе: пронеси», — а косвенно, робко:

если возможно, да минует Меня чаша сия.

Так у Матфея (26, 39), а у Луки (22, 42) еще косвенней, робче:

если есть на то воля Твоя, — пронеси.

Может Отец пронести чашу сию мимо Сына, — может и не хочет: вот о чем «недоумевает» Сын и чего «ужасается»; вот «удивительное — ужасное» всей жизни и смерти Его, — для Него самого «соблазн» и «безумие» Креста.

Впрочем, не Моя, но Твоя да будет воля. (Лк. 22, 42).

Мог ли бы Он это сказать, если бы не знал, что воля Сына — еще не воля Отца?

Я и Отец одно (Ио. 10, 30), —

в вечности, а во времени все еще — два.

XII

Но не чего Я хочу, а чего Ты.

Это «но» всех трех синоптиков повторяется и в IV Евангелии (12, 27):

…но на сей час Я и пришел.

Дважды повторяется оно и у Матфея (26, 39), как бы с задыхающейся, косноязычной поспешностью:

…но не чего Я хочу, но чего Ты,

Огненное острие Агонии в этом «но»: здесь между миром и Богом, между Сыном и Отцом противоречие, разверзающееся вдруг до таких глубин, как никогда, нигде.

Мне ли не пить чаши, которую дал Мне Отец? (Ио. 18, 11.)

Слово это в IV Евангелии, — заглушенный отзвук Гефсимании, последняя, грозы уже невидимой зарница. Вся гроза — только у синоптиков. «Смертным борением», Агонией, воля Его раздирается надвое, как туча — молнией. Хочет и не хочет пить чашу; жаждет ее и «отвращается» (так в одном из кодексов Марка, 14, 33: вместо, «унывать», «падать духом», — , «отвращаться»);[837]

страсть к страданию и страх страдания.

Вся Евхаристия — в трех словах:

вот тело Мое,

den hu guphi;

вся Гефсимания в четырех:

но чего хочешь Ты,

ella hekh deatt bae.[838]

Душу раздирающее, жалобно детское — в этой невозможной, как будто неразумной, безнадежной и все-таки надеющейся мольбе

Отче! спаси Меня от часа сего… но на сей час Я и пришел (Ио. 12, 27), —

«сделай, чтоб Я не хотел, чего хочу; не был тем, что Я есмь».

Сколько бы мы ни уверяли себя, что чаша сия не могла пройти мимо Него, что Он сам вольно шел на смерть:

Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее… Никто не отнимает ее у Меня, но Я сам отдаю ее (Ио. 10, 17–18);

сколько бы мы себя в этом ни уверяли и ни верили в это, — остается незаглушимый в сердце вопрос: как мог Отец такой молитвы Сына не услышать? Здесь уже не Его Агония, а наша; или все еще Его и наша вместе?

XIII

Возвращается (к ним), и находит их спящими, и говорит Петру: Симон!

(уже не «Петр — Камень»), —

Симон! ты спишь? часа одного не мог ты пободрствовать? (Мк. 14, 27.)

Бедный Петр! Так же как от крепкого, красного вина, — и от Крепчайшего, Краснейшего, опьянел и заснул.

Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти? (Рим. 7, 25.)

Если ученики спали, как могли они услышать молитву Господню? Этот неумный вопрос левых критиков показывает только, как люди и доныне сонны, слепы и глухи к тому, что совершалось в Гефсимании. Многое могли проспать ученики, но не все: ведь не сразу же заснули, как сели; сначала, вероятно, пытались сделать то, о чем просил их учитель: «Бодрствуйте». В эти-то первые минуты бодрствования и могли услышать кое-что;[839] но и потом, когда уже заснули, сон был, вероятно, не сплошной, а прерывистый: все еще борясь с находившей на них дремотой, то засыпали, то пробуждались. Сон был неестественный, как верно угадывает Лука, «врач возлюбленный» (Кол. 4, 14):

спящими нашел их от печали, (Лк. 22, 45.)

Тело мертвеет от холода; душа — от печали. Это как бы летаргический сон, неподвижный, но все видящий, все слышащий; такое же оцепенение, в каком находится все в эту ослепительно белую, лунную ночь, как человек в столбняке, с широко открытыми глазами и застывшим на устах криком ужаса.

Две агонии: одна Его — наяву; другая их, — во сне.[840] Но как бы ни был сон их глубок, не могли не услышать, как Он молился «с громким воплем», по очень древнему и, может быть, исторически подлинному, в Послании к Евреям (5, 7), уцелевшему свидетельству.

Не этого ли «громкого вопля» ждала мертвая тишина этой ночи? Не содрогнулось ли все от него на земле, и на небе, и в преисподней? Или сделалось еще мертвее, безответнее? Как бы то ни было, одно несомненно: жалкая мера всего человечества — то, что после такого вопля или между такими воплями, — потому что он, вероятно, был не один, — эти трое сильнейших, вернейших, любящих Его, как никто никогда никого не любил. Им самим из всего человечества избранных, — спят.

Спят мужи, но, может быть, бодрствуют жены там, за стеною сада; войти в него не посмели, — издали слышат вопль Его и каждым биением сердца на него отвечают; молятся, мучаются, «трудятся» с Ним; помогают Ему, Неизвестному, Неизвестные: Мать-Сестра-Невеста — Сыну-Брату-Жениху.

XIV

И, опять отошедши, молился, сказав то же слово.

И, возвратившись, опять нашел их спящими; ибо глаза у них отяжелели и они не знали, что Ему отвечать. (Мк. 14, 39–40.)

И, оставив их, отошел опять и молился в третий раз. (Мт. 26, 44.)

В этих повторениях: «опять», «опять», πάλιν, πάλιν — как бы агонийные, до кровавого пота, усилия Трудящегося. Места Себе не находит, мечется, как тяжелобольной на постели: то от людей — к Богу, то от Бога — к людям.

Выпало и это из III Евангелия; не понял или не вынес Лука и этого; понял зато другое, не менее человеческое: всю Гефсиманию страшным светом освещающее слово «агония» — только у одного Луки.

И, будучи в смертном борении, с бόльшим еще усилием молился. И был пот Его, как падающие на землю капли крови, (Лк. 22, 44.)

Это еще страшнее, невыносимее, потому что уже после явления Ангела:

…явился же Ему Ангел с небес и укреплял Его. (Лк. 22, 43).

«Будучи Сыном Божиим, мог ли нуждаться в помощи Ангела?» — слишком легко ответить и на этот неумный или лукавый вопрос Юлиана Отступника.[841] Если не только взрослого может утешить ребенок, господина — раб, но и человека — пес, то почему бы Сына Божия не мог утешить Ангел?

XV

Оба стиха об укрепляющем Ангеле и о кровавом поте выпали из многих древних кодексов,[842] потому, вероятно, что Церковь уже во II веке этого «устрашилась», как свидетельствует св. Епифаний, а в других, столь же древних кодексах уцелели, как будто «смертное борение», «агония» христианского догмата отражается и в этой борьбе кодексов.[843] «Льющейся крови подобен был пот Его», — сообщает Юстин древнейшее свидетельство, может быть, из неизвестных нам Евангелий..[844]

Был ли это настоящий «кровавый пот», явление редчайшее, упоминаемое и во врачебной науке древних?[845] Вспомнил о нем, может быть, врач Лука, но, кажется, не смеет утверждать, что кровь была настоящая; говорит двусмысленно: «Как бы, ώσέι, падающие на землю капли крови».

Если кто-нибудь из трех учеников на минуту очнулся от «летаргического» сна и, услышав «громкий вопль» Учителя, делал несколько шагов к Нему, чтобы узнать, чтό с ним, то на большом плоском известняковом белом камне (каких и сейчас много в Гефсиманском саду) темнеющие в ослепительно белом свете луны капли пота могли казаться каплями крови; или потом, когда Иисус подходил к ученикам, — стекавшие по бледному лицу Его капли пота, так же как темные пятна от него на белой одежде, могли казаться кровавыми.

Было ли то, что казалось, мы не знаем; знаем только, что могло быть. Эту-то возможность в лице Его и увидел Петр, увидел Иоанн, и, увидев, оба заснули; или, хуже того, ничего не видели.

XVI

«Когда молится он, чтобы чаша сия прошла мимо него, то это недостойно не только Сына Божия, но и простого, презирающего смерть философа», — скажет неоплатоник Порфирий в книге «Против христиан».[846] Только одну «трусость» увидит в Гефсиманском борении Цельз.[847] То же увидит и Юлиан Отступник. Кроме посвященных в мистерии, да и то, вероятно, очень немногих, все философы, все лучшие люди древности, от Сократа до Марка Аврелия, если бы узнали о Гефсимании, увидели бы в ней то же, а может быть, и все философы новых времен, от Спинозы до Канта; да и все вообще только «нравственные», только «разумные» люди, в том числе и нынешние как будто христиане, будь они посмелее перед собой и поискренней.

Правы ли философы? Правы по-своему. То, что совершилось в Гефсимании, — вечный для них «соблазн», skandalon. Если не самого Иуды предателя, то скольких будущих Иуд совесть успокоит Агония. «Жалкою смертью кончил Иисус не презренную, а великую жизнь», — мог бы исправить слишком грубого Цельза утонченный Ренан. Если понял Иисус на кресте, что вся Его жизнь была «роковая ошибка», и «пожалел, что страдает за низкий человеческий род», то начал это понимать и жалеть уже в Гефсимании. Бремя взял на Себя не по силам. «Я победил мир», — сказал и не сделал; «Вот тело Мое, вот кровь Моя», — тоже сказал и не сделал. Как бы несостоятельный должник: не может заплатить по счету за Тайную Вечерю; чашу хотел наполнить кровью Своей и ужаснулся, начал молить, чтобы мимо прошла. Вольная жертва Его самоубийству подобна: идет на крест, потому что некуда больше идти.

XVII

Низость человеческого духа в этом суде над Гефсиманией равна грубости человеческого тела; два равных непонимания того, что совершалось в Агонии: одно — физического страха боли и смерти; другое — метафизического ужаса.

«Сыну Божию быть таким изнеженным и слабым, чтобы изнемогать до кровавого пота от страха смерти, — какой позор!» — соглашается и христианин с язычником, Кальвин — с Порфирием.[848] В этом согласии — мера нашего общего «летаргического сна».

Дух бодр, плоть же немощна (Мк. 14, 38), —

только ли о нашей плоти говорит Господь? Нет, и о Своей. Призраком бесплотным был бы Иисус или автоматом добродетели, если бы не страшился телесных страданий и смерти. Быть живым — значит страшиться смерти и ее бесконечных дробей — телесных страданий. Жив Иисус, как никто, и, как никто, страшится страданий и смерти. «Какой позор!» Да, позор. На него-то Он и идет; вольно берет на Себя этот общий не только всему человечеству, но и всей твари позор — смерть.

Презрен… и умален перед людьми… и уничижен Богом. (Ис. 53, 4.)

Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе. (Пс. 21, 9.)

…Сам опустошил, уничтожил… смирил Себя… даже до смерти, и смерти крестной. (Филип. 2, 8.)

Вот что значит: «Дух бодр, плоть же немощна», — Его плоть, так же как наша, — в агонии, в смертном борении духа и плоти. «С немощными Я изнемогал» (Аграфон); страдал вовсю — не только во всю душу, но и во всю плоть. Как бы дрожащая тварь. Несотворенный. Вот что значит «позор», «стыд» Агонии. Кто этого «стыда» устыдится, тот не начинал не только любить Его, но и узнавать, что Он был.

Ранами Его мы исцелились (Ис. 53, 5), —

этою раною, Гефсиманскою, больше всех остальных.

Знают ученики, что делают, когда возвещают миру вместе со славой Воскресения «позор» Агонии. Для скольких пламенеющих к Нему любовью сердец — неугасимых лампад, — в масличном точиле Гефсиманском выжат будет чистейший елей! Дорого бы дал князь мира сего, чтобы вырвать из венца Господня этот драгоценнейший темный алмаз.

XVIII

Но как ни велик в Агонии физический страх страданий и смерти, ужас метафизический в ней бесконечно больше.

…Сделался за нас проклятием, κατάρα, чтобы искупить нас от проклятия закона, ибо написано: «Проклят, всяк висящий на древе». (Гал. 3, 13.)

Верно понял Кальвин: «Должен был Иисус в Агонии бороться лицом к лицу со всеми силами ада, с ужасом вечной смерти, погибели вечной для Себя самого: иначе жертва Его за нас была бы неполной. Наше примирение с Богом могло совершиться только Его Сошествием в ад».[849]

Весь грех, все зло, все проклятие мира Он должен был больше, чем на Себя поднять, — принять в Себя, чтобы не извне, а изнутри одолеть, как бы соучаствуя во зле мира. Вот какою тяжестью «вдавлены колена Его в твердый камень, как в мягкий воск».

…Если их (людей) не простишь, то изгладь и меня из книги Твоей (Исх. 32, 12), —

молится Моисей об Израиле; молится и Сын человеческий — Брат человеческий — о братьях Своих.

Надо было Сыну сделать выбор между миром и Отцом, — как бы разлюбить Отца — вот чего ужасается Он больше всего; не физических страданий, не смерти, а этого. Он один, Отца бесконечно любящий, Сын Единородный, будет страдать бесконечно. Отцом оставленный, как бы «отверженный», «проклятый». Вот что значит Сошествие в ад.

XIX

Иисус победил Агонию — это мы знаем по свидетельству всех четырех евангелистов; знаем даже с почти несомненною точностью, когда победил.

И приходит в третий раз (к ученикам), и говорит им: вы все еще спите и почиваете? Кончено; пришел час: вот предается Сын человеческий. (Мк. 14, 41.)

«Кончен», сон учеников, и Его агония кончена:[850] значит, победил ее между вторым и третьим приходом. Как победил, мы не знаем, но знаем, чем: тишиной. Так же и этой буре в сердце Своем, как той, на Геннисаретском озере, сказал:

умолкни, перестань, —

«и сделалась великая тишина» (Мк. 4, 39).

В Ветхом Завете Лица Божественной Троицы являются в образе Ангелов. Если и здесь, в Гефсимании, «явление Ангела с небес» есть сошествие Духа-Матери, то все понятно.

Матерь Моя — Дух Святой, —

говорит Иисус в «Евангелии от Евреев».[851]

Сын Мой! во всех пророках Я ожидала Тебя, —

(так на родном Иисуса и матери Его арамейском языке, где «Дух Святой», Rucha, — женского рода), —

да приидешь, и почию на Тебе, ибо Ты — мой покой — Моя тишина, —

говорит Сыну в том же «Евангелии от Евреев» Матерь-Дух в первом Крещении, водою; так же могла бы сказать и в этом втором Крещении, кровью.[852]

Очень возможно, что явление Ангела у самого Луки, не внешнее, а внутреннее, заключено и в свидетельстве Марка, где так велика и, вероятно, сознательна противоположность между немощью плоти и «упадком духа», в агонии Господа, и непоколебимою твердостью, мужеством Его, в ту минуту, когда он уже слышит приближающиеся шаги «князя мира сего» — Иуды — Диавола:[853]

вот приблизился предающий Меня. (Мк. 14, 42.)

Марково свидетельство совпадает с Иоанновым (14, 30):

князь мира сего идет и во Мне не имеет ничего.

«Кончено; пришел час», — говорит Иисус с совершенным спокойствием о том самом часе, о котором только что молился до кровавого пота, чтоб миновал Его.

…С сильным воплем принес мольбы… Могущему спасти Его от смерти и был услышан. (Евр. 5, 7.)

Тихим дыханием Духа-Матери Сын победил Агонию — победит смерть.

XX

Встаньте, пойдем; вот приблизился предающий Меня. И тотчас, как Он еще говорил, приходит. Иуда, один из Двенадцати, —

«один из Двенадцати», — повторяют все три синоптика, как бы с содроганием последнего ужаса, —

и с ним толпа черни с мечами и кольями, от первосвященников и книжников, и начальников.

Предающий же дал им знак, сказав: Кого я поцелую. Тот и есть; схватите Его и ведите осторожно. (Мк. 14, 42–44).

Сделать знаком предательства поцелуй такой любви, какая была между Иисусом и учениками, не мог бы человек, если бы, в самом деле, не «вошел в него сатана».

«И подойдя» (издали, должно быть, потихоньку, крадучись), —

вдруг приступил к Нему и говорит: Равви![854]

В некоторых кодексах Марка — дважды: «Равви! Равви!» — как будто заикается, — язык не поворачивается у него сказать здесь, у Марка, то, что говорит у Матфея (26, 49):

радуйся, Равви!.

Так по-гречески, а по-арамейски: schalom al êka, Rabbî — «мир тебе, Равви!»

И поцеловал Его, —

нежно-почтительно — в руку, или, еще нежнее, — в уста. Смрадное дыхание Духа Нечистого в целовании любви — вот последнее прощание Сына Божия с людьми. Но если бы князь мира сего заглянул в миг целования со страшным вызовом через глаза Иуды в глаза Иисуса, то увидел бы, что уже «не имеет в Нем ничего»: Он уже все победил, — и это.

Иудина лобзания не поняли или не вынесли ни Лука, ни Иоанн. В III Евангелии (22, 47) Иуда только «подходит к Иисусу, чтобы поцеловать Его», но неизвестно, целует ли; а в IV-ом поцелуй умолчан совсем.

Иисус же сказал ему: друг! для чего ты пришел?

Так у Матфея (26, 50), а у Луки (22, 48):

Иуда! целованием ли предаешь Сына человеческого?

Как ни верно и ни сильно выражают оба эти слова то, что произошло, вероятно, без слов, потому что на языке человеческом для этого нет слова, — молчание Господне у Марка все-таки вернее, сильнее: здесь уже последняя тишина победы.

XXI

И возложили на Него руки, и схватили Его, —

пользуясь, должно быть, той минутой, когда Одиннадцать, все еще не понимая, что значит поцелуй Иуды, — «одного из Двенадцати», стояли, не двигаясь, как бы в продолжающемся оцепенении сна. Только тогда, когда уже воины схватили Его, — поняли.

Некто же из стоявших тут, вынув меч (из ножен), —

значит, был наготове —

ударил раба первосвященникова и отсек ему ухо. (Мк. 14, 43–47).

Кто этот ударивший, синоптики не знают; знает или догадывается только Иоанн (18, 10): Симон Петр.

Тогда говорит ему Иисус: возврати меч твой в место его, ибо все, взявшие меч, от меча погибнут.

Это едва ли возможное и вероятное здесь порицание, — может быть, воспоминание о Нагорной проповеди:

злу не противься (Мт. 5, 39), —

только — в I Евангелии; в IV-м (18, 11), — проще и естественнее, — кажется, без всякого порицания:

вложи меч в ножны; Мне ли не пить чаши, которую дал Мне, Отец?

В III Евангелии (22, 49–51), — еще дальше от порицания и, может быть, исторически еще вероятнее:

бывшие же с Ним, видя, к чему дело идет, сказали Ему: Господи! не ударить ли нам мечом?

И, не дожидаясь ответа, один из них ударяет.

Тогда Иисус сказал: оставьте, довольно,

В греческом подлиннике здесь, хотя слово иное, но смысл почти тот же и такой же далекий от порицания, как в том слове, на Тайной Вечере:

…Господи! вот у нас два меча. Он сказал им: довольно. (Лк. 22, 38.)

Но, кажется, и здесь опять молчание Господне у Марка исторически подлиннее и религиозно вернее всего.

Тем, что здесь ученик, обнажающий меч за Учителя, не назван по имени, подтверждается косвенно то, что это сам Петр (никогда в свидетельствах своих не выступающий вперед, разве только в тех случаях, когда это нужно, чтобы обличить себя и покаяться); подтверждается и то, что такое «противление злому» самому Петру-Марку не кажется злом: будь он действительно осужден Иисусом, то, уж конечно, не преминул бы вспомнить об этом, чтобы лишний раз обличить себя и покаяться.

Итак, если верить надежнейшему, кажется, свидетельству вероятного очевидца, Петра, Господь не осудил обнаженного за Него меча; если же верить тоже довольно вероятному, потому что для Церкви слишком неимоверному, «соблазнительно»-загадочному слову Господню в III Евангелии о двух мечах, то и благословил.

Надо ли говорить, какое неисчислимое значение это может иметь для отграничения христианства от всех видов буддизма («непротивление злу насилием») и для христианского учения о власти (но только в смысле римской «теократии») на возможных путях человечества к царству Божию?

Схваченный и «связанный» (Ио. 18, 22), Иисус говорит:

точно на разбойника, вышли вы с мечами, чтобы схватить Меня.

Каждый день с вами сидел Я, уча в храме, и вы не брали Меня. (Мт. 26, 55.)

Но теперь ваш час и держава тьмы (Лк. 22, 53), —

той самой тьмы кромешной, в которую вышел Иуда из света Сионской горницы.

Тогда все ученики, оставив Его, бежали. (Мт. 26, 56.)

Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь, ибо написано: «поражу пастыря, и рассеются овцы» (Мк. 14, 27), —

предрекает им Иисус еще на пути в Гефсиманию, как будто забывая о том, чем будет их бегство, «отречение», для Него самого, думает только о них, Милосерднейший, — как бы облегчить им будущее раскаяние; как будто извиняет и оправдывает их заранее: если «написано», «предсказано», то неминуемо; берет на Себя и этот стыд.

То же — и в IV Евангелии, но еще нежнее, милосерднее:

если Меня ищете, оставьте их, пусть идут.

Отче!.. из тех, которых Ты дал Мне, Я не погубил никого. (Ио. 18, 8–9).

Пусть идут, бегут, спасаются, рассеются по всей земле и разнесут по ней семена царства Божия.

Слышится и в этом последнем, до Воскресения, сказанном ученикам слове Господнем тишина любви, побеждающей жизнь и смерть.

XXII

Противоречие между синоптиками и IV Евангелием в Гефсиманском свидетельстве кажется неразрешимым; но, может быть, и оно, как столько других подобных, разрешилось бы для нас, если бы мы поняли, что Иоанн и здесь, по своему обыкновению, обнажает религиозную душу истории; переносит невидимое, внутреннее, в видимое, внешнее; то, что происходит в вечности, в мистерии, — в то, что произошло однажды, во времени, в истории.

…Взяв когорту… Иуда повел ее туда (в Гефсиманию) (Ио. 18, 3).

Римскую когорту, полтысячи воинов, с трибуном во главе (Ио, 18, 12), весь гарнизон Антониевой крепости. Иуда берет и ведет, куда ему угодно. Кто разрешил ему это сделать? Пилат? Но весь почин в этом ночном походе принадлежит иудейским властям, а Пилат узнает о нем лишь поутру.[855] Кажется, и этой одной исторической невозможности достаточно, чтобы убедиться, что Иоанново свидетельство — не история. Что же это, голый вымысел? Нет, мистерия, или то, что неверующие, а может быть, и не знающие, потому что слишком поверхностные наблюдатели называют «мифом», «легендой», «апокрифом».

Три глухих намека в Евангельских свидетельствах указывают на то, около каких исторических точек возник этот миф или эта мистерия.

XXIII

Первый намек — у Матфея (26, 52–53), в слове Господнем Петру или неизвестному, обнажившему меч:

возврати меч твой в место его… Или ты думаешь, что Я не мог бы сейчас умолить Отца Моего, и Он представил бы Мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов!

Кажется, между этими небесными «легионами» и той земной «когортою» в IV Евангелии существует для самих Евангелистов невидимая связь зарождающейся мистерии. Если не римские «легионы» — Матфею, то, может быть, римская «когорта» Иоанну нужна для того, чтобы противопоставить Христа, Царя Небесного, земному царю, кесарю.

Второй намек — у самого Иоанна. Римские воины, кажется, по настоянию вождя своего. Иуды, берут с собою употребляемые в ночных походах «фонари и факелы», (Ио. 18, 3), вовсе как будто ненужные в эту светлую лунную ночь. Третий намек, у Марка, объясняет, зачем они нужны. Римских воинов здесь нет и в помине: есть лишь «толпа черни». Ганановой и Каиафиной челядью, вооруженною кое-какими мечами, главное же, вероятно, «дубьем», «кольями», ζύλοι (Μκ. 14, 43). Этим-то малонадежным воинам и объясняет странный вождь их, Иуда, как после данного им знака, поцелуя, следует «брать» Иисуса:

крепко схватите Его, κρατήσατε, и ведите осторожно, (Мк 14, 44.)

Это значит: «Берегитесь Его, потому что и безоружный, схваченный, связанный, Он может быть страшен». Чем же именно? ·

XXIV

«Был осужден Иисус, как чародей, маг, μάγος», — вспомнит Трифон Иудей иудейское же, конечно, предание, в котором уцелел, может быть, след исторически подлинного воспоминания.[856] Судя по суеверному ужасу, с каким жители всей Гадаринской земли после чуда с «легионом» бесов (римский «легион» уже и здесь) и с двухтысячным стадом свиней, бросившихся с крутизны в озеро, просят Иисуса, об огромных убытках не думая, — только об одном — выйти поскорее из пределов их (Мк. 5, 17), — судя по этому ужасу, первое, общее и главное от Иисуса впечатление в темных, еще далеких от Него, но уже взволнованных Им человеческих множествах — то, что это могучий и страшный «колдун». Кажется, все, кто приближается к Нему, более или менее чувствуют исходящую из Него чудотворную, «движущую силу», δύναμις. Сбитые с толку слишком противоречивыми слухами («одни говорили, что Он добр, а другие: нет, но обольщает народ», Ио. 7, 12), люди хорошенько не знают, какая это «сила», злая или добрая, от Бога или от дьявола («не бес ли в Тебе?», Ио. 7, 20), что, конечно, увеличивает ужас. Очень вероятно, что испытывают его и посланные в Гефсиманию схватить Иисуса. Если бы услышали они из уст Его о «двенадцати легионах Ангелов», то, может быть, поверили бы в них и не могли бы только решить, откуда придет к Нему помощь, с неба или из ада. Может спрятаться от них «колдун» в тень гефсиманских маслин или в темную пещеру, свой «вертеп разбойничий»: чтобы там найти Его, понадобятся им «фонари и факелы».

Ужас этот укрепить в них и увеличить никто не мог бы так, как Иуда: лучше, чем кто-либо, знает он чудотворную силу бывшего Учителя своего и должен страшиться ее в эту ночь, как никогда.

XXV

Иисус же, зная все, что с Ним будет, вышел к ним (навстречу). (Ио. 18, 4.)

Очень вероятно, что так оно и было: спасти, сохранить единственных в мире людей, которые могли продолжать дело Его; «никого не погубить из тех, кого дал Ему Отец»; сделать так, чтобы ученики не были схвачены вместе с Ним, — вот главное, чего в эту минуту должен был хотеть Иисус. А для этого Ему надо было избегнуть возможного кровопролития (как оно было возможно, видно по отсеченному уху Малха). Вот почему, услышав приближающиеся издали шаги. Он выходит навстречу посланным.

…Вышел и сказал им: кого ищете? Они отвечали: Иисуса Назорея. (Ио. 18, 5.)

Очень возможно, что и это было так. На прямой вопрос Его отвечают не прямо-смело: «Тебя», а боязливо-косвенно: «Иисуса Назорея», как будто после умолчанного здесь, у Иоанна, но слишком все-таки вероятного, потому что неимоверного, Иудина знака-поцелуя могли не знать, что это Он.

Иисус говорит им: это Я, (Ио. 18, 5).

Здесь кончается ряд внешних, исторических возможностей и начинается уже иной ряд — возможностей психологических, внутренних; кончается История — начинается Мистерия. Но исторически твердое тело осязаемо и здесь сквозь окутывающие покровы мистерии.

XXVI

Если бы Иисус явился им таким, как они ожидали, «колдуном» или «пророком», могущим вызвать на свою защиту легионы бесов или Ангелов, то они испытали бы меньший страх, чем теперь, когда Он выходит спокойно и доверчиво, как будто сам отдаваясь им в руки.

Очень возможно, что были среди них если не те самые служители первосвященников, то подобные тем, что раз уже, будучи посланы схватить Его, не посмели этого сделать и, когда спросили их «Отчего вы не привели Его?» — отвечали так странно: «Никогда человек не говорил так, как этот Человек», — что фарисеи сказали им: «Уж и вы не прельстились ли?» (Ио. 7, 45–47)

Если такие люди были и среди этих посланных, то в тихом лице Иисуса, в тихом голосе Его, когда Он сказал им: «Это Я», — что-то могло напомнить им то, что и все сыны Израиля помнили всегда, — Кто и кому сказал эти два слова:

Это Я — Я есмь Сущий,

ani hu Jahwe.

Вот имя Мое навек.

Это сказал Бог Моисею «из пламенеющего огня» — Купины Неопалимой (Исх. 3, 1 — 15). Имя Сына в лоне Отца, святое святых, неизреченное, — те же два слова: «Я есмь», ani hu,[857]

Сколько раз слышали они из уст рабби Иешуа, когда Он учил народ в храме, эти два слова, как будто самых простых, обыкновенных, но в Его устах, может быть, самых необычайных, неимоверных, невозможных, нечеловеческих из всех человеческих слов: «Я есмь — ani hu».

Если не уверуете, что это Я — Я есмь, то умрете во грехах ваших. (Ио. 8, 24.)

Когда вознесете (на крест) Сына человеческого, тогда узнаете, что это Я — Я есмь. (Ио. 8, 28.)

Прежде чем был Авраам, Я есмь.

…Взяли каменья, чтобы кинуть в Него; но Иисус скрылся… пройдя посреди них. (Ио. 8, 58–59.)

Так бы и теперь, если бы хотел, мог скрыться, пройдя посреди них — сквозь них, как дух сквозь тело. И то, что мог бы это сделать и не сделал, было для них, может быть, страшнее всего.

XXVII

Очень вероятно, что была такая минута, секунда, миг, почти геометрическая точка времени, когда, видя этого идущего к ним человека с тихим лицом, с тихими словами:

«Это Я», —

они отступили назад (Ио. 18,16) —

отшатнулись, попятились вдруг в нечеловеческом ужасе, — Иуда, должно быть, первый: только теперь понял он, как страшно верен был знак: «Кого я поцелую, Тот и есть». Только теперь узнал он то, что хотел и не мог узнать до конца, — что это Он.

Если бы миг продлился, точка протянулась бы в линию, то они испытали бы нечто подобное тому, что хотел испытать Филипп:

Господи! покажи нам Отца, и довольно для нас (Ио. 14, 8),

и что испытал Моисей, услышав глас Божий из пламенеющего огня в Неопалимой Купине, когда «закрыл лицо свое, потому что боялся увидеть Бога» (Исх. 3, 6). И произошло бы в действительности то, что могло произойти только в мистерии:

отступили назад и пали на землю (Ио. 18, 6), —

неимоверным видением, как громом пораженные: в «немощном», «бесславном»,[858] презренном людьми — торжествующий Царь, —

Rex tremendae majestatis,

Царь ужасного величия, —

Тот, Кто явится в последний день мира, когда люди скажут горам и камням:

падите и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца. (Откр. 6, 16–17)

Но миг не продлился, точка не протянулась в линию, и все исчезло: было, как бы не было. Схвачен, связан, осужден, избит, поруган, осмеян, оплеван, распят. Но, может быть, где-то в душе их осталась для них самих почти невидимая, почти геометрическая точка ужаса, как бы молнийного ожога неизгладимый знак — незаглушимый вопрос:

«Не был ли это Он?»

XXVIII

И если бы мы все, маленькие и большие, сегодняшние и завтрашние, отчасти и совсем Иуды Предатели, были там, в Гефсимании, и видели Его, идущего к нам, с тихим лицом, с тихим словом: «Это Я», то, может быть, упали бы и мы к Его ногам, как громом пораженные, и узнали бы, наконец, что это Он.