Хнумхотеп был человек справедливый и богобоязненный.

Дио принял он в свой дом как родную, не потому, что ей покровительствовал могущественный вельможа, Тутанкатон, а потому, что сами боги покровительствуют изгнанникам. Будучи главным начальником Амоновых житниц, мог брать взятки, как брали все; но не брал. Когда святилище Амона закрыли и Хнумхотеп потерял свою должность, он мог получить другую, лучшую, если бы изменил вере отцов; но не изменил. Мог продавать, во время голода, за какую угодно цену хлеб из земель своих в Стране Озер, Миуэр, не потерпевших от засухи; но продавал его дешевле, чем всегда, и целую житницу роздал голодным. Так жил он, потому что помнил мудрость отцов: «Жив человек после смерти, и все дела его с ним»; помнил две чаши весов: на одной — сердце умершего, а на другой — легчайшее перо богини Маат — Истины, и зоркое око бога Тота, Измерителя, следит за стрелкой весов.

В молодости он сомневался, не лучше ли краткий день жизни, чем темная вечность, и не правы ли те, кто говорит: «Умер человек — как пузырь на воде лопнул — ничего не осталось». Но к старости все больше узнавал — осязал, как рука осязает завернутый в ткань предмет, что там, за гробом, что-то есть, и так как никто не знает, что именно, то проще и умнее всего — верить, как верили отцы.

Хнумхотепу — Хнуму — было лет за шестьдесят, но он не считал себя стариком, надеясь исполнить меру человеческой жизни — сто десять лет.

Лет сорок назад начал себе строить «вечный дом» — гроб, на Горе Запада — Аменти, тоже по завету отцов: «Гроб себе готовь прекрасный и помни о нем во все дни жизни твоей, ибо не знаешь часа, когда придет смерть». Сорок лет рыл в скале глубокую пещеру-гробницу с подземными ходами и палатами, украшал ее, как брачный чертог, и собирал в ней душе своей, невесте, приданое. Делал все это весело, потому что сказано: «Гроб, ты сделан для празднества; ты вырыта, могила, для веселья».

В тот послеполуденный час, когда на плоской крыше Хнумова летнего дома беседовали Дио с Пентауром, — на другом конце большого пруда, у зимнего дома, в легкой, деревянной, на четырех столбиках, беседке сидел Хнум в резном из черного дерева кресле с кожаной подушкой и подножной скамьей, а рядом с ним, на низеньком складном стульце, — жена его, Нибитуйя.

На обоих были одежды-рубахи; узкая, в обтяжку, длинная, по щиколку, на ней, а на нем — пошире и покороче; обе из белого, мелко плоенного льна, не слишком прозрачного, как пристойно людям пожилым; ноги босы: кирпичный пол беседки был устлан для теплоты циновками, и мальчик-слуга держал наготове папирусные лапотки.

Сняв парик с коротко подстриженных седых волос, Хнум повесил его рядом с собой на деревянный болванчик — мужчины снимали парики, как шапки; а на голове Нибитуйи он возвышался, огромный, черный, глянцевитый, точно лакированный, с двумя, по бокам, толстыми, туго закрученными и закинутыми за уши жгутами, загибавшими тяжестью своею уши вперед, что придавало сморщенному личику старушки сходство с летучей мышью.

Хнум был так высок ростом, что маленькая Нибитуйя казалась перед ним почти карлицей; прям, сух, костляв, с жестоким, точно из твердого коричневого дерева выточенным, угрюмым и как бы злым лицом; но когда он улыбался, оно становилось очень добрым.

В будни, с утра до вечера, хлопотала Нибитуйя по хозяйству, в ткацких, швальнях, стряпущих и портомойнях, а в праздники, как сегодня — день лунного бога, Хонзу, — давала себе отдых за легким и в то же время богоугодным делом. На круглом, низеньком столике стояли перед ней два горшочка и две кошелки; из одной вынимала она мертвых жуков, жужелиц, бабочек, пчел, кузнечиков, вспарывала им брюшки кремневым ножичком и, зачерпнув из одного горшочка на костяную ложечку каплю аравийской камеди, а из другого — ливанской кедровой смолы, умащала покойничков; пеленала их в белые льняные пеленочки, как настоящие мумийки, и клала в другую кошелку. Все это делала проворно и ловко, как привычное женское рукоделье. В саду была песочная горка Аменти — Вечного Запада — кладбище для этих мумиек.

Перед Хнумом сидел на полу, скрестив ноги, человек средних лет с веселым и хитрым лицом, писец Межевого приказа, Иниотеф — Иний, управитель Хнумовых земель, стряпчий и ходок по делам. Он был в одном переднике; туловище голое; у пояса чернильница, за ухом писчий тростник, в руке папирусный свиток со счетом только что доставленных по реке, на баржах, хлебных кулей с Миуэра.

— Когда пришел указ? — спросил Хнум.

— В ночь, и должен быть исполнен сегодня же, солнце да не зайдет в непослушании царю, — ответил Иний.

— Так-так-так! — задолбил, как дятел, Хнум: имел такую привычку. — Гнали Отца, гнали Матерь, а нынче принялись и за Сына!

Сын был Хонзу — Озирис Фиванский, рожденный от Отца Амона и Матери Мут.

— Как же его истребят? Ведь он золотой, — сказал Хнум.

— Бросят в печь, расплавят, понаделают золотых дебенов, накупят хлеба и раздадут голодным: «Ешь бога, славь царя!» — объяснил Иниотеф.

— Как же так нехорошо? Ухух, помилуй, Ухух, помилуй! — завздыхала Нибитуйя.

Ухух был очень древний бог, всеми забытый: ни кумира, ни храма, ни жертв, ни жрецов — ничего у него не осталось, кроме имени. Люди помнили только, что был какой-то бог Ухух, а над чем и какой из себя, давно забыли. Но Нибитуйя за то и любила, жалела его и в трудные минуты жизни призывала не великого Амона, а Ухуха малого. «Никто-то ему не помолится, бедному, а вот я помолюсь, он меня и помилует!» — говорила старушка.

— Ну, а что же народ? — спросил Хнум.

— В ихний хлеб не очень верит, — ответил Иний, лукаво щурясь. — «Всё-де разворуют царские писцы, Атоновы прихвостни, — мимо рта у нас пройдет!» Ну, и жрецы поджигают: «Станьте, говорят, люди, за бога, не выдавайте на поругание лика пречистого!» А такие речи в народ — что огонь в солому. Сам, господин, знать изволишь, время нынче какое, долго ли до бунта!

— Так-так-так, страшное дело бунт!

— Чего страшнее! Сказано: «Потрясется земля, не вынесет, чтоб господами были рабы». Ну, да ведь и то сказать: чего ждать от рабов, когда царь…

— О царе не смей, рыбы съедят! — остановил его Хнум. Это значило: кто царя похулит, будет после смерти брошен в реку на съедение рыбам.

— А второй указ о чем?

— О гробничных землях, чтоб в казну отбирать: отберут у богатых и поделят бедным: полно-де мертвым живых объедать!

— Так-так-так, — задолбил Хнум и замолчал, загляделся на Нибитуйины быстро шевелившиеся ручки, пеленавшие мумию кузнечика.

— Ухух, Ухух, помилуй! — опять завздыхала она и, оставив кузнечика недопеленутым, подняла на мужа круглые от испуга глаза. — Как же так, Хнум, чем же будут кормиться покойнички?

— Молчи, старая, не твоего ума дело, знай своих жужелиц! — проворчал он, потрепал ее по плечу, улыбнулся, и лицо его сделалось очень добрым, странно похожим на лицо жены, несмотря на разность черт; казалось, что это брат и сестра: так часто бывают похожи к старости дружно живущие супруги. — Сыты будут мертвые, небось; как бы только нам, живым, не пришлось хуже мертвых! — прибавил он угрюмо.

В самом деле, не очень боялся за мертвых. Если бы вышел указ, чтобы людям хлеба не есть, пива не пить, — ели-пили бы по-прежнему: то же будет и с этим указом: живые мертвых кормить-поить не перестанут, потому что весь Египет на том и стоит, что у живых и мертвых — хлеб один, одно пиво — плоть и кровь бога Хонзу Озириса, сына Божьего.

— А придется-таки взятку дать Атоновым сыщикам, — продолжал Иниотеф.

Бесстрашие Хнума не нравилось ему: по дурной привычке слишком бойких слуг, он любил пугать господина, чтобы выказать перед ним свою важность.

— Пронюхали, псицыны дети, что в гробнице у милости твоей два Амонова лика не замазаны. «Надо, говорят, осмотреть». А найдут — беда: всё разорят, запакостят, а то и в суд потащат — не развяжешься!

— Как же узнали? — удивился Хнум.

— Кто-нибудь донес.

— Кому бы? Никто из чужих не видал.

— Значит, из своих.

— Это он, он, он, Юбра, злодей, змея подколодная! — всполошилась Нибитуйя. — Говорила я тебе, Хнум: не держи эту язву в доме, сошли его на Красную гору бить камни или каналы рыть в Устьи, чтобы его трясовица трясла, окаянного! Снюхался недаром с Атоновыми слугами. Дело-то какое сделал, подумать страшно, на святых Ушебти руку поднял, безбожник! А ты его милуешь…

— В яму посадил, чего еще?

— Что ему яма, змее! В яме-то еще слаще, чем на работе, бездельнику. Я ведь знаю, Хнум, ты ему от меня потихоньку два каравая хлеба на день выдаешь да пива горшок. Жрет, боров, жиру нагуливает да над тобой же смеется, дрыхнет весь день и песни поет богу своему нечистому, тьфу!

— Да ты-то чего взбеленилась, жужелица? — проговорил Хнум и посмотрел на нее с удивленьем.

Обменялись глубоким взором, и он от нее отвернулся, сурово нахмурился. А Нибитуйя встала и поклонилась мужу низко, в пояс:

— Прости, господин, рабу свою, если что не так молвила сдуру. Лучше моего все знать изволишь. А только боязно, — не утерпела, посмотрела на него опять глубоким взором, — ох, боязно мне за тебя, Хнум! Любишь ты его, балуешь, а он на тебя жало точит, за твое же добро на тебя злобствует, а такая злоба злее всех…

Иний исподтишка улыбался: добился-таки своего — встревожил господ, хотя и сам еще не знал чем: не такая-де птица Юбра, чтобы из-за него тревожиться.

— Ну, ладно, — проговорил Хнум, как бы очнувшись. — Все пустое. Юбру я не со вчерашнего знаю: глуп, как осел, а этого… этого не сделает: верный слуга…

И вдруг, оборвав, спросил Иния:

— Новый хлеб ссыпают?

— Так точно, господин.

— Ну-ка, пойдем, посмотрим; опять не умнут, лентяи, как следует.

Встал и пошел через сад на гумно.

«Мертвые мухи портят благовонную мазь мироварника: то же делает и малая подлость со всею жизнью человека почтенного», — часто думал Хнум с горькой усмешкой в последние дни. Вот что произошло в доме его.

Мудрые знают, что тот мир, «второй Египет», совершенно подобен этому, хотя и обратным подобьем, как бы опрокинутым в зеркале; здесь всё к худу, к смерти, а там — к добру, к вечной жизни. Но и там, в небесных полях Иалу, справляют блаженные Ка, тени умерших, все полевые работы — пашут, сеют, жнут, собирают в житницы, и роют каналы, и строят дома. Для этих работ господам нужны рабы. Вот почему ставились в гробницах триста шестьдесят пять — по числу дней в году — глиняных куколок-мумиек: каждая — с заступом в руке, с мелким рабочим снарядом в мешке за плечами и с иероглифною на груди надписью: «Ты, Ушебти, Ответчик, такой-то, принадлежавший господину такому-то, буду ли я бран, буду ли я зван на работу, — стань за меня, выдь за меня, молвь за меня: „Здесь!“ В воскресение мертвых, когда оживут господа, оживут и рабы, Ответчики, и выйдут на работу в полях Иалу, потому что и там, как здесь, рабы работают, а господа празднуют».

Хнум заказал на пробу две дюжины Ответчиков гробовых дел мастеру, глиноваятелю. Тот вылепил их так искусно, что можно было узнать по личикам куколок, кого из Хнумовых слуг изображает каждая: это нужно было для того, чтобы душа могла найти свое тело.

Когда мастер принес куколки, Хнумовы рабы выбежали к нему навстречу и обступили его в воротах, у келийки привратника, старого Юбры, толкаясь, крича, смеясь и радуясь, как дети: каждому хотелось поскорее найти и узнать свою куколку. «Где я? Где я?» — спрашивали все наперерыв.

Подошел и Юбра и тоже спросил: «Где я?» Мастер подал ему куколку. Юбра взял ее в руки, осмотрел, попросил прочесть надпись и вдруг, точно бес в него вошел, вспоминали потом очевидцы, — весь потемнел, очугунел в лице, затрясся, закричал: «Не хочу! Не хочу!» — и, размахнувшись куколкой, грянул ее оземь, так что полетели только глиняные осколки. Все остолбенели. А он начал бить и другие куколки, расставленные в порядке на гладильной доске из прачечной. Кинулись на него, хотели удержать, но долго не могли: отбивался, как бешеный. Наконец, когда перебил уже больше половины, осилили его, связали и повели на суд к Хнуму.

Святотатство было ужасное: всякая мумия, не только человеческая, но и звериная, есть тело самого умершего бога, Озириса-Аменти.

Когда Хнум спросил Юбру, зачем он это сделал, тот ответил тихо и твердо:

— Чтобы душу спасти. Здесь раб, а там свободен!

И больше ничего не могли от него добиться.

Хнуму казалось, что Юбра внезапно лишился рассудка или что, в самом деле, в него вошел бес. Жалко было старого, верного раба. Совсем его простить Хнум не мог, но наказал легко, даже бить не велел, а только посадил в яму; думал, опомнится. Но Юбра уже пятый день сидел и не опоминался.

А Хнумовой милости к нему была причина особая.

В молодости Хнум любил охотиться на крокодилов в Стране Озер, Миуэр, где было у него большое поместье у города Шедета, посвященного богу Солнца, Собеку, крокодилоглавому. Здесь, во время охоты, живал он по нескольку дней.

Каждое утро, когда он еще лежал на ложе, приносила ему свежевымытую и выплоенную, белую одежду-рубаху искусная прачка, пятнадцатилетняя Маита, сестра-жена молодого садовника Юбры: бедные люди часто женились на сестрах, чтоб не делить имущества.

А в сумерки слышал Хнум, как на заднем дворе, где опускались в пруд мостки от прачечной, шлепал звонкий валек по мокрому белью и детски-девичий голос Маиты пел:

На том берегу — сестра моя,
между нами — заводь речная,
крокодил — на отмели песчаной;
но в воду схожу я без страха,
вода для ног моих — суша;
любовь укрепляет мне сердце,
любовь — чара могучая!

Но по голосу ее слышно было, что она еще не знает, что такое любовь. «Скоро узнает», — думал с тихою жалостью Хнум. А однажды запела она другую песенку:

Говорит гранатовое дерево:
«Круглость плодов моих — груди ее,
зерна плодов моих — зубы ее,
сердце плодов моих — губы ее.
Что же делает с братом сестра,
пеною вин опьяненная, —
скрыто ветвями дремучими!»

И в первый раз послышалось Хнуму в детском голосе Маиты что-то недетское. «Будет как все», — подумал он уже без всякой жалости, и вдруг Сэтово пламя пахнуло ему в лицо, похоть, как тарантул, укусила за сердце.

Знал, что ни люди, ни боги не осудят его, если он, господин, скажет рабе: «Взойди на ложе мое!» — так же просто, как сказал бы в жаркий день: «Дай мне пить!». Но Хнум недаром был человек справедливый и богобоязненный. Помнил, что, кроме жены Нибитуйи, у него двенадцать наложниц и сколько угодно прекрасных рабынь, а у Юбры — одна Маита. Отнимет ли господин последнюю овечку у раба своего? «Да не будет!» — решил он, уехал из Страны Озер и больше не возвращался туда.

Но Маиты не забыл. Пламя Сэтово попаляло кости его, как вихрь пустыни — стебли трав. Не ел, не пил, не спал; исхудал, как щепка.

Нибитуйе ничего не говорил, но она сама догадалась.

Однажды, в загородном доме близ Фив, рано поутру, когда он еще спал, разбудила его Маита, войдя к нему со свежевымытою белою одеждою. Он подумал, что видит ее во сне или в видении; когда же понял, что наяву, спросил:

— Где брат твой, Юбра?

— Далеко-далеко, за морем, — ответила она и заплакала. Потом тихонько подошла к нему, села на край ложа, покраснела, потупилась и улыбнулась сквозь слезы:

— Госпожа прислала меня к господину моему. Вот, раба твоя!

И Хнум ее больше о Юбре не спрашивал.

Этот год был счастливейшим в жизни его, и счастливее всего было то, что Нибитуйя полюбила Маиту также, а, может быть, и больше, чем он. Ревновала его не к ней, а к другим женщинам и даже, странно сказать, к самой себе. А Хнум не знал, кого любит больше — госпожу или рабыню: эти две любви сливались в одну, как два запаха в одно благоуханье.

И теперь, через тридцать лет, вспоминая об этом, шептал он со слезами нежности к старой подруге своей: «Жужелица моя бедная!»

Юбру-садовника услала Нибитуйя в Ханаан, собирать для Хнумовых садов заморские цветы и злаки. А когда он через год вернулся, Маиты уже не было в живых: умерла от родов.

Хнум облагодетельствовал Юбру: подарил ему прекрасный участок земли, четыре пары волов и новую жену, одну из своих наложниц. Помнил ли Юбра Маиту или забыл ее с новой женою — никто не знал, потому что он никогда не говорил об этом и виду не показывал.

Когда же состарился и не мог больше работать в поле, Хнум принял его в свой дом на почетную должность привратника.

Тридцать лет Юбра был послушным рабом и вот вдруг возмутился, сказал:

— Не хочу! Здесь раб, а там свободен.

Тридцать лет не думал Хнум, что сделал злое дело с Юброю, и вот вдруг подумал:

«Мертвые мухи портят благовонную масть мироварника; то же делает и одна малая подлость со всею жизнью человека почтенного!»