— Дело начато, надо кончать; нечего плакать над прокисшим молоком, как сказала одна умная девушка, сделав то, чего исправить нельзя, — проговорил вельможа Айя, и все рассмеялись.
— Скоро ли выйдет указ об истребленьи богов? — спросил Тута.
— Дней через десять, — ответил Пареннофер, хранитель царской печати.
— Поторопить бы, — возразил Тута. — Ведь с этого все и начнется…
— Как бы только не началось такое, что нам и голов не сносить, — пробормотал начальник царского дома, Ахмес.
— Чего же милость твоя бояться изволит? — опять спросил Тута.
— Мало ли чего. С богами шутки плохи…
— Ну, боги сами за себя постоят, а нам о своей шкуре подумать надо. Все мы в этой проклятой дыре, уделе Атона, как мыши в мышеловке, и деваться некуда. Перережут нас, как баранов, когда уравненье начнется…
— Какое уравненье?
— Будто не знаешь? Царь только о том и думает, как бы уравнять бедных с богатыми. А ну как и вправду подымется чернь?
— Нет, черни я не боюсь, — возразил Ахмес. — Чернь-то, пожалуй, и с нами будет, а вот наш же брат, сановник, носы нам чик-чик…
— «Лучше с головой без носа, чем с носом без головы», как говорил один удалец, которому нос отрезали, — сказал Айя, и все опять рассмеялись.
— А с Заакерой как быть? — спросил Пареннофер.
— Да никак: с ними эфиоплянка справится, — возразил Айя.
У Заакеры, наследника, было триста шестьдесят пять жен, по числу дней в году, одна лучше другой, но он, как уверяли, предпочитал им всем старую, безобразную эфиоплянку, которая, будто бы, била его по щекам и делала с ним все, что хотела.
— Никому верить нельзя, — заключил Ахмес, оглядывая всех угрюмо. — Слово царя Аменемхета помнить изволите? «Брату не верь, друга не знай, ибо в день страха нет стража. Я подавал милостыню нищему, хлеб — голодному; но евший хлеб мой поднял на меня пяту свою». И еще кто-то неглупо сказал: «Где шесть заговорщиков, там один предатель».
Все замолчали, переглянулись: их было больше, чем шесть.
Собрались в Тутином летнем доме, только что достроенном, но еще необитаемом, в верхнем жилье, где никто не мог помешать: дом окружен был садом, затопленным теперь, во время половодья, так что можно было подъехать к крыльцу только на лодке.
Тута, встречая гостей, подводил их к плите омовений, усаживал на низкое, широкое и длинное, во всю стену, крытое коврами ложе, предлагал благовонную шишку для головы и придвигал поставец с прохладительными напитками в тинтирийских сосудах из освежающей пористой глины.
Ночь была темная, жаркая: жаркий ветер, пахнувший водою, тиною, рыбою, дул внезапными порывами; где-то очень далеко, как будто на краю света, запевал он свою унылую песенку, похожую на волчий вой или детский плач, — все ближе, ближе — и вдруг налетал с бешеным свистом, визгом, ревом, гулом, грохотом, и так же мгновенно затихал: слышно было только, как плещется вода о стены дома да листья пальм шуршат за окнами, словно кто-то шепчется.
Дверь, в одно из таких затиший, открылась беззвучно, и вошла в нее, как тень, огромная черная кошка, полупантера. Подойдя к Туте, начала она ластиться к ногам его с громким мурлыканьем. Он встал, чтобы закрыть дверь, но в нее вошел Мерира.
Тута кинулся к нему навстречу, хотел поклониться в землю, как великому жрецу Амона; но тот обнял его и поцеловал в уста. Хозяин начал усаживать гостя на почетное кресло, но Мерира сел рядом с ним, на пол, медленно, с тихой усмешкой обвел всех глазами и сказал:
— Продолжать извольте, господа, я слушаю.
— Речь за тобой, отец: как велишь, так и будет, — возразил Тута.
— Нет, сами решайте. Все ли знают, зачем собрались?
— Все.
— Ну, так и говорить больше не о чем.
— «Нечего плакать над прокисшим молоком!» — повторил Айя и, помолчав, прибавил: — Лучше, чтобы один человек умер за всех, нежели, чтоб весь народ погиб.
— Кто же подаст чашу? — спросил Мерира.
— Трое, по чину возлияний, могут подать: ты, я или Тута, — ответил Айя. — Не кинуть ли жребий?
Кошка, глядя на высокое, под самым потолком, длинное и узкое, как щель, окно с палочной каменной решеткой, жалобно-яростно мяукала. Вдруг огромным, через всю комнату, прыжком, как настоящая пантера, прыгнула к окну, вцепилась когтями в решетку, прильнула к ней мордой и хотела просунуть лапу, но не могла: решетка была слишком частая. Замяукала еще яростнее, жалобнее, соскочила на пол и заметалась по комнате, черная, гладкая, скользкая, как змея.
— Что с нею? — сказал Мерира. — Уж не взбесилась ли? Вон как зубы скалит, глаза точно свечи горят. У-у, дьявол! И охота держать в доме такую гадину. Берегись, Тута, вцепится тебе когда-нибудь, сонному, в горло!
— Чует, должно быть, кого-нибудь, — проговорил Айя, глядя в окно.
— Да кому же быть? Вода кругом, не пройти. Птица разве или обезьяна, — сказал Тута.
Только что ревевший ветер вдруг опять затих, и сделалась такая тишина, что слышно было, как за окном плещется вода о стены дома да листья пальм шуршат.
— А может быть, они!.. — прошептал Пареннофер, бледнея.
— Кто?
— Неупокоенные. Гробы-то нынче недаром оскверняют. Много, говорят, всякой нечисти по ночам бродит.
— Ох, не надо, не надо об этом! — взмолился Тута, чувствуя, что у него от страха начинает болеть живот.
— Да выгони же, выгони ее, сделай милость! — воскликнул Мерира с отвращеньем.
Тута схватил кошку за ошейник и потащил вон из комнаты. Но она не шла, упиралась. Он едва с нею справился; наконец, вытащил и запер дверь на задвижку. Но и за дверью она продолжала мяукать, скрестись.
— Ну, так о чем, бишь, мы? — начал опять Мерира.
— О жребии, — напомнил Тута.
— Да. Не знаю, как вашим милостям, а мне кажется, умным людям недостойно быть рабами случая. Вольно решим. Айя, хочешь ты? Нет? Тута? Тоже нет? Ну, так, значит, я.
В глубине горницы был бронзовый жертвенник с деревянным складнем — изображеньем царя Ахенатона, приносящего жертву богу Солнца. Мерира подошел к нему, взял складень, ударил им об угол жертвенника так, что складень раскололся пополам, и воскликнул:
— Горе врагам твоим, Господи! Тьмою покрыто жилище их, вся же земля во свете твоем; меркнет солнце тебя ненавидящих, и восходит солнце любящих. Ахенатону Уаэнра, богоотступнику, смерть!
Все повторили, соединив руки над жертвенником:
— Смерть богоотступнику!
Мерира подошел к Туте, взял его за руку, подвел к креслу, усадил и сказал:
— Бога всевышнего, Амона-Ра, царя богов, первосвященник, пророк всех богов юга и севера, великий тайнозритель неба, Урма Птамоз завещал мне, умирая, избрать царем всей Земли Тутанкамона, сына царя Небмаара Аменхотепа, сына Горова. Все ли согласны, мужи-братья?
— Все. Да живет царь Египта, Тутанкамон!
Неферхепера, царский ризничий, подал Мерире золотую солнечную змейку, Уту.
— Властью, данной мне от Бога, венчаю тебя царем всей земли! — произнес Мерира, возлагая змейку на голову Туты.
— Царь да живет! — воскликнули все, падая ниц.
Вдруг лицо Мериры исказилось.
— Кошка опять! — прошептал он, уставившись в темный угол палаты.
— Кошка? Где? — спросил Тута, быстро оглядываясь.
— Вон, в углу, видишь?
— Ничего там нет.
— Да, ничего. Должно быть, почудилось…
Он провел рукой по лицу и усмехнулся:
— Заги, Хехеки, пантеры сокологлавые, крылатые, с человечьим лицом на спине, с распускающимся лотосом вместо хвоста, с брюхом в острых сосцах, как в зубьях пила, — много, говорят, по ночам этой нечисти бродит… А может быть, ничего и нет? Бабьи сказки, бабьи сказки… Хехеки-хехеки! — вдруг тихо рассмеялся он таким страшным смехом, что у Туты мороз прошел по спине. — Вон, вон, опять, смотри! Только это уж не кошка, — это он, Уаэнра! Видишь, какое лицо, дряхлое, древнее, вечное. Если бы человек промучился в аду тысячу лет и снова вышел на землю, у него было бы такое лицо… Смотрит на меня, смеется — знает, что хочу его убить, думает, не смею… А вот, погоди-ка, ужо тебя!
Пошатнулся, едва не упал. Все кинулись к нему. Но он уже оправился. Лицо его было почти спокойно, только в углу рта что-то дрожало непрерывною дрожью и тихая усмешка кривила губы.
Вдруг за окном раздался неистовый визг, вой; листья зашуршали, и что-то тяжело шлепнулось в воду.
Все побежали в нижние сени, выходившие в сад, и увидели плававшую в воде окровавленную кошку с распоротым брюхом.
— Плохо дело, — сказал Айя.
— Почему плохо? — спросил Мерира.
— Кто-то подслушивал.
— Что из того?
— Как что? Царю донесут.
— Пусть. Я его лучше вашего знаю: своими ушами услышит, своими глазами увидит и не поверит, — нам же головой выдаст доносчиков.
— Отложить бы?.. — робко начал Тута; у него так болел живот от страха, что он едва стоял на ногах и даже свою любимицу Руру жалеть позабыл.
— Отложить! Отложить! — заговорили все.
— Трусы, подлецы, изменники, — закричал Мерира в ярости. — Если отложите, я сам донесу!
— Да ведь мы же для тебя, Мерира, — сказал Айя. — Болен ты, лечиться надо…
— Вот мое лекарство! — воскликнул Мерира, указывая на перстень с ядом, блестевший на руке его. — Как решили, так и будет: через три дня — всему конец!