— Я хочу похоронить Маки по древнему обычаю, — сказала царица.
— Как хочешь, так и будет, — ответил царь.
Понял, что значит: «по древнему обычаю». В иероглифах и стенописях новых гробниц в уделе Атона не было ни образа, ни имени древних богов; ни молитв, ни заклинаний из древних свитков: Вхождения в свет, Отверзания уст и очей, Книги врат, Книги о том, что за гробом; ни имени, ни образа самого Озириса, воскресителя мертвых.
Как будто только теперь понял царь, что значит надпись в гробнице Мериры: «Да оживит Атон и Уннофер плоть на костях моих». Уннофер — Благое Существо, Озирис — сам царь Ахенатон. Тут был искушающий вызов: «Если ты — Он, победи смерть».
— Я не Он! Я не Он! Я не Он! — хотелось ему кричать от ужаса.
Кроткий изувер, «святой дурак» Пангезий смотрел ему прямо в глаза, как будто спрашивал: «Отречешься ли от дела всей своей жизни, солжешь ли, В-правде-живущий, Анк-эм-маат?» И читал в его глазах ответ: «Солгу!»
Лучшие умастители Фив, Мемфиса и Гелиополя, «божественные печатники, потрошители и резники», работали над телом усопшей царевны Макитатоны.
В Доме Жизни — палате умащений — днем и ночью кипели котлы, варились масти и смолы — бальзам, стиракс, киннамон, мирра и кассия; громоздились поленницы дров — сандала, теревинфа, каннаката, кедра, корицы, мастики и благовонного дерева шуу; в цельных кусках, величиной с кулак, лежали груды пунтийского ладана; пыль стояла облаком над медными ступами, где толклись порошки. Если бы непривычный человек вошел в палату, ему сделалось бы дурно от всех этих пронзительных запахов.
Тридцать дней и ночей тело потрошили, мочили, сушили, солили, смолили, коптили, квасили.
Царь следил за всем. Видел, как из длинного, косого разреза на животе вынимались внутренности; вкладывался, вместо сердца, солнечный жук, Хепэр, из лапис-лазури. Слышал хруст костей, когда ломали нос и длинным кремневым крючком вылущивали мозг.
Вставили в пустые глазницы стеклянные глаза. Волосы на парике, на бровях и ресницах пригладили тщательно, волосок к волоску. Ногти на руках и ногах позолотили. К подбородку привязали узкую, плетеную, в деревянном ящичке, бородку Озирисову, потому что и женщина в воскресении становится мужчиной, богом Озирисом. Наложили на чело повязку бога Ра, бога Гора — на шею, бога Тота — на уши, богини Гатор — на уста. И веретеном завертелась мумия в ловких руках пеленальщиков, завиваясь в бесконечные свивальники, как куколка в кокон.
Изготовили деревянную лунку «подглавья» с начертанной на новом листе папируса молитвой Солнцу — не новому богу Атону, а древнему богу Ра:
«Даруй теплоту под голову его. Имени его не забудь. Прииди к Озирису Макитатону. Имя его — Светозарный, Сущий, Ветхий деньми. Он есть Ты».
Так из маленькой Маки вырастал великий, новый, страшный бог Макитатон.
Тут же, рядом с древней мудростью, была и детскость, дикость древняя: иероглиф змеи в надгробных надписях разрубался пополам, чтобы змея не ужалила мертвую, и подрезывались лапки иероглифных птенцов, чтоб не убежали. Положили в гроб серебряную лодочку, чтобы плавать в ней по Закатному морю; зеркало, белила, румяна, книгу сказок и шашки: мертвый мог играть в них с душой своей; а также игрушки: среди них и разбитую Анкину куклу, склеенную тщательно.
Изготовили надгробное изваяние мумии: птица Ба с человеческим личиком и ручками, душа умершего, положив их на сердце его и глядя с любовью в лицо его, говорила:
«Сердце рожденья моего, сердце матери моей, сердце земное мое, не покидай меня. Ты — Я во мне; ты — мой Ка, Двойник, в теле моем; ты — Хнум, Ваятель, изваявший члены мои».
Изготовили также Озириса Прозябающего: натянули полотно на деревянную раму, начертили на нем облик Озирисовой мумии, покрыли его тонким слоем чернозема и густо засеяли пшеницей. Семена увлажнялись, пока не проросли; тогда стебли подстригли и сравняли гладко, как садовую травку. Это зеленое, весеннее, воскресшее тело Озириса должны были положить в гробницу, рядом с телом покойника. Живые как бы учили мертвого: «Вот семя ожило — оживай и ты!»
Древний обычай нарушен был только в одном: по четырем углам гранитного гроба изваяна была вместо головы Изиды, небесной матери, голова царицы Нефертити, матери земной. Когда она узнала об этом, то в первый раз в жизни возмутилась, восстала на царя. Но поздно было готовить новый гроб.
На сороковой день после царевниной смерти выступило похоронное шествие. Домовину поставили в лодку, лодку — в сани — повозку тех древних дней, когда еще не знали колес; запрягли две пары волов, и медленно заскрипели полозья по белому песку пустыни, как по снегу.
Плакальщицы в голубых одеждах, — цвет неба — цвет смерти, — шли впереди и метали пыль над головами, с однозвучным воем, подобным вою шакалов:
— Плачьте, плачьте, плачьте, сестры! Лейте, лейте, лейте слезы, лейте без конца! На запад, на запад влеките, волы, госпожу свою, влеките на запад! Бедная, ты так любила со мной говорить; что же молчишь, словечка не скажешь? Сколько было подруг у тебя, и вот, одна, одна, одна! Ножки, быстро шагавшие, ручки, крепко хватавшие, связаны, стиснуты, скручены. Плачьте, плачьте, плачьте, сестры! Лейте, лейте, лейте слезы, лейте без конца!
Солнце заходило, когда вошли в Долину Царевен, где, вырубленные в скалах, зияли зевы гробов. Тут же старая смоковница зеленела неувядаемо на мертвых песках и цвел шиповник с медово-розовым запахом: тайно поили их подземные ключи. Пчелы сонно гудели, подобно далеким тимпанам.
Мумию поставили у входа в гробницу, и в черноте зияющего зева солнце залило ее последними лучами. Два жреца, один в личине шакалоглавого Анубиса, другой — сокологлавого Гора, стали по обеим сторонам мумии, и жрец-заклинатель, херхэб, совершая таинство Апра, отверзение уст и очей, начал читать заклинанье по свитку папируса:
— Встань, встань, встань, Озирис Макитатон! Я, сын твой, Гор, пришел возвратить тебе жизнь, соединить кости твои, связать мышцы твои, совокупить члены твои. Я — Гор, твой сын, рождающий отца своего. Гор отверзает очи твои, чтобы видели, уста, чтобы говорили, уши, чтобы слышали; укрепляет ноги твои, чтобы ходили, руки, чтоб делали.
Жрец обнял мумию, приблизил лицо к лицу ее и дохнул из уст в уста.
— Плоть твоя растет, кровь твоя течет, и здравы все члены твои.
— Я есмь, я есмь. Я жив, я жив. Я не познаю тления, — ответил другой, спрятанный за мумию жрец, как будто сама она говорила.
— Ты, бог среди богов, ты преображенный, неуничтожаемый, повелеваешь богам, — возгласил херхэб.
— Я есмь единый. Бытие мое — бытие всех богов в вечности, — ответил мертвец, и мертвые глаза заблестели, живее живых. — Он есть — я есмь; я есмь — Он есть!
Царь пал на лицо свое: понял, что этот новый, страшный бог, Светозарный, Сущий, Ветхий деньми, Макитатон, — Атона низверг.
С облегченьем вздохнул он только тогда, когда тело уложили в гроб. Снова Макитатон сделался маленькой Маки.
Царь склонился к ней, поцеловал в уста ее и положил ей на сердце ветку мимозы: нежные листики-перышки должны были ответить трепетом на трепет воскресшего сердца.
Царь ночевал в шатре, в пустыне, ожидая восхода солнца для утренней молитвы у гроба.
Долго не мог уснуть. Встал, приподнял полу шатра и глянул в степь. Млечный Путь клубился раздвоенным облаком, от края до края пустыни; холодно искрилось семизвездье Туарт, Гиппопотамихи, и жарко пылали Стожары. Тишина была мертвая; только снизу, из ущелья, доносились крики сов да вой шакалов.
Снова лег и заснул.
Снилось ему, будто бы он стоит на четырехугольной площадке, срезанной вершине великой пирамиды Хеопса. Вся пустыня внизу кишит необозримым множеством человеческих голов: сколько песчинок в песке, столько голов; точно все племена и народы мира сошлись для страшного суда над ним, царем Ахенатоном. Смотрят на него; затаив дыханье, ждут. А рядом с ним вертится маленький, гаденький, черненький, — Шиха-скопец, или сам бог Тот, Обезьяна Премудрая. Он хочет его оттолкнуть и не может — весь ослабел.
Вдруг Шиха сорвал с него царский передник, шендэт, и начал сечь розгой по голому телу, приговаривая:
— Вот тебе, вот тебе, Ахенатон Уаэнра, Радость-Солнца, Сын-Солнца-Единственный!
Сек не больно, почтительно, как должно было, по безумному разуму сна, сечь бога-царя; но чем почтительнее, тем позорнее.
И человеческое множество внизу смеялось смехом неистовым, потрясавшим землю и небо. И солнце на небе, багровая рожа, скалило зубы, наливалось кровью от смеха; вытянув длинные лучики-ручки, сжимало их в кулачки и подносило ему кукиши.
А Шиха сек да сек, приговаривая:
— Ах, шалунишка, срамник, осрамил ты себя на весь мир! Вот тебе, вот тебе, сын человеческий, сын божий!
Царь проснулся, вспомнил сон, и страшно, и стыдно ему стало наяву, как во сне.
Долго лежал с открытыми глазами в темноте. Связывался узел в горле, дыханье стеснялось, как перед припадком падучей; уже рвался из груди нечеловеческий вопль. «Что же делать? Что же делать?» — думал с тоскою.
Вдруг отлегло, — разрешилось что-то, развязался узел в горле. Встал и вышел из шатра.
Зелено-розово было небо, зелено-розовы волны песков, такие же воздушные, как небо. И солнечно-белая, утренняя, теплилась в небе звезда. Ни человека, ни зверя, ни птицы, ни дерева, ни даже былинки — только небо да земля — бесконечный простор, воля бесконечная.
Он поднял глаза к звезде и улыбнулся. Вдруг понял, что надо делать. С такою радостью, как будто одно это слово побеждало смерть — смех, прошептал:
— Уйти! Уйти! Уйти!